510
Рубрика: заметки

Есть несколько способов читать и понимать стихи. Многие пользуются нетворческим слиянием. Механика его такова: читатель соединяет свой голос с голосом лирического героя или автора, проникаясь его чувством, его рефлексией. Происходит подстановка собственного сознания внутрь стихотворного текста, и если наложение оказывается полным, читатель констатирует, что лирическое высказывание удачно, а если слиться с героем не получается, частично или вообще, происходит отторжение и его последующая рационализация (рифмы слабые, композиция развалилась, мысль банальна), порой с постановкой диагноза (сетературка, рэпчик, халтура, подражание, графомания). Сознание, которое стремится к слиянию, обращено не на текст, а на самое себя: оно упорно вглядывается в мир в поисках некривого зеркала. Понятно, что в данном случае невозможно ни эффективное чтение, ни полноценное творчество.

Как же тогда читать тексты?

Во-первых, как бы этого ни хотелось, отказаться от самой идеи слияния. Это не значит, что мы должны поставить крест на художественном гипнозе, на возможности подключения к чужому яркому чувству. Все это по-прежнему необходимо, но из другой позиции. Я предлагаю два способа чтения: короткую и длинную дорогу. Хочу подчеркнуть, что все идеи не мои – это адаптация высказываний Бахтина, Бройтмана, Кормана, Тюпы и многих других.

 

Короткая дорога: войти и осмотреться

Любое стихотворение представляет собой эстетически завершенное целое, это художественный мир, высказанный в слове. Представим себе, что, начиная читать, мы шагаем внутрь магического портала и оказываемся внутри текста. Мы не присваиваем его себе, мы не сливаем голос героя с собственным. Вместо этого мы входим в пространство текста, встаем в центре и осматриваемся. Что мы видим? Вот, к примеру, известное всем со школы стихотворение Фета:

Чудная картина,
Как ты мне родна:
Белая равнина,
Полная луна, 

Свет небес высоких,
И блестящий снег,
И саней далеких
Одинокий бег.

Мы попадаем на зимнее поле явно в вечернее или даже ночное время. Задираем голову вверх, чтобы увидеть вместе с героем луну и удивиться тому, как ее свет расширяет пространство, делает его объемным. Если вдуматься, ночью в поле глаз выколи – фонарей-то нет. А тут совместное сияние небес и снега. Мы смотрим чуть ниже, на линию горизонта и замечаем вдали сани. Вероятнее всего, ездок не обратит на нас внимания, он спешит. Теперь мы повернемся к герою, стоящему рядом с нами, и зададим закономерный вопрос: ты-то, брат, что здесь делаешь и зачем нас сюда привел? Глядя на его лицо (а все эмоции условно будут приписаны ему, для визуализации), мы подметим смешанную эмоцию восхищения, принятия и тоски. Мы не обязаны чувствовать то же, но стоя рядом, понимаем, что и сами бы испытали подобное, когда зимний пейзаж оказывается одиноким раем – прекрасным местом, в котором нет другого, а если и есть, то он далек и равнодушен.

Разумеется, хороший литературоведческий анализ не может быть произведен методом «войти и осмотреться» – это исключительно читательский прием, который позволит понять, что же происходит в тексте.

Давайте попробуем еще раз. Возьмем «Грустную песню» Бориса Рыжего. Как литературовед я начал бы с жанра, с блоковской интонации, с биографического контекста. Но как читатель я войду в текст и посмотрю, как обстоят дела.

Пройди по улице пустой –
морозной, ветреной, ночной.
Закрыты бары, магазины...
Как эти дамы, господа
прекрасны. Яркие витрины.
Не бойся, загляни туда. 

Не ад ли это? Высший свет
телесных? Да. А впрочем, нет.
Она, как ангел, человечна.
Ладони повернула так,
как будто плачет, плачет вечно.
И смотрит милая во мрак. 

О, этот темно-синий взор –
какая боль, какой укор.
И гордость, друг мой, и смиренье.
Поджаты тонкие уста.
Она – сплошное сожаленье.
Она – сплошная доброта. 

...Прижмись небритою щекой
к стеклу холодному. Какой
морозный ветер. Переливы
созвездий чудных на снегу.
И повторяй неторопливо;
«Я тоже больше не могу...» 

Мы оказываемся на безлюдной улице. Зима, ночь. Мы двигаемся вдоль линии зданий вместе с героем и смотрим не на дорогу, а в сторону витрин. Прохожий нередко стремится уловить в витрине свое отражение, по привычке видя во всем зеркало. Но здесь нет плоскости для отражения, а есть глубина – наш взгляд падает внутрь витрины. Похоже, перед нами закрытый магазин одежды. Стоят манекены, они похожи на обеспеченных людей – одеты с иголочки. И в этом есть, конечно, немая сцена – образ ада, когда мужчины и женщины расчеловечиваются до кукол. Тело есть, но нет движения – следовательно, нет жизни, нет души. Это мир красивой, парадной смерти. И тут наше внимание привлекает один из манекенов – особенный. Движения тоже нет, но оно как будто было в прошлом, проступает живая эмоция. Конечно, мы понимаем, что это попытка вложения собственных чувств в неодушевленный предмет, глобальная лирическая метонимия, но наше воображение устроено так, что объявленное ангелом становится ангелом. В определенной мере, перед нами сцена из сказки про Белоснежку. Она мертва и прекрасна, а принц скорбит над ее стеклянным гробом, все еще прозревая жизнь.

И вот мы замираем в напряжении: что будет делать герой – мы ожидаем от него шага. На что он решится? За стеклом заперта чужая боль. Есть множество действий, есть вариативность решений. Мы видим, как он наклоняется к стеклу, чтобы сблизиться с незнакомкой-невестой-ангелом, миг до поцелуя, возвращающего жизнь (принц делится жизнью с Белоснежкой). Стекло холодное, и оно на минуту отрезвляет героя, он вздрагивает и смотрит под ноги – на снег. Герой отвлекается от манекена и возвращается к себе, он шепчет роковую фразу. Встреча с незнакомкой оказывается для него последней точкой в длинном размышлении, которое, возможно, и выгнало его на улицу ночью (вообще что он там забыл?) Чужое страдание проясняет его собственное, герой готов сдаться. Ему нечем делиться – в нем тоже жизни осталось лишь на завершающее слово.

Я мог бы и дальше рассуждать в подобном ключе, но для меня сейчас важно прояснение механики. Визуализация пространства текста помогает нам понять, что же, собственно, происходит. Мы начинаем задавать вопросы: что видит герой? зачем он здесь? кто его окружает, какова диспозиция? Но теперь не герой нас тащит через свои сложные чувства, а мы сопровождаем его в роли невидимого наблюдателя и молчаливого собеседника.

Этот прием сработает практически в любом тексте, где есть продуманный хронотоп (художественное время и пространство). Но, во-первых, не всем авторам удается его создать, и вместо внутренней многомерности мы получим тусклую линию, на которую кое-как нанизаны слова. Во-вторых, есть тексты, в которых происходит игра с речью, и пространством в них будет слово во всей полноте своих языковых и контекстуальных значений. Тогда мы можем визуализировать говорящего, чтобы отследить его реакции, или представить себе словесность в протяженной форме. Но, конечно, постклассический текст – это вызов. Он требует читателя, который умеет не только визуализировать хронотоп, но и понимать говорение как сумму практик. Как читать постклассические тексты, обсудим как-нибудь в другой раз.

 

Длинная дорога: поэтапное усложнение восприятия

Если есть время и желание разобраться в тексте, можно не прибегать к визуализации, поскольку она хоть и хороший, но костыль. Правильнее будет перечитывать текст каждый раз с новой установкой.

Установка 1. На что похоже?

Мы читаем текст впервые и ищем в нем не индивидуальные, а общие черты. Если позволяет эрудиция, устанавливаем претексты, источники, подмечаем аллюзии: литературные, исторические, культурные – любые. Допустим, рифма как у Бродского. Вот цитата из Пушкина, а тут что-то из романтиков. А вообще произведение похоже на молитву (сказку, магический заговор, басню и т.п.) В идеале мы все-таки должны определиться с жанром и с традицией. Чем шире читательский кругозор, тем легче это сделать. Филологов учат анализу, но каждый, как мне кажется, в состоянии произвести нечто подобное в первом приближении.

Возьмем, к примеру, текст Холдена «Зубы».

...Замучил зуб
и, словно чувствуя, в тот день
звонила мать,
и в телефонном разговоре
я рассказал начистоту об этой боли,
пытаясь вырваться на воздух прочих тем. 

И мать, вздыхая,
как-то странно сожалела,
что, дескать, думала - хотя бы у меня,
её состарившего, зубы будут целы,
её надежды, как энергию, храня. 

И вместо боли чувство собственной вины
вдруг на секунду мои мысли охватило.
Да разве это, нестерпимое, носила,
оберегая от кусачей, злой цены, 

ты в животе своём - далекая, живая?
И что такое в этом случае моя
зубная боль - да неужели это я,
твой сын, которого врагу не пожелаю?... 

Все говорят, что о любви не говорят.
А шарить в собственной душе не хватит злости -
что там внутри,
когда так дьявольски болят
во рту
наружу выступающие кости? 

Вместо ухода в эмоциональное слияние с героем, который мучится от двойной боли, зададим себе вопрос: на что похоже? Ответ лежит на поверхности – на исповедь. Герой переживает свой невольный грех – кражу и порчу материнского тела, невозможность расплатиться по долгу, который создается самим фактом рождения. К его физической боли примешивается чувство вины перед матерью за откровенность. Исповедь предполагает отпущение грехов, очищение словом, и здесь герой все-таки находит что-то вроде решения вопроса: вина не снимается, но частично гасится, оплачивается болью.

Исповедь сына, виноватого перед матерью, протягивает мостик к очень многим авторским системам. В качестве упражнения перечислите их сами.

Установка 2. Давай играть на равных.

Когда мы определяемся с тем, что перед нами, мы можем сыграть с автором в ту игру, которую он нам предлагает – подчиниться аффекту, но не в слиянии, в равновесном творчеством порыве. Читатель – такая же индивидуальность, как и поэт, в чувстве они почти соперники.

Мы представляем себе острую физическую боль: ноет зуб – ноет в телефонном разговоре с матерью лирический герой. Он пытается в жалобе снять с себя часть боли – перенести ее на другого. И мы, читатели, вовлекаясь в текст, также эту боль перенимаем, проникаемся логикой поступка. Больно, и хочется высказаться. Боль рождает слово.

Подключается второй герой – мать, и тоже говорит о своей боли, но уже не физической. Ее надежды рушатся, страдание сына заставляется страдать и ее. Она не удерживается от упрека – забота о ребенке в свое время вымотала ее, она ощущала это как утечку жизни. И вот выясняется, что все было зря! Произошел энергетический дефолт. Мы подключаемся к страданию матери как к тому, что и с нами происходило, когда после всех усилий ничего не получалось. Неужели жертва была напрасной?

Мы снова возвращаемся к герою (текст, заметьте, организован драматически – как скрытая система реплик, но это реплики не словами, а чувствами). Он отрезвляется чужим страданием и вместо облегчения чувствует стыд. Его слова, обращенные к матери, не прозвучат – это уже внутренний монолог раскаяния. Впервые он смотрит на свои чувства со стороны, оценивает себя – и тут наш выход. Мы его тоже оцениваем, мы вместе с ним против него самого. Образ неблагодарного отпрыска, добавляющего родителям проблем и седин, мы примеряем на героя и на себя. Мы разве лучше? Мы такие же! Возникает страх перед собственным эгоизмом, который на миг, как в затмении, перекрыл важнейшую в жизни любовь.

В нашем индивидуальном чувстве и в чувстве героя есть много общего – мы встаем рядом и меряемся силой страдания и сострадания. Это игра, в которой тот, кто умеет глубже понять себя, выиграет.

Установка 3. Личное – это общее.

По сути, сейчас мы откатимся назад, к первой установке, но на ином уровне: мы попытаемся увидеть в герое и в себе то, что свойственно всем людям вообще. История героя, проговорившегося матери о своей боли, может быть возведена к притче о блудном сыне или к страданию Христа, в котором всегда незримо присутствует и страдание его матери. Речь ведь о том, что родитель и ребенок делят единое тело на двоих – это, скажем, фантомное общее тело, позволяющее мгновенно передавать боль на расстоянии, духовный телеграф своего рода.

В этой незамысловатой истории заложены тысячи подобных случаев, когда ребенок жалуется родителю на судьбу, видит со-страдание и стыдится слабости. Он не проходит испытание на взрослость. Взрослый бы молчал, а он не смог. Это провал инициации – как если бы Христос, повисев пять минут, попросился бы с креста. Боль превращает человека в сплошное тело, и он становится меньше себя самого, становится другим – нелюбящим, самососредоточенным, слепым. И тем не менее это тело – не только наказание, но и дар. И оттого вина за боль получается двойная: не уберег, не смог защитить свое-чужое тело от болезни.

В типичности истории текста заключается его сила – каждый проживал подобное, и рефлексия героя позволяет нам проговорить то, что когда-то, возможно, осталось за кадром.

Установка 4. Общая истина – разные сознания.

Как бы мы ни относились к авторскому сознанию, это иной мир, понимание которого в полной мере нам недоступно. Соединяясь с ним через творческое сочувствие, через игру, через поиск паттернов, мы видим только часть картины. Текст как художественная реальность принадлежит и автору, и читателю, однако ни тот, ни другой не могут узурпировать его. Мы сквозь текст протягиваем автору руку в надежде на пожатие (или это делает автор, если речь идет о произведении, выставленном на суд публики). На лирическом поле происходит встреча сознаний, встреча мировоззренческих систем. Благодаря тексту мы осознаем себя другим, отдельным – достраиваем свою личность словом, но не по модели и лекалу текста, а иначе, с дистанции. В слиянии это сделать невозможно – только в напряженном диалоге с Другим (не-я), при постоянной фиксации различий.

Вот передо мной лирический герой, запертый в клетке собственного тела, проигравший, не сумевший ответить на вызов и осознавший это. А я, читатель, вижу его из собственного сознания не только таким. Я замечаю, что это игра – игра в хорошего человека, что в самобичевании есть актерство, поза, что герой намеренно и хитроумно гипертрофирует свои чувства, чтобы я поверил в искренность его раскаяния, и я верю – но вижу также, что он нравится самому себе, что он доволен собственной человечностью в итоге. И я отшатываюсь, потому что не хочу так. Мне как читателю хочется падать пятками вверх и коснуться ладонью дна.

Тем не менее, встреча состоялась. Мы столкнулись нос к носу в лирической ситуации, прожили ее и вернулись назад с подарками: теми смыслами, которые вышли на свет благодаря постепенному погружению в текст.

Напоследок скажу вот что: чтение – это навык. Нас учат соединять означающее и означаемое, видеть множественность смысла, но редко учат целостности понимания, а оно рождается из собственной устойчивости и полноты, когда нет желания привязать свой голос к другому, доверить себя значительному лицу – автору, герою, любимому человеку, родителю, богу. Чтение – это возможность диалога на равных, когда два непохожих сознания встречаются на лирическом поле, чтобы пожать друг другу руки, обменяться словами-смыслами-чувствами и разойтись.

Дата публикации: 04 января 2019 в 15:23