0
851
Рубрика: литература

***

Бродский: ...Ушел я из морга главным образом потому, что приключилась одна неприятная сцена. Больница эта была областная. И летом очень много привозили детей. Дело в том, что летом (а это был июль) детская смертность подскакивает. По области гуляет бруцеллёз, много случаев токсической диспепсии, маленькие дети особенно страдают; что-нибудь съедят или выпьют - молочко не такое, и всё. Младенцы этому чрезвычайно подвержены. И пришёл к нам в морг цыган. Я выдал ему двух его детей - двойняшек, если не ошибаюсь. Он когда увидел их разрезанными, то среагировал на это довольно буйно: решил меня тут же на месте и пришить. И вот этот цыган с ножом в руке стал носиться за мной по моргу. А я бегал от него между столами, на которых лежали покрытые простынями трупы. То есть это такой сюрреализм, по сравнению с которым Жан Кокто - просто сопля. Наконец он поймал меня, схватил за грудки, и я понял, что сейчас произойдёт что-нибудь непоправимое. Тогда я изловчился, взял хирургический молоток - такой, знаете, из нержавеющей стали - и ударил цыгана по запястью. Рука его разжалась, он сел и заплакал. А мне стало очень не по себе.

Волков: Ну и сцена...

Бродский: Да, сцена была совершенно замечательная. Самое смешное в том, что морг находился стенка в стенку с "Крестами". И заключённые оттуда перекидывали к нам записки на волю, посылали друг другу "коней"...

Волков: А что это такое - "конь"?

Бродский: "Конь" - это средство общения в тюрьме. Способ передачи разных сообщений, а также хлеба, вещей. Например, вы - фраер. Вы попадаете в тюрьму, а кто-то, наоборот, освобждается, и ему не в чем выйти. Тогда у вас берут пиджак, затем связывают тряпки, или носки, или простыни в длинную верёвку. Пиджак свёртывается в комок и привязывается к этой штуке. Затем рука высовывается за оконную решётку и размахивает этой верёвкой с пиджаком, пока он не попадает в окно другой камеры. А в другой камере его ловят, высовывая руку или палку. Это и называется послать вещь "конём". Из морга я за всем этим мог наблюдать. Когда позднее я сам попал в "Кресты", то видел всё это с другой стороны.

***

Волков: ...Должен вам сказать, Иосиф, что для начинающего поэта жизненный опыт у вас был даже для России весьма разнообразным.

Бродский: В плане использования его в художественной литературе? "Мои университеты" Алексея Максимовича Горького? Между прочим, недавно кто-то высказал довольно остроумную фразу, почему Горький так назвал свой знаменитый роман - "Мать": сначала-то он хотел назвать его "Ёб твою мать!", а уж потом сократил... Но если говорить серьезно, то это мои университеты. И во многих отношениях - довольно замечательное время. Конечно, его можно было использовать и каким-то иным образом, но...

Волков: Мне кажется, ничто другое не могло бы восполнить такой опыт.

Бродский: На самом деле это не так. Потому что это тот возраст, когда всё вбирается и абсорбируется с большой жадностью и с большой интенсивностью. И абсолютно на всё, что с тобой происходит, взираешь с невероятным интересом, как будто это происходит в первый раз.

Волков: В этом возрасте всё и происходит в первый раз!

Бродский: И да и нет. Об этом говорить довольно интересно. Потому что я и теперь считаю, что не всякий опыт полезен и занимателен. Например, проработаешь где-нибудь неделю - и всё уже знаешь. Вообще-то в жизни нет ничего плохого, единственно, что в ней плохо,- это предсказуемость, по-моему.

Волков: Значит, для вас предсказуемость - это не добро, а скорее зло?

Бродский: Да. И когда я в какой-либо жизненной ситуации начинал чувствовать эту предсказуемость, то всегда от неё уходил. Так что пословица "Повторение - мать учения" не для меня. Если только это не то повторение, о котором говорил, по-моему, Лихтенберг. Его мысль звучала приблизительно так: "Одно дело когда веришь в Бога, а другое дело - когда веришь в Него опять". То есть, когда приходишь к Богу после опыта неверия, то это совсем другая история, другая вера. Об этом, кстати, говорил и Кьеркегор: простите меня, Соломон,за все эти иностранные имена. При всём при этом - повторение, конечно, может быть замечательной вещью. И ты в конце концов привыкаешь к какой-то предсказуемости.

***

Волков: А какие у вас были ощущения в связи с таким - для многих неожиданным - посмертным низвержением Сталина?

Бродский: Меня это низвержение, в общем, устраивало. Мне тогда сколько было -шестнадцать лет, да? Никаких особенных чувств я к Сталину не испытывал, это точно. Скорее он мне порядком надоел. Честное слово! Ну везде его портреты! Причем в форме генералиссимуса - красные лампасы и прочее. И хотя я обожаю военную форму, но в случае со Сталиным мне все время казалось, что тут кроется какая-то лажа. Эта фуражка с кокардой и капустой и прочие дела - всё это со Сталиным как-то не вязалось, казалось не очень убедительным. И потом, эти усы! И между прочим, в скобках, - знаете, на кого Сталин производил очень сильное впечатление? На гомосексуалистов! Это ужасно интересно. В этих усах было что-то такое южное, кавказско-средиземноморское. Такой папа с усами!

Волков: Я недавно тоже об этом думал, и вот в связи с чем. Из России в последнее время хлынул поток хроникалных киноматериалов о Сталине. Раньше их, видно, держали под спудом, а сейчас продают направо и налево. И я обратил внимание на то, какое впечатление производит Сталин в этой кинохронике. Он, в отличие от Гитлера или Муссолини, не пугает. Те кривляются, дергаются, буйно жестикулируют, пытаются "завести" толпу чисто внешними актёрскими приёмами. А Сталин ведёт себя сдержанно, спокойно. И от этого его поведение гораздо более убедительно. Скажу больше: он проецирует какое-то тепло. Действительно возникает ощущение, что сейчас он тебя обнимет и пригреет. Как сказали бы американцы - surrogate father figure.

Бродский: То есть о нём совершенно спокойно можно думать, как об отце, да? Скажем, если твой отец никуда не годится, то вот уж этот-то будет хорошим папой, да?

Волков: Именно так! Именно эти эмоции он вызывает! И я смотрю на него в этих фильмах и - при том, что уж всё о нём знаю! - ничего с собой поделать не могу.

Бродский: Это очень важно, Соломон! Потому что здесь начинается чистый Фрейд. Я думаю, что значительный процент поддержки Сталина интеллигенцией на Западе был связан с её латентным гомосексуализмом. Я полагаю, что многие на Западе обратились в коммунистическую веру именно по этой причине. То есть они Сталина просто обожали.

***

Волков: ...Вы беседовали и с Ахматовой, и с Оденом. Фрост умер сравнительно недавно. То есть поэты, которых мы с вами обсуждаем, суть наши современники. И одновременно они - уже исторические фигуры, почти окаменелости.

Бродский: И да и нет. Это очень интересно, Соломон. Вся история заключается в том, что взгляд на мир, который вы обнаруживаете в творчестве этих поэтов, стал частью нашего восприятия. Если угодно, наше восприятие - это логическое (или, может быть, алогическое) завершение того, что изложено в их стихах; это развитие принципов, соображений, идей, выразителем которых являлось творчество упомянутых вами авторов. После того как мы их узнали, ничего столь же существенного в нашей жизни не произошло, да? То есть я, например, ни с чем более значительным не сталкивался. Своё собственное мышление включая... Эти люди нас просто создали. И всё. Вот что делает их нашими современниками. Ничто так нас не сформировало - меня, по крайней мере, - как Фрост, Цветаева, Кавафис, Рильке, Ахматова, Пастернак. Поэтому они наши современники, пока мы дуба не врежем. Пока мы живы. Я думаю, что влияние поэта - это эманация или радиация - растягивается на поколение или на два.

***

Волков: Странная вещь приключилась с русской поэзией. Сто лет или около того - от Каролины Павловой до Мирры Лохвицкой - женщины составляли в ней маргинальную часть. И вдруг сразу два таких дарования, как Цветаева и Ахматова, стоящие в ряду с гигантами мировой поэзии!

Бродский: Может быть, тут нет никакой связи со временем. А может быть, и есть. Дело в том, что женщины более чутки к этическим нарушениям, к психической и интеллектуальной безнравственности. А эта поголовная аморалка есть именно то, что ХХ век нам предложил в избытке. И я вот что ещё скажу. Мужчина по своей биологической роли - приспособленец, да? Простой житейский пример. Муж приходит с работы домой, приводит с собой начальника. Они обедают, потом начальник уходит. Жена мужу говорит: "Как ты мог этого мерзавца привести ко мне в дом?" А дом, между прочим, содержится на деньги, которые этот самый мерзавец мужу и выдаёт. "Ко мне в дом!". Женщина стоит на этической позиции, потому что может себе это позволить. У мужчин другая цель, поэтому они на многое закрывают глаза. Когда на самом-то деле итогом существования должна быть этическая позиция, этическая оценка. И у женщин дело с этим обстоит гораздо лучше.

***

Волков: По-моему, нет ничего лучше, чем перечитывать Батюшкова, глядя на Гудзон. Гудзонские закаты очень "ложатся" под Батюшкова. И даже под менее крупных поэтов. Я вон здесь, в Нью-Йорке, Голенищева-Кутузова два-три раза в год перечитывал.

Бродский: Это неплохо. Вообще-то говоря, среди русских поэтов - не хочется говорить второразрядных, но фигур второго ряда - были совершенно замечательные личности. Например, Дмитриев с его баснями. Какие стихи! Русская басня - совершенно потрясающая вещь. Крылов - гениальный поэт, обладавший звуком, который можно сравнить с державинским. А Катенин! Ничего более пронзительного про треугольник любовный ни у кого нет. Посмотрите ужо, как гудзонские закаты под Катенина ложатся. Или - Вяземский: на мой взгляд, крупнейшее явление в пушкинской "Плеяде". Так уж всегда получается, что общество назначает одного поэта в главные, в начальники. Происходит это - особенно в обществе авторитарном - в силу идиотского этого параллелизма: поэт-царь. А поэзия куда больше чем одного властителя дум предлагает. Выбирая же одного, общество обрекает себя на тот или иной вариант самодержавия. То есть отказывается от демократического в своём роде принципа. И поэтому нет у него никакого права опосля на государя или первого секретаря всё сваливать. Само оно и виновато, что читает выборочно. Знали б Вяземского с Баратынским получше, может, глядишь, и на Николаше так бы не зациклились. За равнодушие к культуре общество прежде всего гражданскими свободами расплачивается. Сужение культурного кругозора - мать сужения кругозора политического. Ничто так не мостит дорогу тирании, как кульурная самокастрация. Когда начинают потом рубить головы - это даже логично.

***

Бродский: ...Мой процесс - это тоже, кстати, то ещё кино было! Кинокомедия! И эта комедия была куда занятней, чем то, что описала Вигдорова. Самое смешное, что у меня за спиной сидели два лейтенанта, которые с интервалом в минуту, если не чаще, говорили мне - то один, то другой: "Бродский, сидите нормально!", "Бродский, сидите как следует!", "Бродский, сидите прилично!". Я очень хорошо помню: эта фамилия - Бродский, после того как я услышал её бесчисленное количество раз - и от охраны, и от судьи, и от заседателя, и от адвоката, и от свидетелей, - потеряла для меня всякое содержание. Это как в дзен-буддизме, знаете? Если ты повторяешь имя, оно исчезает. Эта идея даже имеет прикладное применение. Если ты, скажем, хочешь отделаться от мысли о Джордже Вашингтоне, повторяй: "Джордж Вашингтон, Джордж Вашингтон, Джордж Вашингтон..." На семнадцатый раз - может, и раньше, потому что для меня, скажем, это имя иностранное, - мысль о Джордже Вашингтоне становится полным абсурдом. Таким же абсурдом быстро стал для меня и процесс".

***

Волков: А вы сами находились под наблюдением?

Бродский: Как же! Раз или два в месяц приезжали ко мне устраивать обыск из местного отделения...

Волков: Из местного отделения КГБ или милиции?

Бродский: А там это совершенно одно и то же, никакой разницы нет. Два человека приезжали на мотоцикле, входили ко мне в избу. Замечательная у меня изба была, между прочим. Отношения - самые патриархальные. Я понимал, зачем они приехали. Они: "Вот, Иосиф Александрович, в гости приехали". Я: "Да, очень рад вас видеть". Они: "Ну, как гостей надо приветствовать". Ну, я понимаю, что надо идти за бутылкой. Возвращался я с бутылкой минут через сорок-пятьдесят, когда дело было уже сделано. Они уже сидели всем довольные, поджидали меня. Да и что они могли понять во всех этих книжках, которые там валялись? Тут мы садились и распивали эту бутылку, после чего они уезжали. Он весьма примечателен, этот повальный алкоголизм, в который все государственные программы и начинания в России в итоге и упираются. Это, конечно, и гнусно, и чудовищно. Но, с другой стороны, что ж с этим поделаешь? И по крайней мере что-то человеческое всё-таки в людях оставалось благодаря этому.

Волков: Благодаря этой пьяни?

Бродский: Да, именно благодаря этой пьяни. И потому я, в принципе, предпочёл бы, чтобы начальники - там, наверху, - были алкашами, а не трезвенниками.

Волков: А вы думаете, они не алкаши?

Бродский: Думаю, что всё-таки не алкаши, нет. Думаю, что они дело своё как-то смекают. Если бы они были алкаши, их бы там не было. Но о них мне неохота думать. Не такой уж это замечательный предмет для размышлений. Да и здоровье не позволяет уже...

***

Волков: ...Идеи Фроста о влиянии поэта любопытны ещё и вот почему. Ведь он в Россию приехал официально как бы по приглашению Александра Твардовского. (Тоже, между прочим, возникает любопытная параллель: Твардовский числится по рангу "крестьянских" поэтов, хотя давным давно никакого отношения к крестьянам не имел; он превратился в большого литературного хозяина.) Нельзя отрицать, что Твардовский оказал реальное влияние на Хрущёва, а это, в свою очередь, сказалось на судьбах России. Вспомним хотя бы о таком историческом рубеже, как появление в "Новом мире" "Одного дня Ивана Денисовича".

Бродский: Быть может, это и так. Я отдаю должное энтузиазму и энергии, которые Твардовский проявил для публикации "Одного дня". И я отдаю должное тому эффекту, который появление "Одного дня" произвело. Но я думаю, что возникновение свободомыслия в Советском Союзе, вообще раскрепощение сознания ведёт своё летоисчисление вовсе не от "Одного дня Ивана Денисовича".

Волков: А с чего же, по-вашему, всё началось?

Бродский: Для моего поколения - с Тарзана. Это было первое кино, в котором мы увидели естественную жизнь. И длинные волосы. И этот замечательный крик Тарзана, который стоял, как вы помните, над всеми русскими городами. Мы бросились подражать Тарзану. Вот с чего всё пошло. И с этим государство боролось в гораздо большей степени, чем позднее с Солженицыным.

***

Волков: Вы затронули, в связи с Оденом, важную тему - нужно ли читателю знать о жизни автора? Важна ли эта жизнь? Правда ли, что жизнь и стихи никак не связаны? Начиная с романтической эпохи между жизнью поэта и его стихами иногда очень трудно провести грань: посмотрите на Байрона, Новалиса или Лермонтова. Разве можно представить себе ценителя пушкинской поэзии, который не знал бы деталей личной жизни Пушкина? Эта жизнь - пушкинское творчество в не меньшей степени, чем "Медный всадник".

Бродский: Романтизм повинен в том, что сложилась бредовая ситуация, которую явно бессмысленно обсуждать или анализировать. Конечно, когда мы говорим "романтический герой", то это вовсе не Чайльд Гарольд, не Печорин. На самом деле - это сам поэт. Это Байрон, Лермонтов. Оно, конечно, прекрасно, что они так жили, но ведь чтобы эту традицию поддерживать, требуется масса вещей: на войну пойти, умереть рано, черт знает что ещё! Ибо при всём разнообразии жизненных обстоятельств автора, при всей их сложности и так далее вариации эти куда более ограничены, нежели продукт творчества. У жизни просто меньше вариантов, чем у искусства, ибо материал последнего куда более гибок и неистощим. Нет ничего бездарней, чем рассматривать творчество как результат жизни, тех или иных обстоятельств. Поэт сочиняет из-за языка, а не из-за того, что "она ушла". У материала, которым поэт пользуется, своя собственная история - он, материал, если хотите, и есть история. И она зачастую с личной жизнью совершенно не совпадает, ибо - обогнала её. Даже совершенно сознательно стремящийся быть реалистичным автор ежеминутно ловит себя, например, на том, что "стоп": это уже было сказано". Биография, повторяю, ничерта не объясняет.

***

Бродский: ...Дело в том, что русские люди - всегда в той или иной степени выходцы из России. Они всегда активно участвовали в культурной жизни Запада. Ну, возьмите, я не знаю кого, - Дягилева, Бакста, Стравинского, кого хотите. С литературой это было несколько иначе, но и с литературой было.

Волков: Тургенев последние двадцать лет жизни провёл главным образом за границей, умер в Буживале.

Бродский: Что Тургенев, а Фёдор Михайлович Достоевский! А Николай Васильевич, простите, Гоголь!

Волков: "Мёртвые души" написаны в Риме, о чём...

Бродский: О чём всегда забывают. Да? Все! Господи, почти все! За исключением бедного Александра Сергеевича Пушкина, которому...

Волков: Которого не выпустили. Ему не дали визы.

Бродский: Совершенно точно, не дали визы. А так - практически все, кто хотел, могли уехать на Запад, жить или умирать. Баратынский вон умер в Италии.

Волков: Тютчев тоже десятилетиями жил на Западе, сложился там как поэт.

Бродский: И ничего, никто не шумел по этому поводу. А Герцен? Ну там, правда, политика была замешана. Замечательный, кстати сказать, стилист Герцен. Только врёт очень много. У меня есть один знакомый в Лондоне. Ну, знакомый - это не то слово... Сэр Исайя Берлин. У него студент был, который занялся Герценом и раскопал герценовскую переписку - я уж не помню с кем. Как раз самый момент приезда Герцена в Англию. И вот он пишет в Россию - туманы, то-сё, пятое-десятое. И в каждом письме: туманы, туманы, туманы. Так этот англичанин решил проверить лондонские газеты. И абсолютно никаких туманов! Фёдор Михайлович Достоевский тоже был, между прочим, совершенно чудовищный лжец, царство ему небесное. Я помню, как, гуляя по Флоренции, набрёл на дом, где он жил. Он оттуда посылал отчаянные письма домой - что вот, дескать, денег нет. А дом этот был напротив Палаццо Питти. То есть через Понте Веккио, напротив Палаццо Питти. Простенько.

Волков: Яновский, друг Достоевского, подтверждает, что как раз в те дни, когда Достоевский жаловался на страшную нужду и безденежье, он останавливался в лучших гостиницах, ел в лучших ресторанах и разъезжал на лучших извозчиках.

Бродский: Вообще-то автору так не следует вести себя. Тут я автора нисколько не обвиняю. Тут он всегда прав. И он даже не лжец. В тех условиях, в какие автор поставлен обществом, он может себе это позволить. Непонятно ещё, почему он не крадёт, не убивает. Я, например, считаю, что идея Раскольникова насчёт старухи-процентщицы - абсолютно авторская идея.

***

Волков: Что Анна Андреевна рассказывала о своём отце?

Бродский: Андрей Антонович Горенко был морским офицером, преподавал математику в Морском корпусе. Он, кстати, был знаком с Достоевским. Этого никто не знал, между прочим. Но в 1964 году вышли два тома воспоминаний о Достоевском. И там были напечатаны воспоминания дочки Анны Павловны Философовой о том, как Горенко и Достоевский помогали ей решать арифметическую задачку о зайце и черепахе. Я тогда жил в деревне, эти воспоминания прочёл и, умозаключив, что речь идёт об отце Ахматовой, написал об этом Анне Андреевне. Она была чрезвычайно признательна. И потом, когда мы с ней встретились, уже после моего освобождения, она примерно так говорила - "Вот, Иосиф, раньше была только одна семейная легенда о Достоевском, что сестра моей матери, учившаяся в Смольном, однажды, начитавшись "Дневников писателя", заявилась к Достоевскому домой. Всё как полагается: поднялась по лестнице, позвонила. Дверь открыла кухарка. Смолянка наша говорит: "Я хотела бы видеть барина". Кухарка, ответивши: "сейчас я его позову", удаляется. Она стоит в тёмной прихожей и видит - постепенно приближается свет. Появляется держащий свечку барин. В халате, чрезвычайно угрюмый. То ли оторванный от сна, то ли от своих трудов праведных. И довольно резким голосом говорит: "Чего надобно?". Тогда она поворачивается на каблуках и стремглав бросается на улицу". И Анна Андреевна, помнится, добавляла: "До сих пор это была наша единственная семейная легенда о знакомстве с Достоевским. Теперь же я рассказываю всем, что моя матушка ревновала моего батюшку к той же самой даме, за которой ухаживал и Достоевский".

***

Бродский: Когда я читаю прозу, меня интересует не сюжет, не новеллистика, а просто литература, писание. Всегда следует разграничивать, с кем вы имеете дело - с автором романа или с писателем. В счастливых случаях имеет место совпадение. Но слишком часто роман становится целью писателя. В то время как целью писателя должно быть нечто иное: выражение мироощущения посредством языка. А вовсе не посредством сюжета.

***

Волков: Помните, нам в Союзе постоянно долдонили про "одну шестую часть света"? Всё-таки в остатке - пять шестых, не так уж мало. Кстати, вы знаете эту шутку: "Что такое одна шестая часть света?" Ответ: "Тьма". Это, кажется, Юз Алешковский придумал...

Бродский: Я бы к этому вот что добавил. Нам на наши рассуждения по этому вопросу могут возразить: "да, у вас есть на Западе аудитория, но эти люди ничего не понимают, потому что не говорят с вами на одном языке. А я на это вот что отвечу: с человеком вообще на его языке никто не говорит! Даже когда с вами жена разговаривает, она не на вашем языке говорит! Разговаривая с ней, вы приспосабливаетесь к жене. И к другу вы себя приспособляете. В каждой подобной ситуации вы пытаетесь создать особый жаргон. Почему существуют жаргоны? Почему существуют всяческие профессиональные терминологии? Потому что люди знают, что они все - разумные животные, но от этого страшненького факта они пытаются отгородиться, создав какую-то общую идиоматику, которая будет кодовым языком для "своих". Вот таким-то образом и возникает иллюзия, что ты - среди "своих", что в данной группе тебя понимают. Разумеется, когда ты, выступая, хохмишь, а в зале начинают улыбаться и хихикать - то есть демонстрируют, что "понимают" тебя, - то это вроде бы приятно. Но, в общем, это удовольствие, без которого можно обойтись.

***

Волков: Иосиф, вы меня несколько ошарашили своей горячей защитой вашего права на существование не в качестве профессионального автора, а в качестве метафизической единицы, и я склонен поверить искренности ваших заявлений. Но всё-таки в ваших высказываниях меня продолжает тревожить одно противоречие. С одной стороны, вы настаиваете на том, что существование важнее творчества. С другой же - утверждаете, что когда вам не пишется, то и жить не хочется.

Бродский: Это и есть существование. А составление книг - это и не существование, и не творчество. И я даже могу сказать, что именно диктует рассуждения, подобные вашим, Соломон: это - принцип прозы, применяемый к изящной словесности. Мы живём в обществе, которое рехнулось на идее культуры как продукта. Поэтому оно требует книг, книг, книг. Из-за этой игры культура и зашла в тупик. На самом-то деле, когда ты сочиняешь, ничего не понятно: кто там читает, кто его понимает? Или ничего не понимает? Или всё понимает? И так и должно быть! А если жить ради выпуска книг, то тогда ведь надо и рецензии на книгу читать небось. А потом, исходя из рецензии, себя как-то собственным образом вести. Да вы что? Лично меня знаете что больше всего устраивает? Вполне устраивает! Судьба античного автора, какого-нибудь Архилоха, от стихов которого остались одни крысиные хвостики, и больше ничего. Вот такой судьбе можно позавидовать.

Дата публикации: 22 декабря 2020 в 03:41