|
Блоги - раздел на сайте, в котором редакторы и пользователи портала могут публиковать свои критические статьи, эссе, литературоведческие материалы и всяческую публицистику на около литературную тематику. Также приветствуются интересные копипасты, статические статьи и аналитика!
1576 |
Мы с тобою очень знамениты,
нам раскинули асфальтовый ковер,
наша растревоженная свита
лаем разбудила темный двор.
Улыбнемся? Видишь, нас снимают! -
вспышки фотокамер из-за туч!
Завтра вся Вселенная узнает,
как искала в сумочке ты ключ.
А был ведь май... Ветвей душистых вспышки
на тротуарах, по обеим сторонам.
Весь город таял, словно градусник под мышкой,
и выздоравливала, если не страна,
то мы с тобою. Помнишь, как ломали
в черте администрации кусты?
Был май на улице... И если б нас поймали,
то посадили бы в тюрьму для красоты.
Наверное, в каждом дворе,
в подъезде, где вырублен свет,
где в каждой мечте - по дыре
и каждому стукнуло лет
по самую шляпку, есть свой
сосед, всякий раз головой
кивающий сонно "Привет",
когда с кем-то пересекается.
Для прочих квартирных жильцов,
которые мямлят: "Свои"
в дупло домофона, и слов
таких вот для каждой семьи
хватает, как в связке ключей,
сосед - совершенно ничей.
Живет в тишине, без любви,
и этим от них отличается.
И всю дворовую печаль -
назревшую ссору, развод,
и время, которого жаль,
и праздник, который пройдет, -
все это глотает сосед,
в подъезде, где вырублен свет.
И Бог, что в соседе живет,
за всех в этом доме спивается.
Из прочих вещей на всю жизнь
я выбрал пока что вот эту,
и с нею весной день рожденья отметил,
и с нею с друзьями поехал в Архыз
в последние дни уходящего лета.
Из прочих вещей навсегда
я выбрал терпение боли
в течение часа от мелких уколов.
И было честнее, чем Нет или Да.
И было короче любых разговоров
о том, для чего стоит жить
и что в этой жизни дороже -
свобода, семья или чтение лежа.
Не знаю, кто прав, но сработал инстинкт.
Я выбрал лишь то, что почувствовал кожей.
Это - когда тепло.
Смуглая крепость рук.
Это - когда в седло
прыгает каждый звук
и улетает вдаль,
в жаркую синь небес.
Это - когда как сталь
доводы, брюшной пресс.
Это - когда момент
нужно сажать на клей,
чтоб не сползать с френд-лент
сотен своих друзей.
Это - когда слова
сами идут в стихи
и на холмах трава
пахнет бельем сухим -
чистым, сухим бельем,
сложенным в синий таз.
Это - когда живем
в мире один лишь раз.
Изумительная любовь
проживает на съемной квартире,
избавляет себя от долгов
и частенько сидит на кефире.
Покупает себе в бутике
сапоги за четыре двести.
Спит ночами рука в руке,
дразнит жизнь: "жених и невеста"
отношения двух людей
с перспективой на дом и свадьбу.
Сочинив имена для детей,
люди думают - эх, назвать бы.
"Я люблю тебя" передают,
как солонку, друг другу в руки.
Они чувствуют здесь уют,
когда ждут к себе в гости друга.
Много курят, глядят на дым
как на то, что обоим казалось
до несбыточности простым.
Тушат в пепельнице усталость.
Часто ссорятся и молчат
как сокамерники, только хуже.
Так в телах друг на друга ворчат
здесь живущие в складчину души.
Осенним, поздним вечером
ты позвала меня к окну.
Я подошел, дар речи на
крючок улыбки застегнув.
- "Там снег идет". Ты светишься.
Идет наш первый общий снег.
Вдруг всё спросило: "Женишься?"
"Женюсь" - подумал человек.
Все лица сегодня серы.
Все куртки сегодня серы.
И кажется, что вокруг
Одни милиционеры.
Повсюду сегодня нервы,
нервы усталой стервы.
И кажется, что любовь -
это когда козырь червы.
Стихи о Прекрасной Даме
волнуют не больше ислама.
И кажется, что душа -
это лишние килограммы.
Холодный, бесснежный вечер
сутулит прохожим плечи.
И новый такой же день
на завтра растет, как печень.
Ладони в карманах пряча,
в землю смотрю и не плачу.
И кажется, что я сам -
боязнь поступить иначе.
Что в нашем будущем?
Один язык на всех?
И вместо вех
у подходящего к концу миропорядка
рок-фестиваль?
Что ж, разбивай палатку!
Мы добрались сюда.
Не в этом ли успех?
Песок и море так причудливо слились,
переплелись
под жарким солнцем виноградники Тамани.
Пытаюсь снова позвонить отсюда маме,
но здесь единственная связь -
воздушный kiss.
Навскидку кажется -
собрался миллион.
Она и Он,
перемножаемые дико друг на друга.
За территорией безлюдная округа
чернеет грустно,
не попавшая на Korn.
А здесь -
безумие красивых, молодых!
От сих до сих
слэм-зону режут
флагом с надписью "Саратов".
Как будто выборы
в республике пиратов,
когда босые голосуют за босых.
Ночных купаний смех
и теплое вино.
И чье оно,
на пятый день уже становится неважно.
Осознаешь,
что расстояния бумажны,
что всю неделю ты снимаешься в кино,
где при знакомстве слышишь вдруг:
"Санкт-Петербург!",
"Ростов!", "Москва!", "Архангельск" и "Одесса" !
Вокруг ни кустика,
но воздух пахнет лесом.
Как будто пот стекает с севера на юг.
И море сонное
в пятнадцати шагах
мурчит в ногах,
котом огромным,
не допущенным в палатку.
Лишь редко каплет на четыре голых пятки
вода морская
с высыхающих рубах...
Перед отъездом,
не смыкая ночью глаз,
я много раз
задумывался с грустью о свободе,
что здесь
не протянула бы и года,
когда бы деньги не закончились у нас.
Ладонь,
еще ладонь,
рождает звук.
И высекается огонь
из смуглых рук.
Ладонь,
твоя ладонь.
И больше нет
ни вкуса пива "Оболонь"",
ни сигарет,
ни слов,
ни голосов, -
один лишь ритм.
И вольным запахом костров
весь мир укрыт.
И здесь
прибрежный лес
стеной стоит.
И ты - красивая, как смесь
Луны с Лилит,
стучишь
и словно спишь,
растворена
в мирах, где продают гашиш
за имена.
Где мы -
уже не мы
и где закат
от невозможности зимы
солоноват...
С тобой
под этот бой
слежу сейчас,
как ищет барабан слепой
безумных глаз.
Прикосновение,
такое легкое,
принадлежащее
лишь ей одной.
Жара на улице,
и просто нравится
сорок четвертому
тридцать седьмой.
Прикосновение
концами пальчиков,
прикосновение
пчелы к цветку.
И как томительно,
должно быть, чувствовать,
как взгляд спускается
по каблуку...
И столько нежности,
и столько слабости,
незащищенности
в ее ногах,
что очень хочется,
наделав глупостей,
до самой осени
быть с ней в бегах.
Какие винтики находятся внутри
у человека? Человеку двадцать три
и мир вокруг него так свеж и необычен!
Он верит в завтра, не озлоблен, не набычен,
стихов не пишет про "как много с той поры..."
Да, жизнь одна и тем она прекрасна!
Задумываться скучно и опасно,
какие винтики находятся внутри
и почему они работают так долго,
и почему тысячелетиями в Волге
одна и та же уплывает вниз вода.
Смотреть с моста туда...
Эх, почему года
с водой речною не совсем одно и то же?
Они, наверное, настолько непохожи
между собой, что их круговорот
привел на мост тебя в твой сорок первый год,
а не в какую-то пожизненную вечность.
Детьми ведь были. Нам бы их беспечность.
Какие винтики находятся внутри
у человека? Человеку только три.
Он так беспомощен, но что-то прозревает.
Мы все о винтиках, а он уже все знает
и тянет ручки, и глядит на нас с подушки,
грызя деталь от механической игрушки.
Проснуться в девять. Посмотреть,
как за окном взлетает небо
в необозримо синий цвет
той высоты, где так нелепо
повисла белая Луна
кусочком плавленного сыра.
Здесь - теневая сторона,
и во дворе от ночи сыро.
И так прохладно шелестят
неосвещенные деревья,
что телу холодно вставать.
Но солнца свет, такой же древний,
как первый выдуманный бог, -
взметнул пылинки в коридоре.
И новый день до пальцев ног
пришелся мне сегодня впору.
В моем доме стоит чемодан.
В самом темном углу, неприметен,
он стоит с позапрошлого лета,
когда с моря вернулся сюда.
Он безмолвен, а прочие вещи -
водолазки, пальто, свитера -
всё решают над ним, чья пора,
кто на плечиках ближе повешен.
И для каждой вещицы свой срок,
участь каждой - деталь гардероба.
Чемодан среди них обособлен,
лишь печально глядит на порог.
Им ли знать в этих мелочных спорах
вкус внезапных, безумных идей,
когда бритва и Хэмингуэй -
две первейшие мысли при сборах,
как сгребается ясная жизнь
с ее враз заведенным порядком
беспорядочно с полок в охапки.
И, слетая по лестнице вниз,
этих метров квадратных хозяин
сам себе говорит: "Не вернусь!
Ну а если вернусь, то клянусь
простоять здесь всю жизнь чемоданом!"
Надев перчатки белые, она
с улыбкой вам сказала: "Проходите".
Гречанка молодая. Афродита?
Пока вы подбирали имена,
Она, упомянувши про наркоз,
за дверью неожиданно исчезла,
а стоматологическое кресло
вас приняло в удобнейшей из поз.
Вернулась. Очень ласково сказав:
"А где наш зубик?", так тепло взглянула,
что чувство появилось на зубах,
как будто их легонько облизнули...
И вашу боль инъекцией в десну
сняла она - одна на целом свете,
оставив вам еще тридцать одну
возможность встречи в этом кабинете.
...А еще через год,
через пять, десять лет
ты увидишь свой город таким же:
с фонарей льется ровный
искусственный свет,
жирный голубь срывается с крыши,
магазин за углом,
и его персонал
вечен, словно команда "Голландца".
Этот город тебя так подробно узнал,
что не в силах
с тобой распрощаться.
Он привык к твоим мыслям -
податься в бега
по стране после каждой зарплаты;
как уходишь ты из под его колпака
под зеленый колпак банкомата.
Выжидая,
когда ты махнешь на людей,
онемеешь, оглохнешь, ослепнешь,
позабудешь, что значит
прожить один день,
и захлопнешься книжкою - бредни ж!, -
город сонно зевнет
и погасит огни,
магазин закрывается в десять.
Как усердно ты линию жизни ни гни,
и каких ни насвистывай песен,
тут согнуться страшнее,
чем жить напрямик,
тут не те еще песни стихали...
Только важно ли это
тому, кто привык
выражать свои чувства стихами?
Искать слова,
что могут применяться
в беде дыханием искусственным,
рот в рот.
Искать созвучия, в которых -
если вкратце -
воображение невольно создает
порой при чтении стихов иных поэтов,
один и тот же визуальный ряд :
когда,
очнувшись от снотворного, Джульетта
глядит на милого,
глотающего яд.
Из Европы вернулся старинный приятель,
заглянул как-то вечером в гости,
на чай.
Не узнать -
загорелый, худой, бородатый...
Впрочем, тот же,
как та же бородка ключа.
Он рассказывал мне о камнях Лиссабона,
об испанской жаре,
о фруктовом вине,
о домах Барселоны и том стадионе,
где он мог
помахать в телевизоре мне
по волшебной случайности...
Я его слушал
с тою жадностью,
как после шторма моряк
мог бы долго гулять по спасительной суше
целый день, -
никуда, низачем, -
просто так.
И в любые дома безбоязненно вхожи,
и легки, и слышны вот такие шаги.
Мой приятель вернулся,
и в тесной прихожей
кот обнюхивал долго его башмаки.
Какая тишь вокруг...
Морозно и темно;
густая полночь - оперение вороны.
И звезд так много,
что не палка, а бревно
сегодня видится в ручищах Ориона.
Идем, молчим...
В безмолвии аллей
так много общего с баварской зимней сказкой.
А снег блестит, хрустит,
и нет его белей;
чистейший свет во тьме,
а мы сгущаем краски
и восхищаемся:
"Ах, чудо, что за ночь!..."
Но разве зрением почувствовать все это?
Земля и небо одинаковы,
точь-в-точь.
Мы подбираемся, быть может,
к тайне света,
когда тепло соприкасающихся губ
приобщено в ночи к созвездиям и снегу,
и мы идем с тобой,
идем как будто вглубь
воображения слепого человека.
Жизнь - квартира,
в которой бросили одного,
не оставив ключа,
но оставили список дел.
Ты бродил в ней хозяином,
в детстве шептал: "ого...",
открывая все дверцы и делая,
что хотел.
Вещи были большими,
залезть можно было в шкаф
и играть там весь день
в узника замка Иф.
Как ни шкодь -
ты всегда безраздельно прав;
если что, это мир за окном
безнадежно крив.
Станет скучно - уснешь,
на кровати ли, на ковре...
Стены дома - плацента,
тебе хорошо внутри.
Чем похож на тебя
тот, разлегшийся на скамье?
Кто, сказав про него:
"Он толкается ножкой, смотри!",
улыбнется? Никто.
Береги свои стены, слышь?
Одиночество, парень,
точно такой же срок.
Тайна жизни - в словах "у нас будет малыш".
Ты растешь
и становится ближе дверной глазок.
Забывал тебя долго и дорого:
тратил годы, платил сполна
одиночеством целому городу
лишь за то, что ты в нем - одна.
Пусть в течении времени будничном
для кого-то вода горька,
для меня же она стала рюмочкой
семилетнего коньяка.
Грел в ладони твою фотографию,
перекатывался без сна
на постели, в созвучии запахов
среди ночи вдруг твой узнав.
Отпивал по глотку все свидания,
закрывал в теплоте глаза,
и приятные воспоминания,
не оглядываясь назад,
уплывали в забвение... Русая,
улыбнувшись, целует в нос.
В упоительнейшем послевкусии
забывается цвет волос.
Человек, что сидит на вершине холма,
отстраненно глядит на закат
и душа его, как у монаха, полна
пустотою его рюкзака.
Человек на холме превращается в часть
окружившей его тишины.
Человека никто никогда не издаст
и стихи никому не нужны.
Вынув пробку ножом из бутылки вина,
человек отпивает глоток.
Его дар не угас, если вкус и цена
стали парой рифмованных строк.
Его чуткость к словам не исчезла, пока
на бутылке видны в темноте
буквы очень приятного для языка
слова шепотом: "алиготе".
Вдохновение все еще вхоже в его
впечатления, мысли и сны,
если смысл бытия для него одного
в этом городе необъясним...
И, засунув пустую бутылку в рюкзак,
он вздохнет, как несчастный герой
скучной книги, чей автор, как автор - иссяк,
отправляя его за второй.
...Еще не знаю их фамилий и имен,
но там по-русски говорят, я убежден.
И при знакомстве с ними трудностей не будет.
Там вряд ли ручкаться придется - дым сквозь дым
пройдет, как я по жизни прохожу один,
не заполняя подозрительных сосудов.
Но, смело влившись в беспорядочную смесь
вещей, явлений, показавшихся мне здесь
важней каких-либо взаимоотношений
между людьми, важней связующих их слов,
я написал такое множество стихов,
что здесь - журят, а там - вытягивают шеи,
востря внимание, и ловят каждый звук,
и аплодируют подобиями рук,
под впечатлением почти что существуя.
И мне порою даже кажется, что я
в стихах развенчиваю миф небытия,
пусть о насущном забывая зачастую.
По-русски... ручкаться... подобиями рук...
Что за слова! Но страшно выйти за их круг,
непредставим сюрреализм иного света.
Он страшен небылью, как былью - этот свет.
И осторожный сетевой поэт
идет туда, не выключая интернета.
Уезжаешь, бросаешь, меняешь
сдуру комнату на полторы -
зажимаешь по несколько клавиш,
выходя из зависшей игры.
Кто он, вросший по пояс в текстуры
городка, где никто не дает
Ильичу у ДК даже стула?
Это друг твой. Забыл, идиот?
Ты всё дальше и всё тяжелее
вспоминать этот пройденный путь,
что с тропинки дорос до хай-вея,
и назад уже не повернуть.
А припомнишь - ту моду смешную,
дискотеки, и ты снова юн, -
длит полоски, двойную сплошную,
влезший в мысли спортивный костюм.
Мой лучший друг, с которым мы когда-то
жестоко разругались и послали
друг друга раз и навсегда ко всем чертям,
прислал в сети мне сообщение недавно
(в дальнейшем, пусть в противоречии с эпохой,
я всё же буду называть его письмом),
в котором холодно признался, что я умер
как друг отныне для него, и "половина
его души, - как написал он, - умерла".
Читать эти слова мне было горько;
я ощущал, как отрывается от жизни
и тонет в прошлом, отсыхает ее часть,
совсем не к месту, не ко времени, бездарно, -
необходимая, как часть своего тела,
которою благоразумно дорожишь.
Я написал ему, что я прошу прощенья
хотя б во имя прошлого, той Леты,
куда сейчас сползает медленно всё то,
что мы любили и делили без остатка,
и были рады нашей общности, как дети.
Во это имя я просил его простить.
Я получил его ответ почти мгновенно;
мои слова чудесным образом вернулись
ко мне, как яркий, отраженный свет.
Мой мертвый друг писал мне, что прощает
и (может быть, в таких же размышленьях),
что просит сам меня простить его за всё...
И в тот же вечер мы вступили в переписку,
и напились вдвоём (в согласии с эпохой,
не за одним столом, но будучи онлайн).
И я не знаю, у кого как происходит,
и кто в себе там через что переступает,
всё совершенствуясь в искусстве забывать,
зато известно мне, что так оно и было -
был синий день, и голос перед гробом
был прост и ясен:
"Лазарь, выйди вон".
Где полночь застанет тебя, дружок,
по воле пьяного, слепого случая,
там и сложи про нее стишок -
свою единственную и лучшую.
Прямые улицы пустых рядов,
всё заколочено и зарешёчено.
Каких она наломала дров,
что ты с размаху ей дал пощёчину?
Днем здесь толпа, а сейчас - дыра.
Пнул камень - мягкий -
видать, картошина.
Вы были вместе еще вчера,
сегодня бродишь, такой же брошенный,
как этот рынок - застывший хлам,
порастерявший все фрукты-овощи,
но не кричавший: "За так отдам!",
как ты молчал, отпускал беспомощно...
И позвонить бы, сказать: "Прости."
Это же надо так налакаться и
заплутать здесь, почти ползти.
Хоть бы сработала сигнализация,
чтобы и он мог, как ты, звонить
и у рассвета просить прощения,
просить, молить его возобновить
товарно-денежные отношения.
Город с историей, где впритык
пригнаны все двадцать пять столетий.
Имя, ложащееся на язык,
как на шезлонг, этим крымским летом.
Евпаторийский центральный пляж -
днем здесь людей, что в песке окурков.
Хлопец в очках предлагает гаш
тоном таким, словно "Крым-то наш,
только вот снова полезут турки
и не достать будет больше гаш".
Вспомнил И.Б. : "мудрецы, придурки..."
Думал - волнения, пыль столбом,
а оказалось почти красиво:
утром выходят за молоком,
вечером входят в состав России.
Город вне времени, камни от
стен древнегреческой Керкинитиды
шли на турецко-татарский форт,
он же Гезлёв, и уже не видно,
на чем там, у моря, сидишь ты сам
и вспоминаешь, где шла дорога
днем -
слева был православный храм,
между мечетью и синагогой.
На шумной набережной завтра будет так же:
медотечение людей туда-сюда,
и вы вздохнете,
что сегодня лишь среда,
и у соседа не расходятся пейзажи,
и ваши звезды приуныли на "холстах" -
Брэд Питт действительно похож
на Брэда Питта,
но эта карта равнодушно перекрыта
враньем о вечных "двух оставшихся местах"
на надувное идиотское плавсредство.
И вы не вспомните, быть может,
как вчера
была действительность к художнику щедра
и не давала, не давала наглядеться
вам - на меня, а мне - на вас,
и два часа
прошли для нас как будто в замкнутом пространстве,
где так прекрасно не могли дорисоваться
мои, подолгу не мигавшие, глаза...
Сдирая лица фотоаппаратом
с легко застывших на мгновение людей,
какой-то дядя громко ржет
и без затей
кричит столпившимся на фоне моря: "Снято!"
в тот час, когда мой карандашный негатив,
трубой завернутый в газету "Вести Крыма",
и ваша подпись "Киселевская Ирина"
пересекают грязный Керченский пролив.
...- А это - слон.
- Какой же это слон? -
Скорее граф небезызвестный в профиль.
За "графом", - к общему согласию, -
"жираф".
Определяя их, как истинные профи,
весь день лежим и загораем у реки,
а облакам над нами даже не приходит
в пустые головы,
играя в поддавки,
стать ближе человеческой природе,
спуститься, дать пощупать и понять
себя как есть,
без разных кривотолков,
мол "видите, я облако - и только!".
Но люди... с их простым "а говорят..."
поверят, но внимают третьим лицам
куда охотнее...
Предсказывать звезду,
затем, уговорив ее спуститься,
приколотить к позорному кресту.
На что похожи... А зачем им это?
Зачем твердеть предметной скорлупой?
Одно, сравнявшись весом с пистолетом,
штаны надело и покончило с собой,
другое...
Вот и приближается другое,
давай и это обозначим, как и те...
...Плывут, плывут в торжественном покое,
на недоступной для сравнений высоте.
Нет, жить не трудно:
скучен, мелок, плох
или хорош и ярок день прошедший, -
хозяин жизни,
нищий сумасшедший
пьют воздух, глядя на закат,
за вдохом вдох.
Жить - неизбежно:
хочешь или нет,
но втянешь носом
следующий запах,
вдохнешь поделенный
на сильных и на слабых
вечнозеленый мир,
воюющий за свет.
Дома, дороги,
многоярусный бетон, -
всё так способствует
внезапной лихорадке!
Но кто тебя уносит с Петроградки
и доставляет аккуратно
в твой район?
Волшебный доктор? Ангел?
Человек?
...Но, вероятно, кто-то дергает за нити,
и приближает, как лицо, бесшумный снег,
и говорит мне:
"Та-ак, пишите. Не пишите.
Пишите..."
...А время, помню,
постоянно исчезало,
как ни следил, ни приучал его к часам,
к солидной взрослости,
серьезности вокзалов,
необходимости успеть по адресам,
успеть и сделаться,
как следствие, успешным.
Кто ценит время,
тот действительно богат,
и щедрость солнца
вежливо и нежно,
гордясь собою, отражает циферблат...
Но время, помню,
постоянно исчезало,
и я искал его везде,
где только мог.
Но и без времени чего-то было мало,
раз я просил: - Часок! Ещё часок!
у мамы в детстве,
снова загулявшись.
А после, в юности,
уже и загуляв,
я всё искал его и поздно возвращался,
и мама спрашивала, -
чуть ли не в дверях,
то ли с упрёком,
то ли с горькою обидой,
что жизнь вообще не соответствует часам, -
одно и то же: - Ром, ты время видел?!
Я до сих пор его не вижу, мам.
Где бы я ни был,
куда б ни срывался,
багаж ничем лишним не загромождая, -
в числе самых нужных вещей были книги
поэтов Ахматовой и Мандельштама.
Две книжицы избранного у обоих:
фиалковый цвет, флорентийская нежность
обложки стихов о тоске по культуре
и книга из "Библиотеки поэта"
с пометкой "Советская литература".
И мы путешествовали очень долго,
и счет потеряли мы съемным квартирам,
и стало неважно,
Нева или Волга
течет от ранения Финским заливом
из тела страны... Глубочайшая рана,
знакомый до слез и ненужный привесок
к рекламам и толпам, деньгам и товарам,
к разрезу живому в холодном железе.
И первым не выдержал том Мандельштама:
он был мной утерян в какой-то общаге...
Вот, гаснет опять петербургское солнце
бескровной улыбкой в пучине ГУЛАГа.
Осталась "Советская литература"
в кочующей библиотеке поэта.
Обложка надорвана, будто бы книга,
меня догоняя,
как есть, неодета,
сбегает по лестнице...
И, вдруг осекшись,
застыла и смотрит,
и снова не жаль ей;
и книга сжимается мной так же крепко,
как тонкие руки под темной вуалью.
Пусть сегодня разбомблен,
как немцами Ковентри,
пусть сожжен ты дотла
за единственный день,
израсходован,
пущен безжалостно по ветру;
что ни пишешь -
выходит одна дребедень;
отвлекись, прогуляйся,
подумай - а стоит ли?
Как спокойно вокруг, -
неужели и здесь
сотни пасмурных лет
то ломали, то строили,
вырубая все боле
теснивший их лес?
Неужели и здесь,
проклиная условия,
на болотной земле
возводили все то,
что проходишь и думаешь,
точное слово ли
подобрал после (нужной ли там?)
запятой?
Продышавшись,
скурив у ижорского берега
на холодном ветру
сигареты две-три,
ты почувствуешь...
нет, не внезапное: "Эврика!",
но догадку несмелую
где-то внутри,
что на воздухе
замысел стихотворения
свелся сам по себе
к повторению слов,
как в горячем
молитвенном благодарении:
Жив и здоров
Жив и здоров
Жив и здоров.
...А бабушка в детстве читала мне Пушкина:
стихи из любимой,
затрепанной книжки.
С большими и маленькими подушками,
точь-в-точь с букварем Буратино,
под мышкой
вошел я в дошкольную пору из комнаты,
где жили цыплята в холодные зимы,
где каждый предмет
был немного изогнутым
на паранормальном свету керосина.
И бабушкин голос,
держа меня за руку,
гулять уводил перед сном к Лукоморью,
где дуб тот огромный и я,
такой маленький,
что смерть моя, переодетая корью,
при первом знакомстве осталась неузнанной.
Волшебные дни. Мама, бабушка, папа...
Дар чтения, лучшую в мире иллюзию,
как фокусник - зайца из собственной шляпы,
я вынул из детства...
И как помещались там
все эти десятки прочитанных книжек?!
Еще одну?...
Постмодернисты?...
Пожалуйста!
Читаю взахлеб, но уже не увижу
живую, гулять уводившую, бабушку,
и мама стареет, и кончился папа...
Приснятся - проснешься,
нащупаешь рядышком
лежащую ту же волшебную шляпу.
Кого? Достоевского? Плиния Старшего?
От чтения может ли сделаться хуже?
И тянешь...
теперь уж действительно страшные
в своей бесконечности
заячьи уши.
Все сошлось воедино:
прохладная бледность кожи,
мысль сквозная на выходе из метро -
НИКТО ТЕБЕ НИЧЕГО НЕ ДОЛЖЕН,
бесконечные бары, кафе, бистро,
парень с гитарой,
наигрывающий "Polly",
яркий флаер,
оказавшийся вдруг в руке,
Казанский собор,
Кутузов с Барклаем-де-Толли
обсуждают туристов на бронзовом языке.
Встречные взгляды длинны, как время
вылета пули из дула, прыжка с моста.
Каждая женщина словно внезапная тема
для сочинения или холста.
Пахнет историей -
маняще-тревожно, тонко;
чем-то таким, о чем только в своем кругу.
Невский проспект.
Золотится вдали иголка
Адмиралтейства, найденная в стогу
серого неба...
Автомобили, лица,
Аничков мост,
я докуриваю "LD",
глядя вниз,
как подумывающий утопиться
не снимая наушников с "Прогулками по воде".
Проще некуда: случайно встречаются на вокзале
закадычные гимназические друзья:
один, только что пообедавший в ресторане,
другой - постного вида, с глазами щедринского карася.
Стоят, разговаривают, вспоминают...
Представил жену-лютеранку, сынишку... "вот...
служба... жду повышения... на жизнь хватает,
всего понемногу, брат, - и радостей, и хлопот.
Ты-то как? Небось, уже статский?" - "Бери, брат, выше".
И взял бы, но вместо того, чтоб взять,
становится вдруг в разговоре ступенькой ниже,
словно общее прошлое потянуло его назад...
Пронесутся столетия, а главного не случится -
настоящей свободы из маленьких, злых свобод.
Проще некуда: пухлый ноль и тощая единица;
жизнь, вместившаяся в двоичный код.
Холодно, пусто, сыро.
Улицы городка
будничные, простые.
Холодно тчк
График работы почты,
с часу до двух - обед.
Ноги теряют почву,
почву, которой нет.
Вроде простые вещи:
мама, каштаны, юг,
сотни мужчин и женщин,
сердца живого стук.
"Как ты?!" - почти мгновенно,
словно включили свет
в этой пустой вселенной
с выходом в интернет.
Пенный, сквозной, летучий
и равнодушный мир
странно сегодня глючит:
почта, дворы, пустырь;
бодро, почти вприпрыжку,
сам обретая вес,
мальчик несёт под мышкой
пухлое смс.
Как хорошо порой на пляже призадуматься
о смысле жизни,
о бессмысленных вещах,
о круглых и продолговатых овощах,
о том, как овощи под музыку шинкуются
и превращаются под музыку в салат;
как превращаются в невидимые ноты
ингредиенты,
и, причмокнув - "это что-то!",
ты по-пчелиному вдыхаешь аромат
с цветка салатницы,
внимаешь звукам музыки,
не отличая обоняния от слуха...
Искрится море и во рту немного сухо,
с лодыжек тонких на песок сползают трусики
и миг спустя
над ширмой пляжной раздевалки,
сбирая волосы волнистые в пучок,
глядит вокруг и превращается в крючок
красотка, выбрав
точно место для рыбалки...
Как хорошо порой не думать ни о чём,
и рядом -
дрёмой опрокинутая книжка:
Пелевин смотрит на спасательную вышку
из глаза третьего направленным лучом
и странно снится мне советской базой отдыха,
и воздух чистый получается из слов,
и дышишь,
дышишь, добираясь до основ,
и деньги странно получаются из воздуха.
Блажен, кто следит из комнаты
искоса, иногда
за тем, перед кем, нетронута,
стынет опять еда;
за тем, чьих ушей не тронула
просьба убавить звук;
чью надвое делит голову
черный, тупой ноутбук;
кто снова зависнет до ночи,
выкурит сто одну;
кто лучше других; с чьей помощью
легче идти ко дну.
Блажен, кто следит из комнаты
за тем, кто невыносим;
в глазах - "как могли быть прожиты
дни мои рядом с ним",
мгновение размышляющим,
добавить, а может, нет,
еще одного товарища...
как там...
на вкус и цвет?
***
...А главное - иначе называть
все эти странноватые прогулки
в местах безлюдных, брошенных и гулких,
где ты и сам - немного странноват.
Их назовёшь потребностью души,
необходимостью, устойчивой привычкой, -
глядишь - и прочно к одиночеству привинчен,
и не отвертишься... А лучше расскажи
на языке простом, обыкновенном,
как в наши дни почти не говорят,
о том, что много лет, по воскресеньям,
имеешь здесь обыкновение гулять.
Красивый вечер. Колпинский район.
Дремотный мир дешёвой парикмахерской.
Клиент уходит, удовлетворён
работой быстрой,
качественной, мастерской.
...Клиент заказывал ежовый полубокс -
суровую, безжалостную вырубку
густых, дремучих северных волос, -
приметы либо самородка,
либо выродка.
Шло время стрижки. Зеркало. Часы.
Хрипело радио о вечном,
ускользающем,
о чем-то брошенном отважно на весы
слепой судьбы прокуренным вокалищем.
А руки мастера порхали так легко,
с таким запасом гордости и выдумки,
как будто были где-то очень далеко,
в краю с другими городами и пластинками,
и словно думали: "вот только дострижём...",
уже и пальцы вдеты в ножницы-уключины..
Ну а пока они - скорее дирижёр,
руководящий этой музыкой в наручниках.
Пишу о Родине,
а кажется, что глажу
ее стихами, как бездомного кота.
Тысячелетняя облезлая пропажа
с глухим урчаньем в теплой яме живота.
Чешу ей ребра,
но неласково, неверно;
пушУ, воздУшу шерсть - но ей не по нутру.
И грязный хвост всё чаще вздрагивает нервно,
и я в стихах своих вот-вот перемудрю.
Чешу о Родине неверно, но с любовью;
а может, против направления любви.
Чешу из детства, из села на Ставрополье,
из глубины морей иссушенной травы,
где в 90-х был прием металлолома
и тихий мальчик, возвращавшийся домой,
и взгляд,
и окрик злой стоявшего на стрёме:
"Давай, давай... чеши отсюдова, малой!"
Рискнешь ли, чувствующий,
выйти из игры,
сорвать все маски, запереться, испариться,
исчезнуть вдруг во мраке кроличьей норы,
не разбазарив жизнь свою до той поры,
как стукнет тридцать?
Рискнешь? Отцепишь от состава свой вагон?
Смотреть в окно, как гаснет набранная скорость,
как проносившееся ранее - кругом
теперь сгущается, и ты с ним не знаком.
Но, к счастью, холост.
Лишась опоры, доплывешь ли до буйка?
И что он есть, раз подозрительно не тонет,
а лишь покачивается, пачкая бока
в толпе людей, в недорогом гипсокартоне.
Ты сомневаешься, но говоришь "пока"
родному дому.
Что будет дальше и какие берега
вдали покажутся? Какие перспективы?
Вот Ницше едет в электричке на "юга",
На Невском Анненский пригубливает пиво.
Послать упадничество к черту на рога
и быть счастливым...
Что "меланхолия"? Какая ерунда!
Рискнешь додуматься до самого простого:
как разговаривает в чайнике вода,
как "совы" ухают, проснувшись в пол-второго?...
Жизнь продолжается... Но, всё-таки, куда
влечёт безжалостная, злая красота
простого слова?
Непризнанность идей, неразделенность чувства -
всё можно пережить,
вопрос лишь только - где.
Писать стихи, но быть далёким от искусства...
Субботним вечером я выхожу к воде,
смотрю на сталь реки,
закуриваю, вижу
дома на противоположном берегу -
тускнеет остров серо-желто-рыжий
в лучах заката, на моём веку,
в моей истории - прямой и неподдельной,
как выход в Балтику неласковой Невы.
Нигде так дружественно и членораздельно
не доводилось слышать мне: "Увы, не вы".
...И от мыслей останутся рожки да ножки
в дребезжащем вагоне, среди многих лиц:
вот один одолел пару-тройку страниц
на отрезке от Купчино до Техноложки,
вот другой, задремавший на этом отрезке.
Разъезжаются двери, съезжаются вновь.
Стайка шумная девушек и пацанов
щебетала над ухом и вышла на Невском.
Я косился на спящего: зыркал, как все, -
подозрительно, сонно, чуть-чуть любопытно,
а потом и уставился - нагло, бесстыдно,
словно некто, в чужом очутившийся сне.
А вокруг так же зыркали или читали,
или делали вид, что читали, а я
в человека смотрел, словно это земля
или то, что безжалостно с нею сравняли,
вот и думай - живое оно, не живое?
Заглядишься в упор - и не сыщешь концов,
и останешься в снящемся этом вагоне
проклинать себя, что не оставил в покое,
как все прочие, это невинно-простое,
некликабельное лицо.
Когда кончается любая музыка,
дороги кажутся такими узкими,
что разминуться на них с прохожими,
не познакомившись, не сойдясь, -
не представляется и не мыслится:
никто над ближним своим не высится
стеной, из бивней слоновьих сложенной,
никто плечом не толкает в грязь.
Когда кончается любая музыка,
никто себя не дробит, не лузгает,
не отключается, не уносится
в несуществующие миры.
Я не стараюсь идти быстрее; не
в настроении, а в расстроении
спокойно чувствую, как доносятся
до слуха звуки святой игры:
подростки деланно матюгаются,
на третьем с мужем жена ругается,
на первом сонно бубнит трансляция
какой-то там нулевой ничьей...
Квадратам окон зажженным - с улицы
стихи идущего адресуются,
не пожелавшего называться и
подписавшегося "Ничей".
Когда кончается любая музыка,
в подъезде встретишь соседа с тузиком,
и каждый раз собачонка мелкая,
не пробежит, не обнюхав ног.
Не представляется и не мыслится
ей ни толкаться, ни башней выситься,
но человек жмётся к стенке и
лишь подтягивает поводок.
Ещё не знают, что воздастся по заслугам,
ни жадный лавочник, ни подлый прокурор...
Матросы штурмом взяли Зимний и с тех пор
господский погреб разворовывают слуги.
Любовь держалась до последнего - она
лица не тратила на рынках и толкучках,
но вышла замуж за того, с кем будет лучше.
К чему допытываться, в чём её вина?
Спокоен свет, где каждый занял своё место.
Спит обыватель, утром выгуляв собак.
Всё было так, как есть, и дальше будет так, -
уже являясь лучшим поводом для мести.
Кому во вред твое отсутствие, герой?
Кто здесь догадывался, чем ты занимался
и до чего при свете лампы докопался?
Бескрайний Космос, оказавшийся тюрьмой,
и долго-долго созревавший план побега...
Никто не знает в целом мире, что ты жив.
Существование - как стражи замка Иф:
не зная, труп или живого человека
швырнули в море, - постояли и ушли,
словно прохожие на уличном концерте...
В Марсель плывут из Ленинграда корабли,
и подобрать тебя наверное могли,
если б не вклад в инсценировку смерти
на месте моря оказавшейся земли.
...Если о планах, - то на будущее лето:
болеть, смотреть по телевизору футбол.
Турнир отборочный окончился победой,
вратарь блестяще отстоял игру "на ноль"
и гарантировал занятие на лето,
и спас от чувства неприятной пустоты,
как будто сам я в эту Францию поеду,
и у меня мои сбываются мечты.
И ноль на улице, а может даже ниже.
До лета нужно потерпеть. Но есть хоккей!
И слава богу! Я, с весны обутый в лыжи,
невозмутимо захожу в родной "Окей".
Прекрасный день на пальцах складывает "нолик"
и улыбается мне, словно продавец.
Орет в наушниках: "придурок! алкоголик!"
мой современник, замечательный певец.
В корзине скумбрия за девяносто девять,
и молоко за сорок семь на стеллаже.
Неокругленность цен не округляет денег,
но не об этом... И не хочется уже
ни заострять свое внимание, ни думать.
Набор ножей - четыре тыщи без рубля.
И это тоже непременно кто-то купит,
набор ножей чего-то для, кого-то для...
А мне по акции найти бы что-то летнее...
И возле полки с волейбольными мячами
смотрю на цены, как в конец тысячелетия,
не напрягая взгляда,
из его начала.
...И вторник - холодный, белый,
и свитер - воздушный, теплый,
фигуры тебе подобных
никто не обводит мелом.
Фигуры тебе подобных
выходят из магазинов,
и переживают зимы,
устроившись поудобней
в глубоких и мягких креслах,
под пледами, на диванах,
в дымящихся пеной ваннах,
и кубики твердых прессов
истаивают в горячих
блаженно-хмельных коктейлях...
И многого не хотели,
не думали жить иначе, -
читали об этом в книжках,
смотрели об этом фильмы,
но чаще ходили мимо
по разным своим делишкам:
на курсы и в институты,
на фитнес и на работу,
и кто-то любил кого-то,
и строил в метро маршруты
кратчайшие к месту встречи
и ждал на углу, под аркой,
и шли выбирать подарки,
потом зажигали свечи,
потом набирали ванну
и вместе в нее влезали,
учились любить глазами,
сплетясь под водой ногами;
пьянели холодным брютом,
истаивали от неги
в краю, занесенном снегом,
в стране, занесенной смутой...
И так до весны зависли,
отчаянно и безумно
словив перемену суммы
слагаемых этой жизни.
Гениальность вещей -
в форме, нужности, простоте.
Гениальность стихов -
в соответствии этим трем
самым главным критериям;
по воде
пишет вилкой до полной готовности макарон
светлый, праздничный ум,
обещающий каждый день
выбить счастья искру
из облезлых кирпичных пород,
разукрасить пространство
оклеенных розами стен,
сжать поля алюминия,
вновь передвинуть комод...
Это утро особенное - как глаза;
бел ноябрьский полдень,
а дом от тепла - хрустящ.
Я сегодня весь мир
наконец
по слогам назвал,
раскопал его тайну,
узнал, ОТЧЕго он НАШ.
Молоко - облака,
батон - рыжештанный Бог;
карандаш замирает в руке соляным столбом...
Мне хотелось бы,
чтобы на это смотрел Ван Гог.
Мне хотелось бы завтрак свой
разделить с Рембо.
На звезды хочется смотреть, ночуя в поезде;
на каремате лежа, рядышком с костром;
в окно чердачное, работая над повестью;
бухим, за вечность до открытия метро.
Смотреть на вечный млечный путь родной галактики
и размышлять о том, откуда и куда
сей путь ведет... В эпоху космонавтики
порою хочется не помнить ничерта
ни умных книжек, ни уроков астрономии, -
но, запрокидывая голову, смотреть,
как протекает одиночество огромное
среди мерцющих созвездий и планет...
И жизнь тревожно, бесприютно ощущается;
осознается только главное - идти.
Как страшно думать, что галактика вращается
без пожелания счастливого пути.
...А в супермаркетах, в очередях у касс,
где вещи тихо проезжают мимо нас
по механическим резиновым дорожкам,
мне часто хочется уйти, чтоб не смотреть
в глаза кассира с их извечным: "вам пакет?";
чтоб не смотреть на колбасу и на картошку.
Мне часто хочется устать, закрыть глаза
и, если б можно было, повернуть назад, -
но не дорожку, нет, - а жизненное время,
и не затем, чтоб взять и вдруг помолодеть,
из ямы вылезти и заново взлететь, -
весьма печально быть не в теме и не с теми...
А просто хочется...
как тип передо мной
с лицом мясистее хорошей отбивной,
сопя, в коляску опускает ящик пива, -
вот так мне хочется всю тяжесть ощутить
обозначаемого легким словом "жить",
а если проще выражаться, - быть счастливым,
и просто вспомнить миг из юности своей,
где был сквозной апрель и лучший друг Андрей,
где пылью солнечной припахивали шторы,
где апельсин в учебной комнате лежал
и аккуратно выжимал потенциал
из первоклассников художественной школы.
Увидеть как есть:
на пляже загорает ямаец,
на берег лениво накатывает прибой.
Ямаец кайфует в наушниках - бьет палец о палец,
качает в такт музыке просоленной головой.
Его государство,
чей пестрый веселый флаг
на всех континентах раскуривают пацифисты,
забавно со стороны, -
как утренний сон таксиста,
как тело худое перевешивающий рюкзак.
Его государство носит лучшее из имен:
упругое,
как поверхность африканского барабана,
приятное как чтение в гамаке,
сочное как хамон,
беззащитное как шапочка растамана.
Это имя красиво сверкает в зените ямайского дня,
где ямаец в наушниках сонно разглядывает туристку;
ее белая кожа мерещится вдруг неестественно близко,
ближе, ближе гораздо,
чем вся его многочисленная родня...
Увидеть как есть,
снять наушники,
выключить этот реггей,
достать где-нибудь тамтам,
выучиться играть,
в спальне повесить гамак, выставить вон кровать,
шапочку не снимая,
гулять как прозрачный веган...
Мы будем сидеть у костра,
курить, погружаться в стук,
ложиться на пляжах по парам - юны, красивы...
и называть это имя, - "ямайка",
где каждый звук
нас весело отпружинивает в Россию.
...Мы с тобою, наверное, счастливы:
знаешь, многое предрешено
и без нашего в этом участия, -
как в хорошем и добром кино.
Мы его не снимаем, мы - зрители,
мы не режем сомнительных сцен,
не готовим продукт потребителю,
не сечем в калькуляции цен.
Быт наш прост и просты развлечения
этой долгой, холодной зимой.
Нам так нравится жанр "приключения".
Из кино возвращаясь домой,
мы болтаем, смеемся, теряемся
в послепраздничной пестрой толпе.
Хорошо на душе! Фильм понравился
одинаково мне и тебе.
Жизнь не сказка, но как одинаковы
все начала у сказок, скажи?
Поднимая нас до тридевятого,
лифт пролистывает этажи,
всё пытаясь понять, как мы выжили
в этой серости и отчего
хорошо было нам в нашей хижине
с нарисованным очагом.
...Вот и скажешь потом,
что жизнь - это только сон,
прочитаешь в Сети - и внутренне согласишься.
Я мотаю свой срок
на суровейшей из френд-зон,
где, исписываясь,
мы - спишемся.
Знаешь, чувством,
что ты, например, жива,
для меня иногда наполнена вся Вселенная,
только чаще мне хочется, милая, - чтоб голова:
дурная, лохматая, тесная,
обыкновенная.
Я пишу как умею.
Это меньше всего - стихи.
Это комната сердца,
где тщетно стреляется Маяковский,
заливая в пластмассовый пистолет
лиличкины духи.
Это я в электричке "Санкт-Петербург - Тосно".
Я живу как могу.
Дуть на чай или греть ладони -
это проще, чем кажется,
лучше всего, - поверь.
Время нас никуда не зовет,
предлагая остаться дома.
Но вот знаешь, чего боюсь? -
однажды откроешь дверь
и замрешь...
Нет, не вывалится записка,
но, открыв,
забудешь отшатываться назад...
Это будет Ничто.
У него гуманоидные глаза,
глубокие как история переписки.
Мой маленький город - зелен,
приветлив тенистый двор.
В гостях на меня надели
смешной головной убор.
До боли тесна фуражка
советского погранца.
В квартире пятиэтажки,
где до похорон отца
осталось еще лет десять,
сегодня - игра в войну.
Я ною: фуражка бесит,
и я предаю страну,
едва не срывая праздник.
Мне стыдно: пойдет молва.
Соседка Олеська дразнит:
"Квадратная голова".
А ей так идет пилотка!
Таких завсегда возьмут
в команду, в игру, на сходку,
в любой дворовой замут.
Хотя мне и дали тоже
пластмассовый автомат, -
как в них, как один, похожих,
такому, как я, стрелять?
С работы вернется скоро
хозяин фуражки той,
что ныне и сыну впору,
и запросто вступит в бой.
Мне страшно представить, если
и вправду придет война;
не вынесет в сердце тесном
больная моя вина
того, что не налезают
на чертов квадрат никак
ни Родины нашей знамя,
ни спешный с Олеськой брак,
ни нежности на вокзале,
ни памятные духи...
Мне восемь. И я не знаю,
что буду писать стихи.
Одиссея не кончена. Просто зима.
Я застыл, заглядевшись в окно.
Говорят, так неслышно и сходят с ума.
Не согласен. Но мне все равно.
Одиссея затянута. Я потерял
счет неделям с последнего дня,
где, быть может, я как-то иначе стоял,
просто так замерев у окна.
В это время с меня хорошо бы писать,
выжигать, вылеплять, вышивать.
В каждой точке живого лица - результат,
нежелание что-то менять.
И в художниках, знаю, не будет нужды,
как у царской вдовы - в женихах.
Соглядатай немой посторонней беды
кисть задержит сперва на глазах,
и затем - во весь рост,
холодком по спине...
Это больше, чем просто печаль.
Значит, выследил кто-то чужой, как по мне
распускают шитье по ночам.
Представь этот серый дождь
невыключенной водой;
займи себя чем-нибудь,
что делают напоследок.
Я видел, как планы на Завтра
кончаются ерундой,
похожей на свернутую газету.
Смотри из окна,
созерцай дождевую муть,-
у тех, кто способен так,
последнего не отнимешь.
Представь этот мир таким,
что, глядя, нельзя моргнуть;
представь не его конец,
но свой неизбежный финиш.
Представь этот серый дождь
невыключенной водой,
природе придав черты
хозяйственного раздрая.
Пусть капли в стекло стучат
огромной чужой бедой;
готов ли ты слушать,
форточку приоткрывая,
как в душ залезают в пальто,
от горя напившись вхлам?...
Закончилось?...
Странно отметить на этом свете,
что тучи расходятся так,
как расходятся по домам
недостучавшиеся соседи.
...И то, что встретили друг друга на Земле,
и то, что смотрим театральные афиши
на Рубинштейна в этом теплом январе,
который, может быть,
для нас таким и вышел,
и то, что смело расстаемся у метро,
как будто город это лестничная клетка,
и то, что мне так предсказуемо светло,
и то, что мысли, как хорошие отметки,
я приношу домой,
швыряя, как рюкзак,
на обувную полку жаркие перчатки, -
всё это, может быть, совсем не просто так...
Изгиб Дега,
Ван Гог похож на отпечатки,
пейзаж Кандинского подсвечен изнутри,
пруды Моне томят желанием напиться...
То было в городе безжалостных витрин,
среди людей, не прекращающих плодиться,
где мы живем с тобой, гуляем,
и порой
украдкой смотрим друг на друга чуть встревоженно,
как будто можем так:
носиться над Невой
и отделять всю жизнь плохое от хорошего.
...Вот здесь, полагаю, и кончится путешествие,
оглянешься - бОльшую его часть проделали налегке.
Смеялись, самсу пережевывая: "божественно!",
и вышли под вечер на взморье,
рука в руке.
И трудно представить, что может быть что-то лучшее:
сидим на песке, достучавшиеся до небес,
встречаем закат, закрываем глаза и слушаем,
как, бившись о главном, сердца наши бьются без
всякой нужды... Можно вечно следить за вОлнами:
за малой - большая, проглотит и отойдет,
как будто доход в мире денег проглатывает доход;
вечернее море зовет искупаться голыми.
Ни один живописец не выразит этот цвет,
потому что не нужно пятидесяти оттенков...
Это, в общем, красиво:
накатывающие деньги
на какой-то последний берег,
на всё ещё этот свет.
...И подступающее к горлу: "только жить!",
вдыхая воздух зимний, пробую сравнить
со вкусом, с музыкой, с любимым человеком;
дышу и чувствую - сравнения верны.
И на себе ловя свой взгляд со стороны,
вдруг понимаю, отчего здесь продлены
любые мелочи вперед на четверть века.
И череда мгновений, долгих как проспект,
в глазах сливается в надежный, ровный свет,
и что-то теплится в улыбках на афишах.
Самой себе горит счастливая "звезда".
Я вдруг зажмуриваюсь с чистого листа,
закрыв глаза, словно свободные места
кассир в киношке закрывает кликом "мыши".
И подступающее к горлу: "только жить!"
хочу понять, вообразить,
предположить,
что есть какие-то гормоны эндорфины,
что подо льдом, возможно, вспять течёт река,
как за скупой полуулыбкой мужика
на солнце вспыхивает быстрая рука,
ручонка детская моя:
"Смотри, дельфины!"
...И над пустой страницей старого блокнота
опять задумаюсь на долгие часы,
воображая, будто падает без сил
февраль две тысячи шестнадцатого года
на поле белое блокнотного листа
в обличье древнего героя-марафонца
и перед смертью проговаривает: "Солнце!",
и весть разносится вокруг, из уст в уста...
Над пустотой страницы старого блокнота
я долго думаю о том, что хорошо
над пустотой ее задуматься еще,
и пусть не выудить богатство целой ноты
из темных вод многоквартирной тишины,
но пустоты как робкой девушки не тронуть,
оставить белым это поле Марафона,
где ни легенды в этот миг не сложены,
ни даже греками не выдуманы персы...
Унять ладонью жаркий зев карандаша,
подняться с кресла и взглянуть, едва дыша,
как тот, кто всё еще не выдан скрипом дверцы, -
взглянуть в окно,
пока не выдумана жесть,
та злая жизнь, что душит всякую охоту
творить, любить... Вернуться вновь к блокноту
и улыбнуться, мысля вслух:
"Всё так и есть".
Что же,
так и решают надолго остаться на новом месте;
насмотревшись на всё по сто раз,
наконец никуда не спешат.
По лужайке в обнимку идут
босые жених и невеста
и, как делают те, кто влюблен,
в разговоре друг друга смешат.
Под моими ногами приятно похрустывает дорожка,
чувство в сердце похоже на то,
будто стихла зубная боль.
И чего-то так хочется... то ли угнаться за молодежью -
осмелеть и сыграть в их дурацкий бессеточный волейбол,
то ли выпить пивка просто так с музыкантами -
ну, вон с теми...
Невзначай присоседиться к ним, познакомиться, поболтать,
показаться своим,
а потом оказаться совсем не в теме,
почитать им стихи,
попросить что-нибудь поиграть...
Петербургское лето, которым действительно не согреться;
вот и думай теперь, как сказать
про свой полупустой стакан...
Сняв рюкзак,
я сажусь в одиночестве первого поселенца
на манящий зеленый газон,
как последний из могикан.
...И никто не кричит:
"Что вы делаете?!
Это ведь неправильная игра!",
не ломает свой кий об колено,
не плачет,
не опрокидывает столов.
В переходах страдальцы с табличками,
давка в метро,
пьянь шатается до утра,
не умея последнего танго
в самом лучшем из городов.
Нет,
никто просто так не бездельничает,
перебрасывая волан
светлых взглядов,
ладонью опробовав степень натяжки зевка.
И Земфира -то, в общем, права -
мы действительно разбиваемся по делам,
но разбивка настолько технична,
что знать бы того игрока
хоть в лицо,
хоть в одно из пяти миллионов
сухих, увлеченных лиц
и спросить:
"Как играть?!,
Неужели вот этим болит недоказанная душа, -
что так больно и мокро
протискивается в лузы глазниц
этот страшный, блестящий, огромный
земной бильярдный шар?"
Глазами любящего вечно бы смотреть
на эти линии...Когда, остановившись,
я словно пробую вот так же замереть
и в мыслях стать с тобой еще немного ближе -
живой душой, красивой спутницей моей.
И то, чем мы восхищены, затем так живо,
что смелый шаг предпринимает за людей,
но,
в тот момент, когда ты скажешь: "Как красиво...",
скульптура выучена тотчас замереть,
не выдав тайны гениального нажима.
Твой взгляд, твой смех...
Уму непостижимо,
как мрамор может в нужный миг окаменеть.
Оставить всё происходящее как есть...
И если с кем-то договаривались в шесть,
то пусть останется лишь это -
"в шесть так в шесть",
и, если можно,
неизменным место встречи
оставить тоже: город, целая страна,
где я задумаюсь над выбором вина,
где светит солнце, как ничейная вина,
где наступает, словно будущее, вечер.
Оставим всё на самотёк, на самосвал;
друг друга выслушаем, кто где побывал,
что приобрёл за эти годы, что отдал,
и как вообще теперь в России нам живётся...
Ты замолчишь, как несмышленое дитя;
вздохну и я, квартиру взглядом обведя.
И вроде что-то, как включённая вода,
должно начаться... ну...
вот-вот оно начнется,
счета оплачены,
мы, в общем, хороши,
на карты капают какие-то шиши,
поются песни про бессмертие души,
часы показывают ровно полшестого...
Давай оставим всё как есть,
хотя бы так:
открыв мне дверь, ты извинишься за бардак,
как все привыкли извиняться за бардак,
чтоб дать почувствовать гостям себя как дома.
Пусть будет долгим и привычным этот путь:
вот так - короче, там - вкуснее и дешевле,
и жив-здоров ты сам, вполне одет-обут,
и эта музыка становится душевней,
когда с прогулки возвращаешься домой
и долго смотришь из окна на шумный город,
который в чем-то надоел своей Невой,
текущей в царственном больничном коридоре;
палаты заперты, внутри - незнамо что,
и страшно дергаются вдруг дверные ручки...
Прохожий в наглухо застегнутом пальто
с ухмылкой (почерк выдающей закорючкой),
никак не выйдет из тяжелой головы,
где совершенно ничего не происходит,
где у окна в конце безжизненной Невы
стоит больной и очень долго не уходит.
Он смотрит вниз, сминая пальцами с боков
свою (что скрыл от санитаров) сигарету
и провожает взглядом жалких дураков,
изобразив в глазах владение секретом.
По земле равнодушия зло перемещается автостопом:
пальцы сжаты в кулак,
отогнутый вверх большой...
Никого не тревожа, не трогая,
зло путешествует по Европе;
зло, как это ни странно,
чувствует себя хорошо.
Совершенно не зная,
как это - быть победителем,
зло не дремлет:
только раньше искало момента,
жадно ловило шанс,
а теперь вот стоит,
ковыряет носочком землю,
от внезапности перспектив
временами впадая в транс.
Тень, утратившая предмет,
возрастающий рейтинг ада,
популярнейший клуб гениальных самоубийц...
Да сравним ли вообще
с унылым перетягиванием каната
этот чудный калейдоскоп переполненных жизнью лиц?!...
По земле равнодушия
зло перемещается автостопом,
и уносится вдаль по дороге урод,
легко выжимая сто,
подобрав по пути
в грязью заляпанную "Тойоту"
прах земной слов заляпанного прохожего:
"Чтоб ты сдох!"
***
...И ставка снова не сыграет. Колесо,
блестя, вращает наколдованные числа.
Ты провожаешь с грустью первое число,
воскресный вечер подытоживая мыслью:
"Не повезло".
Красны в разгаре дни, а сумерки - черны,
и сердце бедное так бестолково скачет
по секторам, что ничего не значат...
Игра, где люди, расходясь, обречены
желать удачи,
потеть, надеяться, чего-то вечно ждать.
Твой взгляд в окне бессмысленно-азартен:
как будто вот он, приближается закат,
как будто что-то здесь поставлено на карту.
И проиграть,
поставив жизнь на эту вереницу,
намного легче, чем остановиться.
Но кто здесь мудро констатирует недуг:
"Печально начать с выигрыша, друг!",
на свет родиться...
Когда я уехал,
земля в моем городе явно не опустела;
одному музыканту известно,
что значит - вырвать одну струну.
По голосу мамы вычислить трудно,
сильно ли постарела.
По голосу мамы слышно всегда другое -
оставил ее одну.
Пропасть ширится -
глубже эдгар-аллановского Мальстрёма:
я ей про какие-то фестивали,
она - про девчат-внучат...
Мой Фома то краснеет,
смеясь над ее Еремой,
то смолкает, мрачнея внезапно;
не мы, а они молчат.
Стихи, как говорится, стихами,
их пишешь либо не пишешь,
но лишь в разговоре скользнет
любопытствующее "когда"
и родственность душ
мне покажется вроде тепла подмышек,
я вдруг вспоминаю
про нашего дряхлеющего кота...
"А Филя живой!..." -
как будто и голос чуть-чуть моложе;
я слушаю, силясь представить,
какой он теперь, мой кот.
Он жив в жизнерадостных маминых:
"наглая рожа..."
"...чего ему сделается,
спит да жрёт".
Такая простая,
и в чем-то душещипательная картина:
уехавший сын,
мама, не понимающая стихи,
пятнадцатилетняя безмозглая животина,
неизвестно чему живущая вопреки
...И услышав сто раз, увидеть,
для чего сочиняют джаз;
кем, родная, сей камень сдвинут
в тихий, светлый воскресный час?
Разговариваем, глазеем
друг на друга полгода как.
Кто здесь чувствует, что краснеет,
говоря, как простой рыбак,
три легчайших, но трудных слова,
а слова на его глазах -
этих щупателях улова -
тихо держатся на волнах
и зовут за собой на Ваську,
и закат золотит Иглу...
Кто здесь выдумал христианство,
прошептав: "я тебя люблю"?
А вокруг, до чудес охочий,
будет так же ходить народ -
этот вечный немой рабочий
в золотых рудниках забот -
и не знать ничего о смерти,
как не знаем ни я, ни ты.
Кто не верит из нас, кто терпит
в рану вложенные персты
за столом у окна, в кофейне?
Кто не хочет ни пить, ни есть
теплым вечером воскресенья?
Кто расскажет благую весть -
не в ту сторону дернув дверью,
вскользь притронется к волосам?...
И, увидев сто раз, поверит,
наконец-то, своим глазам.
Стоять у широкой реки это значит -
на что-то хватает сил;
не мочь перейти на тот берег -
отчасти уже поступок.
Подземных путей отступления нет
и некуда вызвать такси,
стоять у широкой реки
многим может казаться глупым.
Виднеется мост вдалеке?
Так ослабь, словно пояс, взгляд,
разведи по глазам, не спеша,
эти полы жилых массивов.
Как обычно, гуляя один,
ты спустился сюда умирать;
как всегда,
твоя скучная жизнь обрывается здесь красиво.
Реставрация нравов в районе жестоко подавлена, но
долгий взгляд на тот берег -
отчасти уже поступок.
Майский вечер прохладен,
как шелковое кимоно
или просто язык,
облизнувший сухие губы...
Стоять у широкой реки,
вдохновиться большой водой,
и уже не отдать за любые богатства мира
грязный берег,
что пахнет нравственной чистотой
какого-то бесконечного харакири.
***
Жизнь пронесётся, но останется музей,
совсем как этот – государственный и скучный.
Ты узнаешь на фотографиях друзей:
случайных, близких, одноразовых и лучших,
И вспоминаешь зафиксированный миг,
внезапно схваченную живость обстановки,
где бесконечно будет жариться шашлык
и охлаждаться в горной речке - поллитровки.
Не зная, как в дальнейшем складывалась жизнь
Санька и прочих пьяных импрессионистов,
ты прихватил зачем-то летний тот Архыз,
как будто будущее видишь лет за триста,
Как будто что-то есть важнее той реки
и бесконечнее несдержанного смеха…
Глядят, оглаживая щеки, знатоки
и фотографии оценивают: «Веха…»
В кругу любителей квадратной темноты,
что с каждым годом будет более похожа
на снимок памятный из юности, где ты
стоишь в обнимку с этим другом молодежи.
***
"Сегодня дурной день,
Кузнечиков хор спит,
И сумрачных скал сень
Мрачней гробовых плит.
Мелькающих стрел звон
И вещих ворон крик...
Я вижу дурной сон,
За мигом летит миг..."
О. Мандельштам
День пролетел и всё, что значил он,
мне растолкует выморочный сон,
один из тех, что забываются наутро,
но я запомню скучный плеск морской воды
и неизвестные невзрачные плоды,
и без меня отчалившее судно.
И новый день промчится, как и тот,
неотличимый, как в том сне - от плода плод,
где я о них задумаюсь от жажды.
Что может быть под крепкой скорлупой?
Найти предмет - тяжелый и тупой.
Как важно то во сне, что в жизни так не важно!
Найти предмет - тяжелый и тупой;
вот электричка, что везёт меня домой,
и в ней, последней, зреет пьяный мордобой,
но зреет так, как мне мерещится корабль
на горизонте знойном каждый божий день,
и я смотрю на окружающих людей
и не даю в голодной жадности им "краба",
но вижу взгляд - тяжелый и тупой,
что совладает с неприступной скорлупой,
как молоток - с гвоздём, как палец - с кнопкой мыши.
И в этот миг на сердце стало хорошо...
А человек потом в Обухово сошёл,
и в непроглядный мрак, как в будущее, вышел.
Что было в нем? Пожалуй, ничего.
Так буквы, сшибшись, образуют слово "чмо"
и каждой хочется от этого заплакать
на диком острове родного языка,
где спишь и ешь, и пьешь из черепка
дурного дня живительную мякоть.
..Её подписывал, конечно, на бегу;
как вспомню... я на день рождения бегу
и вязну в свежем, удивительном снегу,
и что-то, кажется, бездумно напеваю.
Вот окна дома, где меня уж заждались;
я верю в то, что непременно заждались;
я вспоминаю, что я верил...
и неслись
на кислый звук звонка в прихожую из зала
со смехом дети,
что похожи на года;
они всегда чуть-чуть похожи на года -
как борода, как паутина, как вода,
но во сто крат непоправимее, больнее.
И я с открыткой имениннице дарю
коробку (кажется, настольную игру),
и что-то, помнится, от сердца говорю
и, как обычно в этих случаях, краснею.
У взрослых зреет первый тост, у детворы
в руках скрипят свеженадутые шары,
поверх небрежно распакованной игры
лежит, оставшись непрочитанной, открытка,
что я подписывал, конечно, на бегу;
и память вязнет в удивительном снегу;
за мною след, но обернуться не могу;
игра настольная идет "в одну калитку";
в далёком городе племянница растёт,
ошеломляя взгляд, как утренний сугроб,
но снег чудесный тот -
он всё ещё идёт,
поверх коробки неизбежно нарастая.
Все любовались им,
но кто его читал,
сличал с рифмованным кристаллом тот кристалл,
который я когда-то в спешке дописал
тебе на память:
"С днем рождения, родная"?
Трудно сказать,
почему вдруг замкнулся,
нахохлился, замолчал...
Всё как всегда,
но, признаться, - действительно одичал
за последнее время;
из дома - как с удочкой на причал -
выхожу иногда
то за куревом, то за хлебом...
Этот грустный мотив и не грустен, быть может;
он - вещь в себе,
как безделица древняя,
найденная в земле;
я разглядывал бы ее -
работёнка как раз по мне -
восседая на стуле походном
под ближневосточным небом.
Тем, которым лишь бы платили,
будет всё так же пох:
чуть зевнёшь -
размолотят лопатами связи любых эпох...
Я пишу уже заполночь,
ощущая часиков после трёх
цельность строки,
её глубину и прочность.
Я не знаю, на что я наткнулся -
на клад или будничный зиккурат;
грею воду из Тигра
(на три дня отключили Евфрат)
и молчу,
что мерещится нынче во всем подряд
след цивилизации Междустрочья.
Я напишу о чем-нибудь сегодня,
я выгадаю несколько часов -
пустых, по-настоящему свободных,
сверкающих, как рыба без трусов*.
Я буду занят - глупо и ненужно,
но как мне эти дороги часы,
когда, задумавшись порой
о чем-то южном,
гляжу в окно с сухой серьезностью осы.
Я видел, как спасаются от скуки,
я видел счастье, видел красоту...
И потому стою,
сложив крест-накрест руки,
и так приятно ощущаю пустоту.
И что-то, кажется, выходит на бумаге,
и что-то сделано, раз хочется курить.
И я рисую письменные знаки,
не помышляя научить их говорить.
Немой оскал наскального искусства,
пещерная работа на дому.
Простой рисунок
и спасительное чувство
усилий, что приложены к нему.
...Да, было дело -
триста сорок слов
в минуту вышло,
в пятом, что ли, классе,
и трассой был
один из чеховских рассказов,
и перед стартом взгляд учителя:
- Готов?
И я кивнул: - Готов!
И время полетело,
и, как сшибаемая шлемом мошкара,
роилась в воздухе та светлая пора,
когда заполненный вперед на две недели
дневник,
как минимум, собой обозначал,
что никуда пока не денешься отсюда,
и в среду алгебры не будет только чудом,
как ныне в зеркале - another кирпича.
И результат (один из лучших)
сохранился
так прочно в памяти,
что кажется - не зря
всё начиналось в раннем детстве с букваря
и, как положено,
я к большему стремился
и заслужил, наверно, в пятом, тот рекорд,
хотя на скорости не думал что читаю.
Пусть не вчитался...
Но, хотя бы, вспоминая,
успел вписаться в миновавший поворот.
...Одна,
по-своему красива,
сидит напротив, у окна,
как все порой,
каким-то чтивом
увлечена.
Хрупка, бледна,
светловолоса.
На лавке рядышком рюкзак
из тех, что век не знают сносу
и лишних благ.
Так, ничего вокруг не видя,
читая, едет; а потом
благополучно где-то выйдет
обычным днем,
который выдался дождливым,
и с грустью смотришь из окна,
но здесь,
по-своему красива,
сидит она,
не зная, как необходимо
мне на нее сейчас и здесь
взглянуть с теплом,
неощутимым
на стыках рельс.
Так и живётся под счастливою звездой:
не путеводной оказавшейся - простой.
Я это понял, осознав, насколько просто
существовать и тень отбрасывать вообще,
и даже счастье встретить в этом же ключе,
в своих стихах благодаря за это звезды -
и те, другие, и счастливую, мою,
одну, которую я с неба достаю
и предсказуемо тебя сейчас дурачу.
И там, на месте, где её пока что нет,
лишь пустота, что жадно втягивает свет
ночных огней и Мироздание в придачу.
Полночный вымысел. Затихшие дворы
в глубинах арок - бесконечные миры,
математически дорожная разметка
пустого Среднего проспекта добралась
до неизведанных космических пространств,
под этим вымыслом предсказывая ветку
метро на невообразимой глубине,
где ныне пишется как чувствуется мне;
где подчиняются мне время и простанство;
куда не стоит и пытаться заглянуть,
но вот звезда - и мне пора ее вернуть,
и у парадной, как обычно, попрощаться.
Так и живется под счастливою звездой:
мне за спиной услышать хочется: "Постой!...",
но, щеку трогая, - действительно колючий, -
я выхожу из темной арки на проспект
и сознаю,
что, как явление, поэт
пока наукой совершенно не изучен.
...Вздохнуть,
порадоваться -
всё равно чему:
сегодня-вторнику,
октябрьскому небу,
себе-живому, перенесшему чуму,
в противовес себе-живому с булкой хлеба,
воображающему что-то на пути
тяжелом, долгом, из... допустим, магазина,
куда не сбегал, но отважился пойти
и в схватке с видимостью выстоял с корзиной
в руках, у кассы, в очереди...
Стоп!
Как странно встретить здесь прохожего с собакой,
чей хвост подобьем вопросительного знака,
качаясь, мой предвосхищает поворот
налево, к дому, и показывает мне,
как мало мне за поворотом тем известно, -
как будто с жительством не связанное место,
где я оставил тёплый свет в своем окне,
чтобы почувствовать - меня хоть кто-то ждёт!, -
и удивится, и расплачется, и скажет:
"Эх, где ж тебя носило целый год?!..",
и тайну жизни, словно ванную, покажет...
Огромный двор, многоэтажные дома,
и тишина - средневековая чума -
застыла, плотно обступив автомобили:
тойоты, форды, мицубиси, БэЭмВэ -
гудят названия, паркуясь в голове, -
и не дай Бог, чтобы кого-то зацепили
такие вирши...
Глухо и темно.
Я поднимаю взгляд на желтое окно
и сознаю, что описал бы слово в слово
свой взгляд на двор из этого окна
с улыбкой, вывернувшей вдруг из-за угла
поджатых губ
случайной мимикой слепого.
Уходит солнце за соседние дома.
Синеет снег, чернеют новостройки;
и сумерки - как сладкая прослойка:
тот самый вкус,
когда и свет, и тьма -
твоё любимое,
то самое, что "к чаю",
всегда сегодняшнее, свежее, как миг,
который тем хорош, что ты к нему привык...
И даже странно, что сейчас я замечаю,
как солнце медленно уходит за дома,
синеет снег, чернеют новостройки...
Се красота, сводящая с ума?
С каких же пор она звонит тебе сама?
Как этот миг увековечить?
Где?...
Во сколько?...
По весне так всегда -
непонятно, что делать с теплом,
как безоблачность эту апрельскую враз не растратить?
Словно винный знаток,
знать, когда подается пальто,
чтобы, сжав твои плечи слегка,
насладиться сполна ароматом
этих дивных волос...
Знаешь, всё в нашей жизни летит:
время, строчки стихов,
голоса над спокойным каналом,
по которому мчатся,
как весть: "Грибоедов убит!"*,
катера с иностранцами и,
как посмертная слава,
на бортах их названия - крепче и выше бортов.
Ну и пусть.
Словно сквозь дождевик зазывалы**,
мы глядим в лучшем свете
на всех этих "первых петров",
на свой счет принимая
все их: "...посмотрите направо..."
Помахать этим людям рукой - низачем, в никуда, просто так! -
и заспорить потом на мосту,
немцы то
или французы...
Мимо Спаса,***
енотов ручных,
мимо чар отварной кукурузы,
по пути на одну из... - как ты заключила: "Итак,
что теперь?" -
и я, кажется, вижу Итаку.
Я смотрю на тебя и не верю,
что странствие длилось года.
И с трудом представляю,
как можно вот так навсегда
взять и сфоткаться вместе
на фоне "Бродячей собаки"
...Год всего,
а у той истории -
два рассказчика, два лица,
два участника разговора и
не видно ему конца...
Вспоминаем детали, мелочи,
продеваем в иголку нить.
Вот - приятных моментов перечень,
вот - вдруг дёрнет присочинить
мокрый снег из свиданья третьего,
из второго - имбирный чай,
зимней ночью улыбку - летнюю,
и так дальше, по мелочам...
Почему вспоминаем первое?
Потому ли, что до него...
Нет, мы так же во что-то верили
и хотели всего того,
что,
поняв лишь, чего не хочется,
облекли, каждый врозь, в слова.
Было долгое одиночество,
разделившееся на два,
как бывает с живыми клетками
в неделимой ни с кем судьбе...
Выходя, я всего-то... в зеркале
подмигнул самому себе.
...Всегда зажмуривался, выбрав, наконец,
из всех желаний самое большое;
в ушах таинственно шумел дремучий лес,
а небо звездное дышало тишиною
так осторожно над желанием моим,
как будто миг назад оно могло не сбыться.
Но, вот, теперь зародыш цел и невредим
и чуть щекотно развивается в глазнице.
Чуть дрогнет веко - музыка звучит,
в надежном сне благополучно нарастая;
и равномерно что-то в музыке стучит,
как будто катится мелодия пустая
по согласованному с временем пути.
Мне больно, словно пересчитывают ребра,
всё норовя недостающее найти.
И, оборачиваясь тяжестью недоброй,
мое желание сбывается сейчас.
Но где тот почерк детский,
где волшебный росчерк
звезды в ночи? Где блеск наивный глаз?...
Остался тот, кто больше музыки не хочет.
И я, проснувшийся, - наверно, это он,
припомнив что-то, шарящий в карманах,
звезде, исполнившей желанье, благодарен, -
как небосклон, пересекающей вагон.
...И я тебя, по крайней мере, рассмешу;
и ты опять не сможешь мне не улыбнуться.
И, обещая это, в жизнь твою вхожу,
где мне, как выдумщику, есть где развернуться.
И пленка мыльная реальности дрожит,
и ты вот-вот расплачешься без чуда.
А я, любимая, совсем никем не буду
и представляю плохо, как мы будем жить,
но пленка мыльная реальности дрожит...
да, пленка мыльная реальности дрожит.
И Бог похож
на взгляд внимательный ребенка;
как добр Он, когда Он дует в пленку,
как справедлив...
И как чудесен мир,
когда срывается с устоев, как пузырь,
переливаясь, отделяется от рамки.
Ты выдумала больше, чем ждала,
ты вывернула воздух наизнанку,
как жизнь дрожащую со мною прожила,
всё отразившую, замкнувшую в себе
непостоянное, как съемная "однушка",
навзрыд живое, как дыхание на ушко,
судьбы волшебное присутствие в судьбе,
где я выдумываю что -то,
где не знаю,
как смех твой драгоценный сохранить,
где счастье наше каждым вдохом дорожит,
как "мы", родившееся в слове "выдуваю".
...На перроне, в ожидании поезда,
я увидел подростка в наушниках,
танцевавшего что-то со скоростью
одному ему слышимой музыки.
Это выглядело вызывающе,
это выглядело интригующе,
словно кадр, опережающий
то, что будет в ближайшем будущем:
например, суету ожидающих
без пятнадцати... нет, без тринадцати;
но спокойно гуляют пока еще
отъезжающие с этой станции,
взад-вперед по перрону - парами,
в одиночку, о чем-то думают:
может быть, поминают старое,
может - располагают суммами
покрупнее... А я угадывал
по танцующему - его музыку.
Как красиво она им спрятана!
Не узнаете, мол, не раскусите!
Это выглядело интригующе,
это выглядело вызывающе -
словно вызов бросал танцующий
из грядущего - настоящему,
в целях собственной безопасности
отделяющему редких гениев
от немногих талантов по записям
камер видео-
наблюдения.
...А получилось ведь красиво,
и не так,
как видит глаз порою
в тусклой повседневности.
Сперва автобус, среагировав на знак,
на взмах руки в угрюмой пригородной местности,
остановился и открыл передо мной
со вздохом двери,
и поехал в направлении
ж/д вокзала, где продолжился путь мой,
соединенный чётко с мигом отправления
электропоезда до Питера,
и в нём
я ехал больше получаса до Московского;
там, миновав людьми запруженный перрон,
сошёл в метро;
через тоннель, на Маяковскую
лежал мой путь,
где в нескончаемости лиц
я ощутил себя крупицей наполнителя
для кресел,
для кошачьих туалетов,
для столиц, -
крупицей с паспортом страны-изготовителя.
Потом – вагон,
всего две станции – и вот,
поднявшись сонно из метро на эскалаторе,
я вышел в город и попал в круговорот
автомобилей, продавцов и покупателей,
праздношатающихся, пьяных, деловых,
поймал улыбку,
встречный взгляд,
толкнул нечаянно
плечом какого-то прохожего, - как псих
на психа в той же фазе одичания -
он посмотрел погасшим взором на меня
и отвернулся раздраженно, как от зеркала.
Пешком по Среднему проспекту вышел я
к Кадетской линии, где вскоре меня встретили…
А позже, дома, вспоминая тот маршрут
(к нему прибавив путь в обратном направлении),
все эти лица, нервы, холод, неуют,
весь этот мир, не прекращающий движения, -
я неосознанно уставился в одну
случайно выбранную точку (кнопку вытяжки),
что, показалось, раздвигалась в ширину,
как двери транспорта в режиме долгой выдержки.
...И я спокоен;
и я рад, что пригласили
к себе, по-тихому отметить этот шаг.
Сошлись казалось бы,
и жили бы как жили...
Зачем пятидесятилетним нужен брак?
Необустроенные, смуглые, живые,
пехота заработков, "русская семья", -
вам гарантированы съемные квартиры
по всей стране,
и где-то ваши сыновья
пересеклись и познакомились,
и дружат;
"судьбы скрещенья",
незабвенный Пастернак...
Она - придумывает что-нибудь на ужин,
он - однолюб,
всю жизнь болеет за "Спартак".
Не свадьба,
просто регистрация, и всё же
глаза сверкают, как подброшенный букет,
ни на секунду вас не делая моложе,
не возвращая вкуса жизненных побед,
но освещая подозрительное поле,
перед которым мы чего-то робко ждем,
где видно вас вдали,
целёхоньких сапёров,
уже однажды оступившихся на нём.
...И, как порой не объяснишь необъяснимое,
не опознаешь сразу мнимое как мнимое, -
так сникерс вдруг прихватишь в супермаркете
конфет или еще чего-нибудь.
Минутой до ты знал,
что то и то закончилось,
минутой после ты с тележкой встанешь в очередь,
а в этот миг - как полыхнуло яркое
гипнотизёрское: "Забудь!"
Орешки, шоколадные батончики...
Прикассовая зона скоро кончится,
но ты успел себе позволить что-то выхватить
из этой мелкой, разноцветной ерунды...
А ближе к дому наваждение развеется,
сомнётся фантик и куда-нибудь да денется,
и не войдет в свою бумажную Историю,
как в человеческую вроде входишь ты
уж тем, что жив, имеешь имя и фамилию
и совершаешь в жизни разные усилия,
как, на примере этом, ходишь за продуктами,
не понимая, в общем, толком ничего
ни в удивлении, ни в остолбенении,
ни даже в собственном своём стихотворении,
беря от жизни всё необходимое
и, как сегодня получилось, -
сверх того.
"Давай ронять слова,
как сад - янтарь и цедру,
Рассеянно и щедро,
Едва, едва, едва."
Б. Пастернак
...А после скажешь: "Это были лишь слова".
Ну что же,
видимо, они не пригодились
и применительно к действительности в минус
ушли,
как вжалась черепашья голова
в надежный панцирь,
в беспробудные дела.
Ушли,
и в памяти смешались с чем-то гадким
их виноградины, их слабые догадки,
их закавыченные жизнью бла-бла-бла.
С благополучием, с прибытием в края
иных понятий обязательно поздравят,
а слов, пожалуй, нам и вовсе не оставят,
пересекающим в наушниках моря...
Но,
может, скажешь мне: "А помнишь те слова?..."
В снегах по ручку двери,
как в Америке,
разговоримся на морозе, как два пленника,
согреты сущей ерундой едва-едва...
Немного грустно, что останутся поступки:
без глубины воображения,
без паники...
А те слова -
как сокращаемые шлюпки
на всё ещё "непотопляемом" "Титанике".
Ах, если б не
необходимость каждый день
всплывать за воздухом из полутьмы зимовья...
Быть рыбой грезит обаятельный тюлень,
влекомый к свету дня своей горячей кровью.
Отделан кафелем арктический простор,
непробиваемый до горизонта панцирь...
Под толщей льда ты протираешь пальцем
желтинку солнца, как немытый помидор.
И эта лунка... Удивительно, что до
сих пор вокруг нее ни косточек, ни шерсти.
Зубная щетка, бритва - всё на своём месте;
предметы, явно не грозящие бедой.
И, грациозное в ином, подводном мире,
глаза беспомощно таращит существо
на сушу, будто с ним забывшую родство,
и дышит -
глубже, безотчетнее и шире...
И, может быть,
могло бы даже сожалеть,
что вместо ног, увы, имеет только ласты,
если в пустыне человеческого счастья
чуть повнимательнее в зеркало смотреть.
Ты на Васильевском,
а этот день навис
с утра над пригородом тусклым серым небом
и, как на небо смотрят,
смотрит небо вниз
и видит души, восходящие по "зебре"
с Тверской в обещанный застройщиком район,
что с высоты - лишь пустыри да котлованы,
но снизу видно, что он плотно заселен
после косплея сотворения Адама.
Ты на Васильевском,
а тучи здесь идут,
как слепота и глухота Средневековья,
где солнце рыжее, отлавливая, жгут
и называют отопление любовью.
Ты говоришь по телефону: "У меня
здесь тоже холодно", как будто существуешь
в краях, где мягко закругляется земля,
и, наблюдая то же самое, рискуешь.
Я вижу вплоть до горизонта серый день,
но в трубке голос твой - застенный, заоконный,
как будто - жители соседних деревень -
на самом деле мы идем вокруг колонны:
я за тобой, а ты - за мной,
и говорим
друг с другом, как еретики, всё о погоде,
о сером небе над Васильевским твоим,
о бесконечном горизонта повороте.
О, блажь, догадка,
человеческая мысль,
что время темное всегда опережала!...
До встречи,милая,
и не проговорись,
что этот день плохой имеет форму шара.
...Еще не точно, нет,
вчера еще я видел,
как в гуще Невского просили на еду,
как на "пузырь" соображали индивиды,
чудесно в прошлом не замерзшие году
на голых улицах, а ныне, сизоносы,
сидят с табличками: "подайте на бухло"
у Эрмитажа, пережившие морозы,
словно бомбежку - уцелевшее стекло.
Еще не точно, нет,
никто еще не умер,
хотя казалось, проходя, смотрели сквозь
друг друга, в новые одетые костюмы,
в которых - кто это сказал: "не довелось"?!
Еще сомнения остались и вопросы,
и подвести не получается черту,
когда надеются и все еще подносят
смартфоны к лицам, словно зеркальце ко рту.
Человек отправляется на войну
добровольцем в соседнее государство,
представляет на играх свою страну,
к мостовой прибивает себя за яйца.
Я слежу за событиями вовне -
ставлю чайник, листаю новости, снимаю чайник.
Обыватель, оставшийся в стороне
от полей, где повальные бьют навальных,
где читают стихи, где выигрывают турнир,
где мелькают фамилии, словно птицы,
населяющие
этот чудесный мир
и зовущие в нем поселиться,
как всегда происходит в чужих краях
с позабывшим приметы родного дома,
оставляющим след, например, в стихах,
если след - это признак всего живого
на прекрасной земле пожирателей новостей,
бесконечных событий, куда-то шедших
сверху вниз по стене, по стране, по твоей спине, -
Одиссей, притворившийся сумасшедшим.
Ночная смена на таком-то предприятии;
микроавтобусы свозили персонал.
Из них, курлыча каждодневные проклятия
своей работе, персонал тот вылезал.
Не торопились к проходной, курили группами
возле стоянки для начальничьих машин,
словами вяло перебрасывались грубыми -
толпа сердитых, плохо выбритых мужчин.
Преобладали разговоры о желании
куда-нибудь сегодня, только не сюда.
Курили хмурые сотрудники компании,
глядели в землю, друг на друга, в никуда.
Смеркалось. Двигалась домой администрация:
шла бухгалтерия и шли кадровики.
Залюбовавшись расходившимися цацами,
зажгли еще по сигарете мужики.
Играя пачками с угрозами бессмертия,
смеялись, к нудному готовые труду,
над проходившим мимо них живым директором,
как будто черти в жутком дантовом аду.
Как и просил мой первый кот,
единственный из трех,
я в ближний лес его отнес,
когда мой кот издох.
Как и хотел мой первый кот,
я выбрал старый дуб
и в тишине похоронил
под ним кошачий труп.
В его могилу положил
лоток и корм сухой.
Зарыл в земле, припорошил
сухой лесной листвой.
И долго там еще стоял,
и что-то обещал -
ходить сюда, не забывать,
что в небе есть душа,
что кот на облаке сидит
и смотрит на меня.
Я обещал не говорить,
что это лишь Луна.
Я обещал не заводить
в дому других котов,
но, оказалось, через год
не вспомнил этих слов.
И я забыл тот старый дуб
среди других дубов,
где столько раз потом ходил
с топориком для дров,
пропахший дымом, шашлыком,
отведавший пивка.
И небо было высоко,
и клятва далека.
И столько раз потом смотрел -
понятно, не один -
на лунный диск и говорил:
"Эх, хорошо сидим..."
И вспоминал, что есть душа, -
бывало иногда:
то знак мне что-то предвещал,
то каркал НИКОГДА
какой-то голос в голове
вороной ли, грачом...
Тогда три раза я плевал
за левое плечо
и, раз уж леса не встречал,
подействовало чтоб,
три раза также я стучал
в свой деревянный лоб.
Моему брату, уличному художнику
Я вижу сон:
откапывают дом,
кипит у археологов работа;
темнеют на рубашках пятна пота;
то с кисточкой в руках,
то с молотком
по грудам камня осторожно ходят люди,
культурный предугадывая слой.
Я вижу сон и этот дом отрытый - мой,
пугающий, как голова на блюде.
Меня, по-видимости, нет уже давно.
Но сколько лет прошло,
веков, тысячелетий?
Внезапно кто-то говорит:
"Здесь жили дети"
и палкой, как окаменевшее г..но,
сковыривает с пыльного бетона
мой амулет - железного тритона,
что в ранней юности на шее я носил.
Чтоб рассмотреть его, я сплю изо всех сил.
Моих тетрадей, книг
и книжек записных
здесь больше нет.
Всё высохло, истлело.
Что ж, впечатления не пережили тела,
быть может, просто состоявшего из них.
Я слышу версии о некой катастрофе -
землетрясении ли, ядерной войне...
Те люди спорят о моем последнем дне
и на развалинах заваривают кофе.
Они толкуют о моем последнем дне,
они нашли в дому железного тритона
и - ничего вокруг разрушенного дома;
они не знают, что находятся во сне
того, кто сам, быть может, взорван и разрушен,
чей сон тяжел,
чей повзрослевший брат
сфотографировал законченный фасад
и с археологами выбрался наружу.
...Встречались с гифками,
расспрашивали мемов
по всем пространствам, барам,
анти-деревням,
по их рассказам устанавливали время,
когда здесь мог пройти пропавший караван.
Платили выпивкой,
показывали бусы
и, если местный нам показывал язык,
предположить пытались,
как вдруг сбился с курса
такой матерый комментатор и шутник.
Их дети бегали, выпрашивая деньги,
их злые женщины глазели из дверей -
так было в каждой встречной анти-деревеньке
и мы из каждой уходили поскорей.
Во время поисков прокармливались дичью
и, наконец,
в каком-то сумрачном лесу,
устав, из дерева зарегили табличку
с картинкой в профиле и подписью внизу:
"Здесь брошен поиск. И, как памятную веху,
мы оставляем информацию, что ты
шел вверх по руслу собственного смеха
и, не найдя истока,
сгинул в том пути".
"...Как вспомнишь те командировки -
Норильск, Архангельск, Воркута..."
Войдя в автобус с остановки,
мы рядом заняли места.
"...С женой квартиру получили
на Звездной в семьдесят втором,
потом деньжонок подкопили,
родительский продали дом...
Купили новую квартиру,
живем уже пятнадцать лет,
напротив, где "Окей" открыли,
ну, знаешь, в общем... Местный?" -
"Нет".
"Я тоже. Сам с Владивостока.
А сын в Хабаровске живет.
Слетать бы в гости... Это ж сколько
туда билет на самолет?...
Эх, цены, цены, цены, цены...
Вот, к другу в Колпино решил
поехать, благо воскресенье.
Всю жизнь, считай, с ним рядом жил
и не догадывался даже...
Нашлись случайно. Слушай, где
на Веры Слуцкой выйти, скажешь?" -
"Конечно".
Дедушка сидел
и, на меня уже не глядя,
зевнул и выдохнул: "эхех...",
как будто на олимпиаде
копье метнувший дальше всех.
...И если нечего, -
то взять хотя бы это:
очнешься ночью в четырех стенах,
пройдешь на кухню, не включая света;
продрав глаза,
рассмотришь время на часах.
Начало пятого.
Немытая посуда
белеет в раковине пагодой в лесу.
Так на вопрос: "Откуда ты?" -
"Отсюда"
ответишь гостю, как Арсеньеву - Дерсу,
если дождешься гостя...
Некому ответить.
Лишь благодарность, за отсутствием Творца,
возникнет смутно, как у древних - за рассветы, -
за ровный гул,
за озарение лица.
...Если сегодня повезет,
отбывающая пожизненное душа,
при переводе
из одного изолятора в другой,
при переезде из центра в пригород
или наоборот,
в метро,
в электричке,
в автобусе,
внезапно набросившись на охранника,
на билетного контролера,
на водителя,
на сидящего рядом такого же заключенного,
устроит бунт,
спровоцирует массовую драку,
всеобщую неразбериху,
в которой все забудут,
откуда и куда они едут,
какое место занимают
в этом транспорте и в жизни вообще.
Воспользовавшись ситуацией,
душа попробует пробраться
через суматоху тяжелых тел,
потерявших контроль над собой,
над несущимся теперь в никуда
поездом или автобусом -
до первого поворота,
до первого, как говорится, столба.
Теперь авария неизбежна...
Останется лишь выйти отсюда на свободу.
Если сегодня повезет,
уже вечером этого дня
душа сможет войти
с совершенно невозмутимым видом
в любое кафе, в любой бар,
заказать себе у стойки
чашечку ароматного капучино,
сполна насладиться
давным-давно позабытым вкусом,
смешанным с одуряюще-новым,
все еще непривычным ощущением свободы...
и,
разве что,
экстренный выпуск новостей
по маленькому телевизору над барной стойкой
заставит ее
инстинктивно скрыть от посторонних глаз
следы от наушников.
...И, несмотря на стародавнее вранье,
что прекращаются все войны и раздоры,
вообразить пятнадцать метров до нее
последним раундом для бывшего боксёра,
последним словом сочинителя стихов
при полном, как фиаско, стадионе,
чтоб каждый зритель хоть на буковку запомнил
тебя, когда-то состоявшего из слов,
а ныне - мягкого, живого человека,
быть может, слабого, зависимого от
привычки думать, что вот-вот произойдет
с ним что-то, знающее вкус событий века
и потому вообразившего сейчас
от одиночества всю эту ахинею -
как ни гасила жизнь, а факел не погас;
как ни в избытке их на парковой аллее -
душа желает исторического дня,
и от волнения вдруг делается дурно,
когда погасший донесешь таки до урны
окурок вместо олимпийского огня.
...Как говорится,
в каждой шутке доля шутки;
я помню эту вечеринку у друзей
и память входит осторожно, как в музей,
в огромный зал минутной паузы: "Минутку..." -
да, вроде так я, выбирая, что прочесть,
им и сказал, меня собравшимся послушать.
Я вспоминаю ситуацию, как текст,
который, может быть, за этим был и нужен.
И, проговаривая тихо восемь строк
стихотворения, я снова вижу лица
и ощущаю вкус... нет! знаю назубок
шампанское, которым не напиться,
теперь - тем более...И крикнул: "Гумилёв!"
над самым ухом чей-то пьяный женский голос...
Бывают женщины как длинный рыжий волос
в дому, где жёнушке наставили рогов,
но та пока еще лишь только замечает
вдруг подозрительное что-то на пальто...
Так произносишь, за себя не отвечая,
стихи, в которых ты - все сразу и никто.
И потому не все равно ли, как назвали,
и брали за руку, куда-то уводя.
И только бог тысячеликий был судья
вранью внезапному: "На днях меня издали..."
Я ляпнул это со второго этажа,
с дубовой лестницы над кухонным застольем.
Хозяин дома, помню, руку мне пожал,
как зритель в театре, восхищенный ролью,
и угостил меня сигарой. Что за миг!
Как мне поверилось тогда, как замечталось!
Как будто чаемое в жизни приближалось
ко мне, как скорость набиравший грузовик.
Зачем я врал тогда? Куда меня за руку
подвыпившая женщина вела?...
От той истории остались только звуки,
как листья, свернутые в твердые слова.
И вещь наивную, безумную идею -
не по карману, не по статусу - несу
к губам и чувствую себя Хэмингуэем,
каким-то чудом и поныне не осмеян
в стихах ожившей публикой внизу.
...Когда блокбастеры взрывались вдалеке,
я шел гулять куда-нибудь к реке,
полюбоваться настоящим звездным небом.
Когда затихло на космической войне,
я, увлечен водоворотами в Неве,
забыл новинки, на которых еще не был.
Мне вдруг подумалось, что так заведено:
луна выходит, словно свежее кино,
точнее, часть луны - как выход новой части
кинофраншизы, у которой нет конца,
и полный мрак - уничтожение кольца
среди огней победы зла - не в нашей власти.
Так пусть горят огни неоновых реклам,
что вверх карабкаются по жилым домам,
как высотой в бою, овладевая крышей.
В таких моментах должен быть победный клич,
но то ли молча торжествует эта дичь,
а то ли я его, задумавшись, не слышу.
Вздохнуть приходится, что так заведено:
луна выходит, словно свежее кино.
И, взгляд подняв на долгожданную премьеру,
я отмечаю, что к сравнению привык.
Так языком во рту ощупывают клык,
подолгу глядя на серебряную сферу.
Порой,
вспоминая какие-то моменты из прошлого, -
разговоры, встречи, забавные ситуации, приятные переживания, -
мне будто приходится напрягать зрение,
вглядываться в эти воспоминания,
как если бы они были чем-то таким,
что можно вернуть или куда можно вернуться
всего лишь с помощью очков.
Я никогда не носил очков,
но тем не менее изображение в моих воспоминаниях
вдруг делается четче, живее, объемнее.
С чего бы это?
Я никогда не испытывал этого мига,
этой волшебной перемены,
великого возвращения зримого мира человеческим глазам.
Я могу лишь спать и бодрствовать.
И еще вспоминать.
Но порой со мной в моих воспоминаниях что-то происходит.
Не с ними (что может происходить с однажды пережитым,
кроме постепенного стирания из памяти подробностей?),
а со мной. Как будто и вправду надеваю очки...
Да, я уже в них.
И всего-то дел! Минус сколько было мое зрение?
Минус десять лет? Пятнадцать?
А сейчас...
Первый поход в лес с ночевкой.
Друзья никогда не спросят ничего лишнего.
Будут издеваться: "Очкарик, принеси-ка дровишек",
и далее в таком духе. Но мне совсем не обидно.
Какие могут быть обиды, если я снова чувствую
вкус залежалых болгарских сигарет,
которые один из нас стащил у своего отца.
Есть, правда, и изменения.
Теперь мне не попадут в глаз раскаленным шампуром.
Совершенно идиотская случайность.
Они сидели всю ночь у костра и прекрасно проводили время,
а я лежал в палатке, подвывая от боли и досады.
Теперь этого не будет.
Будет только хорошая часть воспоминания.
А с другой стороны, как же футбол?
Я вновь захожу в свой двор,
но в дворовую команду меня уже не берут.
Я снимаю очки, кричу им:
- Да вы что, охренели вконец?! У нас через два дня игра с "девятиэтажкой"!
Без очков - берут. Я быстро переодеваюсь,
выбегаю на поле, оглядываюсь,
а вокруг - никого.
Снова надеваю очки. Опять та же песня:
- Судить будешь?
- Да ну вас к черту!
Остается лишь идти домой.
В прихожей вкусно пахнет. Сегодня суббота.
Сейчас из комнаты выбежит встречать кот.
Не этот, а еще, наверное, предыдущий.
- Мам, я пришел!
Не отвечает. Наверное, не слышит
из-за шипения сковороды на огне.
Так громко жариться может только рыба.
Прохожу на кухню:
- Мам, привет!
- Привет. А чего это ты очки нацепил, профессор?
- Не знаю. Видимо, из-за рыбы.
Я тебя слышу, а ты меня - нет.
Алло!
Как там дома дела?
Алло!..
...День, наверное, будет солнечным.
Я смотрю из окна во двор:
вот ползет грузовик "Петровича"*,
как с тюками из дома - вор.
А в питейное заведение,
что напротив, вползает ночь -
неприветливая, осенняя,
от субботнего утра прочь.
А вчера у метро, поверишь ли,
видел лошадь. И на овёс
у прохожих просила девушка
громко, радостно, как в мороз
на толкучке разносят вкусное,
быстро стынущее тепло.
Лошадиную морду грустную
я погладил, зашел в метро,
снял какие-то деньги,
вернулся и
отдал девушке на овёс.
Эх, какие напомнил глупости
этот питерский Карагёз...
Вереница картинок, дыхание
каждый миг проверяет грудь -
не закончил ли он со стихами и
не боится ли вновь вздохнуть?
Так бывает, наверное, с маленьким:
веря в чудо, кричит: "есё!"
Я беру тебя бережно за руку
и рассказываю
всё-всё.
...И порой вместо будущего
наступает такой момент:
обсудив в разговоре с приятелем не из близких
всякий будничный вздор,
скучных тем уплатив процент,
ты глядишь со спокойной душой,
как вычеркивают из списка
нужных связей
тебя
навсегда,
как проблемного должника.
Вы еще говорите о чем-то,
он здесь,
он пока не уходит.
И, простившись,
ты смотришь зачем-то с минуту
на этого мужика,
словно он только что ни с того ни с сего
тебя выкинул на свободу
с шумной, ветреной трассы контактов, полезных встреч,
болтовни,
отношений, безболезненных и недолгих,
в темноту,
и не сразу находится, чем прожечь
в ней неоновый абрис бензоколонки.
Когда болят стихи на русском языке
в краю, где за год ничего не изменилось,
где всё плохое и хорошее забылось,
как страх обжечься при внушительном глотке,
приехавшему в гости остается
лишь ослабевшие подкручивать болты;
об ноги трутся предыдущие коты
и мать от мемов словно девочка смеется.
Когда болят стихи на русском языке,
пиша их,
лучше, по возможности, не думать,
иначе "дядя" так вот запросто не купит
и брякнет киндером, зажатым в кулаке,
перед чужим, заинтригованным ребенком.
О, как запомнит память детская момент!
Так загибается, смеясь, "интеллигент",
здесь объявившийся, по счастью, ненадолго.
Писать так больно,
но больнее - не писать.
Смотреть в окно на замерзающую осень,
пока родные и знакомые уносят
тебя отсюда по фрагментам - вспоминать.
И, уносимый, в пальцах вертишь авторучку,
ненужным и неизлечимым увлечен.
И пишешь здесь стихотворение на русском,
как в ночь глухую посылали за врачом.
...Берем последнее тепло,
гуляем благодарно.
Уходим в лес, пока светло,
за комнатой янтарной.
Чуть хрустнет ветка - и раскрыт
движением неловким
секрет - смурной, как следопыт,
и божий, как коровка.
И нас внезапно осенит
и ослепит, как синий
глубокомысленный зенит,
догадка - это зимний,
уже укрытый снегом лес,
где созревает вьюга.
С тревогой, путает ли бес,
мы взглянем друг на друга.
Так награждает слухом тех,
кто с придурью, природа.
Не на меху ли этот смех
в тридцать четыре года?
И, испугавшись, к облакам
вдруг вспархивает птица,
чей крик выскальзывает, как
рука из рукавицы.
...До какой-то там жизни
просто так не докатишься, но доедешь,
если всё же втащил себя за волосы в автобус
с убаюкивающей холодины,
в которой бредишь,
напевая себе что-то под нос,
словно собственный слышишь голос
над покрывшимся инеем ртом,
над заснеженными глазами,
и не можешь ни замолчать,
ни выключить эту песню.
Но когда открывается дверь
и ты спрашиваешь: - До вокзала?,
бред рассеивается
и ты плюхаешься на место
возле вставленной вместо стекла
в оконную раму льдины,
окруженный вошедшими вместо людей
задумчивыми зверями.
Ты глядишь на их дутые куртки - и видишь горбатые спины;
ты глядишь на их грустные лица,
читая в них: "кажется, зря мы
теплый дом свой покинули в поисках лучших пастбищ.
Где тот смелый вожак, что расхваливал нам те Шушары?
А здесь нет ничего,
кроме многоэтажных кладбищ,
бесконечного двадцатиградусного кошмара..."
Несмотря на их тихий ропот,
на их травоядный ужас,
пряча теплый язык за зубами,
а зубы - за стынущими губами,
едешь, глубже скрывая суть и выпячивая наружность,
отличаясь все менее от этих жлобов и хамов...
Где еще так отчаиваются,
съёживаются, тоскуют?...
"Ах, какая женщина..." - надсадно звучит в салоне.
Где еще так скрипуче-униженно: "...мне б такую"
про себя подпевают,
окно раскарябывая ледяное?...
...И вспомнить из детства:
"Кто будет доделывать? Пушкин?..."
Оставленный мусор в прихожей,
невымытые полы,
консервная банка с окурками,
рядом - забытая кружка
смешались во времени, словно
пропущенные голы
в рассказе голкипера, кончившего
поэтом -
как всё, что летело, он видел,
но выручить не умел
ни дней мимолетных, ни птиц,
ни короткого лета,
как, стоя в воротах своих,
не решился шагнуть за предел...
Кто будет доделывать? Пушкин?
Успеет ли с этим наш Пушкин?
К чему эта присказка
существовала в семье?
Избушка и бабушка,
кошка, морошка, игрушки
смешались и вспомнились,
даже не вспомнились мне -
а, как бы сказал комментатор, -
предательски отскочили
и я, очевидно,
в пропущенном не виноват,
раз вспомнил стихи,
что мы с бабушкой вместе учили,
и с поля унёс,
как ответственность за результат.
В глухой коробке в два десятка этажей,
завернутый в пупырчатую пленку
чего-то светлого, большого на душе
во избежание нечаянной поломки,
читает книгу на диване человек,
свободным часом дорожа, как сном ребенка.
Сидит, завернутый в пупырчатую пленку
с тем самым мягким запахом high-tech.
Пока что выключен, не подсоединён.
Здесь, рядом с ним лежат к нему аксессуары:
закладка, пишущая ручка, телефон,
а так же бонус - содержимое карманов.
Он верно мыслит, что не нужен никому,
однако всё же - ни царапины, ни скола.
Никто не пользовался, кроме средней школы,
а там его не научили ничему...
Купивший это сдуру, с панталыку,
пусть разглядит хотя бы что-то вдалеке,
и в той коробке, добрый Боже, вместо книги
найдет инструкцию на русском языке.
Вытирая в комнате пыль,
я отвлекся на телефонный разговор
и оставил влажную тряпку
на тумбочке, под светом ночника.
Вернувшись к брошенному занятию,
я взглянул на тряпку,
освещенную мягким, теплым,
приглушенным матерчатым абажуром
электрическим светом
и мне вдруг подумалось,
что этот кусок темно-коричневой махровой ткани
в свете лампы очень похож
на некий остров в слабых лучах
восходящего или, напротив,
заходящего солнца.
Солнце лампы причудливо обозначало
все изгибы и изломы тряпки-острова,
высвечивая возвышенности и, соответственно,
погружая овраги и ущелья во мрак.
Форма острова явно указывала
на его вулканическое происхождение.
Глядя на тряпку, я отчетливо вспомнил
"застывшее пламя" Карадага
под безоблачным коктебельским небом.
Еще я вспомнил, как еще полчаса назад
эта темно-коричневая,
великолепно застывшая материя
была жалкой кухонной утварью в моих руках,
как мало обращала она на себя внимания
в сравнении со своим нынешним видом...
Момент очарования так околдовал меня,
что мне пришлось несколько раз
включить и выключить свет ночника,
прежде чем закончить с уборкой,
чтобы смена дня и ночи на острове
не поддавалась бы разумному объяснению
не то что на Земле,
но даже в пределах изученного человечеством
космического пространства.
...Говорят,
после напрочь обклеенной автобусной остановки
объявлениями о продаже, предложениями услуг
человек все еще помышляет о гаджетах и обновках,
не кончаясь на этом свете так вот запросто,
мигом, вдруг.
Говорят, что внутри продолжают идти процессы
роста спроса на всё, что повылетело в трубу,
что за гранью порой прибавляют в весе,
в однокомнатном сидя своем гробу...
Так ли, прыгая взглядом от темы к теме,
замерзая, дождешься в итоге и свой маршрут
у лохматой стены, где еще какое-то время
всё стригут и наращивают,
наращивают и стригут?...
...Чем влеком, что ещё до рассвета
шел, босыми ногами в "штиблеты"
для двора попадая в сенях кое-как?
Шел на знак,
свет звезды, что над будками спящих собак
перешёл в неземное свеченье.
Шел, и сочное слово "сочельник"
было новым настолько, что нюхай да ешь
это слово, как хлеб - тёпел, мягок и свеж,
тихой бабушкиной работы...
...А идти каждый раз неохота.
Это было до школы, до сада ещё.
Мальчик с неба спустился и в ясли пошёл
в новом городе, что за деревней.
Этот мальчик последний?
Последний, последний...
Он на ощупь бредёт через маленький двор
и со скрипом он отодвигает затвор,
и со сказочным трепетом входит
в тёплый птичник, и первым находит,
как на царствие первыми всходят цари,
яйцо...
Вынимал из пахучей соломы одно,
улыбаясь, нашаривал два,
и в восторге нащупывал три.
...Признаться, тех жильцов, что выше этажом,
я, проживающий, в глаза пока не видел.
Лишь в тишине, бывало, с книгой в кресле сидя,
я слышал разное: то громко кто-то шел
вверху, по комнате, за гранью потолка,
в который только и уставишься, гадая,
когда у изверга отвалится нога
в конце концов - одна, потом другая;
то крики слышались - и взрослых, и детей,
вверху скандалили, капризничали, пели...
Не обходилось там у них и без затей,
где никуда без перфоратора и дрели.
Я постепенно привыкал, как ко всему,
увы, на свете постепенно привыкают.
Так не показывают больше никому
с недавних пор тетради с новыми стихами,
так затворяются на много-много лет
от всех, как будто жизнь жестоко обманула,
как будто верилось во что-то, чего нет,
а в то, что есть, поверить так и не рискнули
ни сердце слабое, ни вдруг прозревший ум:
быть может, вся эта талантливая небыль
под бесконечным, равнодушным, гулким небом -
всего лишь письменные жалобы на шум?
...Не говорить, не утверждать,
не спорить, ничего не ждать
ни от людей, ни от себя,
от свежих впечатлений
уйти, прикрыть глаза рукой
и ощутить внутри покой,
который там, снаружи, был
теплом прикосновений,
паломником к живым местам
из мест, где ты внезапно стал,
сжевав и выпив всё вокруг,
неутолимо-взрослым.
Хотя бы внутренний покой...
Глаза, прикрытые рукой;
но вдруг развидеть всё как есть
уже, пожалуй, поздно.
Ты мог бы вспомнить этот вкус,
ты мог бы крикнуть: "Там и рвусь,
где я затариваюсь, хмур,
на деле же я тонок!"
Но это сложности души.
Допей и пальцы оближи,
дай бог услышишь: "Вот и всё,
чего хотел ребёнок".
...Так, вместо того, чтобы дозвониться,
преспокойно, буднично дойти из, допустим, магазина
по привычной дороге длинных гудков
к любимому, уютному дому твоего голоса,
я внезапно оказываюсь схваченным прямо на улице,
оказываюсь сброшенным в какой-то кошмарный застенок
средь бела дня. Меня сбрасывают сюда
вместе с самой разнообразной публикой -
тяжело забываемыми бывшими,
назойливыми представителями компаний сотовой связи,
цифрового телевидения и домашнего интернета,
кровососущими кредиторами и просто людьми,
по каким-то причинам отправленными другими людьми
в "черный список" контактов.
Камера переполнена. Все кричат, наперебой доказывая
тюремной охране и друг другу свою невиновность,
каждый умоляет в первую очередь рассмотреть именно его дело,
потому что это несомненная ошибка следствия, "произвол",
"я буду жаловаться!", и тому подобное.
Я настолько обескуражен происходящим,
что у меня нет ни сил, ни желания кому-то что-то здесь доказывать.
Это даже не ошибка, это чудовищный обморок действительности,
беспричинный снос моральных устоев существования,
мрачный, бесчеловечный абсурд...
Ты перезвонила спустя пять минут.
Да, ты не могла говорить, ты была занята на работе.
Но в эти пять минут перед моим мысленным взглядом как будто
пронеслись великое множество человеческих историй,
жизнь, о которой я не имел ни малейшего представления,
пока не очутился в этой темной, душной камере.
Пять минут от моего звонка до твоего перезвона
я шел домой из магазина,
словно проходил по "делу петрашевцев".
Приговор и отмена приговора.
И внезапно я понял главное -
жить, любить и творить в этом городе,
не прибегая к такого рода фантазиям, - решительно невозможно.
Такой уж здесь климат.
Как-то раз
на работе я пересекся с одним из своих коллег.
Поравнявшись с ним,
я поздоровался и тут же осекся,
потому что забыл, как его зовут -
то ли Влад, то ли Вова.
Поэтому я просто сказал "привет",
хотя имею привычку, приветствуя человека,
называть его по имени.
Мы работаем вместе уже больше двух лет.
Видимся не каждый день, конечно,
но довольно часто.
У меня в контактах есть его номер,
где он точно записан под своим именем.
Пару раз я одалживал у него денег.
Один раз мы даже были в гостях у общих знакомых.
Почему же сейчас со мной произошла эта заминка?
Как так вышло, что я заметил его еще издалека,
приближаясь, смотрел ему в глаза,
уже поменял руку со стаканчиком кофе,
чтобы поздороваться,
а человеческое имя вдруг взяло и отклеилось от человека,
будто и держалось на нем всего-то
на мокроте первого материнского поцелуя
в розовый, некрепкий еще младенческий лобик.
Его ведь на всю жизнь назвали!...
Имя человеческое, почему ты,
произносимое в самые лучшие, важные моменты
одной жизни, дающее побеги в жизнь следующую,
становясь отчеством, так безропотно уступаешь свои права
разным "особым приметам" - большому носу,
оттопыренным ушам, а иногда даже простым шмоткам -
этому плебсу Внутренней Империи Памяти?
Что произошло с нами, Вова или Влад, за эти два года?
Почему мы работаем и не замечаем, как люди вокруг нас
зачастую обращаются друг к другу, не называя по имени?
Это ведь вредно для имен.
Вот и я хотел назвать твое имя - и не смог его вспомнить.
Но мы все равно улыбнулись друг другу при встрече,
словно две зажженные лампочки,
одна из которых внезапно моргнула.
...И вот, спустя четыре года, я сюда
из мест, куда ты посылал меня, вернулся.
Кран влево-вправо - вот и теплая вода.
Теперь я, кажется, действительно проснулся
и над губой сейчас как будто разглядел
свой шрам впервые, словно в зеркале увидел,
как было дело - кто, по правде, не хотел,
а кто расчелся за все прошлые обиды.
Меня здесь не было - не в ванной этой, нет,
а там, где с детства, как ты знаешь, не все дома,
и потому молва разносится - "поэт",
как скука за полночь по городу пустому.
Ты не застал меня с начала, с той поры,
как познакомились, и ныне странно думать,
что нам с тобой, мой друг, уже по тридцать три,
а по душам беседы так и не наступит.
Пусть не застал меня, но сделал всё, что мог -
как будто знал, что первым делом обнаружу,
когда вернусь, не безразличия замок,
а то, что я здесь до сих пор кому-то нужен.
Вся жизнь - потери. Пережить их нелегко.
...Но ты - а близкий человек на то и близкий -
ты всё равно стучал в лицо мне кулаком
и шрам оставил,
как в дверной щели - записку.
...Идёт, и кажется, что за ночь на этаж
за жестяным забором выросла постройка,
вовсю соперничая с Лидером Продаж,
не удивленным этой дерзостью нисколько.
Он заскучал гораздо раньше, с тех времен,
когда поэзия не знала перевода,
но получился почему-то Вавилон
и прочий вздор с переселением народов.
Его не злят теперь ни двадцать этажей,
ни ярость жестов русских, турок и узбеков.
Он постарел и вряд ли думает уже,
как лучше сделать в двадцать первом веке -
казнить дефолтом, затаскать их по судам
за нарушения их собственных законов?...
А дом, тем временем, растет не по годам,
а по часам до застывания бетона,
в котором Бог, покуда стены не крепки,
лопатой шкрябая задумчиво по кругу,
для новостройки так мешает языки,
чтоб в ней соседи не здоровались друг с другом.
...Три года назад я привез сюда только мои слова.
Я помню прекрасно,
когда поздороваться было не с кем,
когда я гадал на проспекте - в какой стороне Нева,
а сердце стучало в ушах: "Наконец-таки я на Невском!.."
Три года назад я надеялся лишь на свои слова:
я, помню, как шли, озираясь,
глотающим всё верлибром,
и, словно пин-код -
ну, допустим, четырнадцать двадцать два -
слова сами вдруг образовывали молитву.
Три года назад я, признаться, скучал по родным местам.
Бывало, шагнув за порог,
сразу чувствую - шаг неверный.
Не помню,
когда я впервые ВОТ ТАК посмотрел с моста,
взял зонтик с собой в ясный день,
обозвал шаурму шавермой,
и жизнь осознал совершенно беспроигрышной игрой,
и понял:
словам, если вдруг захотят навсегда остаться,
придется стоять друг за друга немыслимой здесь горой,
как пробуют жить в Петербурге
приезжие дагестанцы.
...Нет, не сейчас,
но век спустя недоумение
одно и выразится в лицах поколения,
если поэзия так долго проживет.
Там окончательно докажут - это лечится,
и, как сейчас в союз писателей, в лечебницу
до всех несчастных очередь дойдет.
Сейчас еще поверить заблуждению
и вслух читать стихи как утверждение -
не поздно, и красиво, может быть.
И, как всегда, кромешный мрак сулит открытия;
когда минуты остаются до закрытия,
первопроходцу есть куда спешить.
Нет, не сейчас приятный вымысел развеется,
когда на входе в "Буквоед" во что-то верится
и время тратится свободное мое
на что-то большее, на свет воображаемый -
не отключаемый, никем не дорожаемый,
а Новый - тот, что из тумана восстаёт,
в который с криком тычет юнга пальцем с палубы,
и каждый камень называет магеллановым
от одиночества и спеси Магеллан,
что возвращается походкой независимой
к себе домой,
назвавший тихим легкомысленно
прошедший день, как неизвестный океан.
...Зима убита, завоеваны медали,
король да здравствует, да здравствует король!
Под солнцем мартовским ожили пыль и голь,
и вновь на поиски таинственного Грааля,
признаться, хочется отправиться с утра.
Пусть сказка, миф... Но ты дотягивал до лета,
как ноту в песенке, которая не спета,
которой с прошлых вёсен - целых полведра.
И, раз уж речь зашла о латах и оружии, -
таит на случай неприятностей слова
твоя глухая золотая голова
с четверкой прорезей - для глаз и для наушников.
И конь общественный вовсю копытом бьет,
И Круглый Стол предоставляет отпуск,
и ты летишь уже, как самый дальний отпрыск
Отечества, что спит который год,
спасать, как даму, эту робкую весну,
пока хандра под вечер небо голубое
вдруг не отстрелит, словно шляпу на ковбое,
вместо тебя,
дурак, закованный в джинсу.
...Когда на ставках чудом сходятся "экспрессы"
и от восторга матерятся игроки,
я наблюдаю за удачей с интересом
и чувством такта старого слуги.
Как широко она сегодня улыбнулась
юнцу, казалось бы, не знающему толк
в игре,
на собственную ставившему глупость,
а в результате - всяк от зависти умолк.
А человечек, совершенно непричастный
всем нашим праздным разговорам об игре -
разумным, взвешенным, но все-таки напрасным,
как спор живых о тайне жизни на Земле,
балдел от выигрыша...
И разве не представить
прогретых солнцем, мелких, древних лотерей,
где на случайность было некому поставить,
и Бог поэтому воспользовался ей?
...Мой старый друг прислал мне смс,
в котором спрашивал, как жизнь, и все такое...
И текст лишь портил, как лицо мне дорогое,
досадный ляп, орфографический порез.
И, из брезгливости к вещам такого рода,
я перечитывал и тут же представлял,
как друга - там - не пощадили годы
и круг общения, быть может, повлиял.
Я представлял глухую, жалкую тоску
то в виде опустившегося пьяницы,
то в виде поисков дырявому носку
в комоде пары по утрам - какая разница?..
Я представлял, как возвращаются назад,
стучатся в дверь, - и в полуграмотном послании
слова, которые вживую не сказать,
вдруг вылезают из орбит правописания.
Чтобы быть хорошим,
стихотворение, которое я сейчас пишу,
старательно копирует
повадки хорошего человека,
как, например:
- выходя из подъезда,
обязательно придержать дверь открытой
для идущего следом человека,
вне зависимости от его пола и возраста.
- покупая, как всегда в это время,
в близлежащем магазине сигареты
и жевательную резинку,
не забыть поздороваться и сказать спасибо
продавцу, несмотря на то, что
выходцы из Средней Азии на кассе
меняются так часто, что едва успевают освоить
элементарные фразы на русском языке.
- закурив, как обычно, на подходе к пешеходной "зебре",
встать чуть поодаль от людей,
ожидающих зеленого света светофора,
потому что среди них могут быть некурящие,
с плохой переносимостью табачного дыма даже на улице,
где легкомысленный весенний ветерок,
как ребенок - спичками,
как мелкий божок любви - стрелами,
играет всевозможными запахами,
совершенно не думая о последствиях своих забав.
Стихотворение, которое я сейчас иду,
несомненно получается хорошим -
вот и человек в костюме
какого-то безобидного пушного зверя
что-то разглядел в нем,
раз из всей человеческой массы,
бурлящей, как всегда, у метро,
после нерешительной паузы,
пропустив мимо себя многих и многих,
именно мне протянул яркую листовку.
Проблема любого хорошего стихотворения
состоит в том,
что в нем сам собой напрашивается финал,
который хороший поэт всегда отбрасывает,
словно стесняясь быть хорошим человеком.
У входа в метро я вижу урну,
переполненную выброшенными,
скомканными листовками доброго зверя,
зачем-то оглядываюсь
и, видя, что человек в костюме
будто нарочно стоит спиной к урне,
зачем-то оставляю эту бумажку в кармане.
...И даже не Бог,
вечно хмурый, древний,
глухой, словно зимняя ночь в деревне,
которого я боюсь,
а кто-то попроще,
помельче, жиже,
к примеру, хоть плотник из детских книжек,
задумчивый Урфин Джюс
пусть будет хранить,
направлять, сердиться,
как буду отлынивать и лениться
кропать за стишком стишок.
И вместо невкусной небесной манны
пусть лучше химичит ночами странный
живительный порошок
от нечего делать в своем жилище.
Пускай не наказывает, а ищет
во мне самого себя,
пока я не знаю, зачем постелен
над Смертью, зачем обладаю телом,
то гневаясь, то любя.
Пусть Он втихомолку за нашим домом
не будет вытесывать дуболомов,
иначе здесь всё сгорит
от неосторожного перекура,
когда в тишине со Всевышним хмурым
гордец, недоучка, писака, шкура
внезапно заговорит.
...Нет, снова не то.
Это просто отсутствие шума -
когда выключаются звуки, когда умолкает сосед.
Еще не она - это с книгой у лампы сижу я,
и просто закончатся, если я выключу свет,
ступени на лестнице - той, по которой спускаюсь
куда-то впервые, войдя через тайную дверь.
Спускаюсь в потёмках, стены путеводной касаясь,
и кажется - тихо становится в комнате только теперь,
когда к темноте привыкают глаза понемногу.
И, веки размяв от усталости, я различу,
как главный герой на странице помолится Богу,
закроет, зевая, роман
и задует свечу.
...И стоит лишь прислушаться однажды,
остановиться и бездействовать вообще,
заметишь странное движение вещей,
сглотнув слюну от подступившей жажды.
Проводишь взглядом выметаемый из-под
основ цивилизованного мира
бумажный мусор... Словно выбоины в сыре,
горячий ветер оставляет след работ:
промывы глаз, сухие трещинки улыбок,
богатство форм - от небоскреба до креста;
скала дырявая, чья видимость моста
торопит всякого туриста сделать снимок.
Ещё прислушавшись, услышишь, как несут,
шурша, мешки с различным сором по Европе
одетые в оранжевые робы
порывы коллективного "джумшуд".
И в этом шелесте - погода на полгода
вперед в сухих, забытых Господом местах,
где пахнет дракой за рабочие места,
как в фильмах про постапокалипсис - за воду.
Но всё же не залюбоваться на ЖК ,
что врозь друг с другом, словно скалы Аризоны,
не сможет путник, воротник демисезонной
потертой куртки приподняв от сквозняка,
вовсю гуляющего в мертвых городах,
беспрекословно выполняющего всё, что
имело смысл второстепенный в давнем прошлом
на площадях и продовольственных складах,
а ныне хочется отвлечься от раздумий
над этим будущим, что мнится чепухой,
и не понять еще, откуда ветер дует,
так дурно названный,
горячий и сухой.
...А ведь могли бы говорить и говорить
о чём угодно, наслаждаясь даром речи,
его вдевая, как в ушко иголки - нить,
друг другу в уши - по-людски, по-человечьи.
А если не о чем - хотя бы поиграть:
о чем щебечут две болтливые соседки?
Быть может, вместо языков у них - ракетки?
Быть может, вес словам не стоит придавать
в земной обители, где всё так ненадолго?
И если нам друг другу нечего сказать -
опять его, проклятый шарик для пинг-понга,
мы потеряли
и нам лень его искать.
...Говорить, ощущая, как речь
до мельчайших подробностей вдруг совпадает
с чувством, с прожитым днем,
со внимательным милым лицом.
Говорить и не думать о том,
что тебе, может, надоедает
слышать слово "люблю" каждый день
и носить его, словно кольцо.
Это счастье речения правды огромно,
но я не могу поделиться
им с тобой, потому что
ты слушаешь только слова.
Так всегда: тот, кто выпустил птицу из клетки,
не может велеть ей гнездиться
у себя в аккуратном саду,
лишь надежда возникнет едва,
что понравится птице чирикать
в пространстве тенистого взгляда,
и руке будет так хорошо прикоснуться к руке,
и уже не захочется больше
совсем ничего, кроме правды,
привыкая ее говорить ради привкуса на языке.
...Замучил зуб
и, словно чувствуя, в тот день
звонила мать,
и в телефонном разговоре
я рассказал начистоту об этой боли,
пытаясь вырваться на воздух прочих тем.
И мать, вздыхая,
как-то странно сожалела,
что, дескать, думала - хотя бы у меня,
её состарившего, зубы будут целы,
её надежды, как энергию, храня.
И вместо боли чувство собственной вины
вдруг на секунду мои мысли охватило.
Да разве это, нестерпимое, носила,
оберегая от кусачей, злой цены,
ты в животе своём - далекая, живая?
И что такое в этом случае моя
зубная боль - да неужели это я,
твой сын, которого врагу не пожелаю?...
Все говорят, что о любви не говорят.
А шарить в собственной душе не хватит злости -
что там внутри,
когда так дьявольски болят
во рту
наружу выступающие кости?
…И тем не менее уходит на работу
без десяти четыре тихий человек,
на свет родившийся, понятно, для чего-то,
о чем его пока умалчивает век.
Он из подъезда ранним вечером выходит,
путем привычным направляется к метро
и, как всегда, добив окурок возле входа,
он расстается с ним, как с нажитым добром.
Неповторимый, он так просто исчезает,
блестя ячейкой человечьей чешуи
в сетях подземных переходов и вокзалов,
где безразлично – где чужие, где свои,
где выгибается, как пойманная рыба,
весь божий замысел – для каждого и всех,
доисторическая бешеная глыба,
поймать которую – немыслимый успех,
а то, что мыслимо, - увы, всё так же бренно
и так же мыслящий беспомощен и слеп,
и потому на этом месте неизменно
клюет бредущий зарабатывать на хлеб.
...А если вдруг и повернется твой язык
за что-то поблагодарить сии просторы,
где крутит руль, погромче "пьяницу и вора"
включив в салоне, хмурый, с проседью, мужик, -
то за возможность размышлять по вечерам,
когда задумываешь как бы план побега -
в краю, ослепшем от нетоптанного снега,
в стране, где взвешиваешь яблок килограмм,
как будто это - обстоятельства и риски,
и набегает, как возможный новый срок,
на мониторе вес последних, неказистых
зеленых твердых, трудноватых на зубок.
А если что-то и захочется понять
о жизни за непродолжительное время -
то, почесав затылок, - брать или не брать -
определиться, как поэту, с новой темой.
За удивительное рядом – отдаешь
существование, в котором все понятно.
И голос в зале возвещает аккуратный,
что государственный закон не обойдешь.
И в том, как в данной ситуации поступишь,
видна вся русская поэзия, мой друг,
ее, меняющий обличия, испуг:
а вдруг?.. а если?..
И уже не купишь.
...И вдруг покажется в подземном переходе,
что равнодушия здесь, собственно, и нет,
а так устроено - все ищут и находят,
спеша по разным направлениям,
свой свет.
Так было в детстве, помню,
в нашем новом доме -
не сразу стали в нем соседями жильцы,
и тишь предшествовала шуму дворовому -
курили новоиспеченные отцы,
пеленки с будущих "ворот" снимали мамы,
не проклиная до поры футбольный мяч,
под смех и ругань залетавший в эту "раму" -
и не отбить ни дня у прошлого -
хоть плачь!..
Так я о чем...
В подземке вспомнилось внезапно,
с чего когда-то мое детство началось -
как бы с изнанки этой сцены неприятной,
что мне хотелось не заметить,
но пришлось:
наш двор безмолвствовал, как это подземелье,
пока сосед, один хороший человек,
не смастерил для общей пользы в воскресенье -
нет, не кормушку для пьянчужек и калек, -
но к свойству цвета, вкуса, запаха и звука
в пучине лет к лицу подмешивать лицо
приладил с шапочкой протянутую руку,
как в нашем доме - баскетбольное кольцо.
...Вот, уже появились
такие знакомцы, как этот -
не общались давно,
а потом - как-то пересеклись.
Время мне позволяло с ним выкурить
по сигарете
и, с дороги уйдя, где потише,
я первым спросил: "Ну, как жизнь?"
Уже год как развелся,
а я ведь гулял на их свадьбе
и, как помнится, выпив,
"толкнул офигительный тост",
как сказала невеста, прибавив:
"Тебе, Ром, поспать бы..."
А потом меня, кажется,
с праздника кто-то унёс...
Не сложилось у них,
говорил мне мой старый приятель,
и, когда говорил это мне,
то казалось, что был он похож
на листок черновой,
раздраженным писателем смятый,
а еще -
на тупой, никуда не годящийся нож,
на предмет,
в детективе пока не играющий роли,
на того, кого помню на свадьбе
влюбленным, смешным дураком,
на комок между "ну..." и "...бывай"
в нашем с ним разговоре
под садящимся солнцем "пивка как-нибудь вечерком"
А мой тост в голове становился все более гулким,
как шаги в помещении,
где не находят следов,
но все ищут и ищут,
как ищут убийц по окуркам,
и находят окурки свидетелей,
но не любовь.
...И постановки, на которые не сходим,
и фестивали, что вопят: "Не пропусти!",
так многочисленны,
что всякую охоту
куда-нибудь свободный вечер отнести
порой развеивают маленькие мысли,
что в голове живут, как люди - во дворе:
вот, среди ночи в подворотне кто-то свистнул,
в парадной что-то зашуршало, как в норе...
Вдруг свет зажжется на одной из кухонь,
мелькнет, как в песне,
возле клумбы чья-то тень...
И к двери бабушка прикладывает ухо
и еле слышно дребезжит: "скорей бы день..."
А днем, казалось бы,
везде полно народа -
вот, улыбается с афиши гастролёр,
и новый фильм опять выходит, как выходят
все окна дома - до единого -
во двор.
...Так и звали - "наш бар",
а потом - он внезапно закрылся;
пустовал, словно лавочка в парке,
и чуть оживал к выходным.
Не для нас ли двоих
на Васильевском он появился
слабым доводом в пользу того,
что бывает без пламени дым?
Мы смеялись, шутили - на нас, дескать, держится бизнес,
мы смеялись над тем,
как все время некстати входил
официант
от безделья учтиво спросить - повторить ли нам гиннес?
Это было похоже на прятки,
где он постоянно водил.
И вдвоем
мы как будто творили историю бара:
одно слово – и выключат музыку
или спортивный канал.
Взяв щипцами кусок тростникового сахара или сахАра,
бросишь в чай – и внезапно поймешь,
каким образом переправлял
твой народ желтый пористый камень
на стройку из каменоломен,
как, обнявшись впритирку, влюбленные блоки по тысяче тонн
пронесли сквозь века не секрет,
но земную любовь фараона,
как порою наш взгляд на себя
нефильтрован и неосветлен.
Интерьер – крылья бабочки,
миг опьянения краткий…
Мы ходили с полгода сюда -
а теперь бар закрыт и забыт.
Но мы помним на столике их -
эти влажные отпечатки,
кто бы знал! – круглешки
от великих египетских пирамид.
...На берегу реки Ижоры как-то раз
я очень долго наблюдал за рыболовом,
сидевшим в ближних камышах;
был пятый час,
у рыбака не намечалось клёва,
и полбутылки оставалось у меня
на пробу купленного крафтового пива,
и время плыло по реке неторопливо,
замедлив убыль солнечного дня.
Рыбак был, словно статуэтка, неподвижен,
и мне казалось постижением Пути
его терпение,
казалось, что я вижу
неведомого бога во плоти.
И я завидовал, что у него есть снасти,
что вот сейчас - держать бы удочку в руках,
что обладание всем этим - вроде счастья,
когда блестит на солнце ласково река.
Да, я завидовал ему, и было жаль мне,
что смертен я, что большего не мог,
чем, избавляясь постепенно от желаний,
сидеть
и всё-таки смотреть на поплавок.
... А разговаривали, помнится, легко и
Постоянно что-то было впереди,
С балкона жизнь казалась чем-то вроде поля:
Зайти на кофе - лишь дорогу перейти.
Шли разговоры о высоком и о низком,
И заходила чуть не в будущее речь,
Переходя в пути на ломаный английский -
О, мы полмира собирались пересечь!
И в тесноте провинциальной скуки
Мы с удовольствием ворочали слова,
Порой подкладывая для
пустого звука
Их в обсуждение деталей, как дрова.
Чёрт шутит всем, как оказалось вскоре,
Жизнь разбросала нас, да только не туда,
Куда в азарте заводили разговоры
О красоте пруда, о рыбке без труда.
Домой вернёшься - обнаружишь то кострище
И сразу вспомнишь собеседников своих.
Для несложившегося слов уже не ищут,
А кто остался здесь - что спрашивать у них?..
Но по - другому разговоры помнит кожа -
Как было жарко в своё время от костров,
Как дрожь от холода бывает вдруг похожа
На дрожь входящих с незнакомых номеров.
...А Богу все-таки еще не надоело,
как часто кажется мне, всё это кино -
как целовались, как на лавочке сидели,
как становилось на Елагином* темно.
И за развитием банального сюжета,
я знаю, кто-то наблюдает с высоты -
как получают по мороженому дети,
как долго бабе выбираются цветы,
как в небе озера скользят певуче утки,
и ветерок с залива, словно два гуся,
напоминает тонким вечером о куртке,
о том, что дважды поскользнуться так нельзя -
влюбиться в душу человека безвозвратно,
а если выяснится - нет её, души, -
переходя на шепот: "золото, брильянты"
ответить, если вдруг попросишь: "расскажи,
что у тебя внутри на самом деле?"
и так посмотришь на меня,
с таким теплом,
с тем беспокойством женским, что на самом деле
там не закрытый, а открытый перелом.
Аристократы и дегенераты
сегодня разве что напишут о таком -
как в тихой вечности склоняются над картой,
где умещаются все судьбы целиком,
где превратился в шорты замысел злодеев
и все закончилось в итоге хорошо,
где под напев,
в конце тускнеющей аллеи
мы обозначены с тобой как Эм и Жо.
... И проложить маршрут,
и выбрать ясный день -
Осенний , с прикрепленным к небу облаком,
И выбрать место, где поменьше бы людей,
Где время спит и не бронируются столики.
И попытаться так внимательно прожить
Один лишь день,
так надышаться воздухом,
Чтобы казалось - от внимания дрожит
Вся желтизна Васильевского острова,
Чтобы казался этот хрупкий кафетерий
Счастливым знаком,
в суете обозначающим,
Что наша жизнь - не ежедневная потеря,
Что о несбыточном мечтается пока ещё,
Что круглосуточно открытый небосвод
Мы отмечаем между делом, как удобное
Расположение всех благ и всех щедрот
Большого города - дурного и свободного,
Его увеселительного хлеба,
Его просчета, что в любом стихотворении
Земная жизнь берет начало с неба,
Как посиделки - с атмосферы в заведении.
... И, выпадая на пять сек
Из жизни, будто на ночлег,
Сейчас закурит человек,
Пощелкав зажигалкой.
Он встал поодаль ото всех,
Как будто взял на душу грех,
Как будто стал одним из тех,
Кого бывает жалко.
Остановившись покурить,
Он, словно "быть или не быть..."
Сейчас начнёт, нащупав нить
Извечного вопроса.
Привычка, слабость, шаг назад,
Цепочка размышлений над
Тем, как искусно этот яд
Сплетен с красивой позой.
Как ни крути - себе во вред
И расщепленный белый свет
В стихах на десять сигарет,
И паузы в дороге,
И повторенью черт отца
Сопротивление лица,
Как будто ночью из дворца
Тайком уносят ноги.
Сейчас, ладонью защитив
От неприятной правды миф,
Он взглянет на небо, пустив
Подряд четыре нимба
Табачно-дымных над собой...
Сейчас он отведет ладонь,
По доброте своей огонь
Похитивший с Олимпа.
...И подробностей не упускали
проезжающие в ночи -
словно мастер двумя мазками
взгляды тусклые приручил.
Как столкнулись? По чьей ошибке? -
проникали их взгляды в цвет
жесточайшей железной сшибки;
понимая, что крови нет,
успокаивались, тускнели,
восвояси уйдя в зрачки,
как скрывается свет в тоннеле,
как выходят, надев очки
против солнца, из галереи,
растворясь в тот же миг в толпе...
Так той ночью и мы смотрели
на обломки т.д. и т.п.
...Когда не верится в цвета
от постоянной перекраски,
когда зеленый или красный -
совсем неважно в шесть утра,
порою нужно посмотреть
куда-то вверх, на крышу дома,
чей так причудливо изломан
колючий контур, и рассвет,
как бы поранившись об эту
преграду, вскрикивает: "ой!",
но не завязывают бой
два ощетинившихся цвета:
в одном - прилив голубизны,
в другом - прилив кирпичной крови...
А ты глядишь на контур дома,
не допускающий резни.
И от плохого живописца
здесь ждут неверного мазка
к войне готовые войска
по обе стороны границы.
...Бывает, всего-то и нужно - прийти домой,
в дурном настроении, сам не свой,
домой попадая, как слово - в точку.
Живой
или выглядишь, как живой, -
не важно, когда ты идешь домой
холодной осенней ночью.
Последнее чувство,
которым жив, -
любовь -
все ненужные этажи
проедет в твоем ненадежном сердце
и выйдет,
как вчерне выходит вещь,
когда, не отмерив, бери да режь,
раз некуда больше деться.
Пускай и не дом будет вовсе, а
просто теплее, чем в точке А,
где ветер осенний резок,
где вообразить эту жизнь прямой
так холодно,
что поскорей домой -
и черт с ним,
и пусть - отрезок,
ни больше, ни меньше:
работа - дом.
Ничто не меняется день за днем,
и вряд ли когда-то крена
в ненастье даст близость жилья к метро,
и довод - пусть холодно, но светло -
не требует перемены.
Пусть ночью тебя провожает свет,
когда тебе кажется – счастья нет
и жизнь – до конца понятна
порой,
но в особенности – сейчас,
когда так последовательно
погас
свет уличный и,
поразмыслив час, -
настольный
и прикроватный.
...И доживешь, и доиграешь, и пройдешь
земную жизнь,
очнувшись после половины,
когда в лесу тебя поставили на нож
три черных гвельфа с головами гибеллинов.
Непроходимых обстоятельств просто нет -
и в том невесело однажды убедиться,
когда не можешь снять с себя бронежилет,
чтобы попробовать тихонько помолиться
куда-то светлой, невозможной высоте
над всеми уровнями этой вот бродилки,
где сам Спаситель после смерти на кресте
воскрес из мертвых перед новым поединком.
Бывает, грустно так осмотришься вокруг
и перепутаешь незыблемое с вечным,
приняв за Бога мягкий, булькающий звук
шкалы здоровья в круглосуточной аптечке.
И, посмотрев на звезды, снова не поймешь,
какая, все-таки, неведомая сила
из беспокойства, что домой не попадешь,
вновь не спасла тебя, а только - сохранила.
...С тем хорошо,
с кем хорошо молчится,
а мы с тобой не знаем - почему.
И ощущение, что не о чем, всё длится,
и деться некуда ни сердцу, ни уму.
Перебирая все возможности и темы,
искать в окне,
на чём бы взгляд остановить,
и так задуматься,
что первым скажешь: "где мы?",
лишь миг спустя поняв, что начал говорить.
Неловкость паузы... Как можно обозначить
такой неловкой фразой несколько минут?
И мне так хочется сейчас переиначить
тупик беседы, приняв паузу за труд -
когда молчанием, как строчкой, недоволен,
когда никак не удается нужный цвет
найти в себе для продолженья разговора,
но слов, достойных этих пауз, - в мире нет.
И мы минутных не заравниваем лунок
песочком беглым болтовни о том о сём.
Я так и мыслю - ты закончила рисунок,
и значит можно улыбнуться:
"вот и всё".
...И, как чуть покачивает пассажиров,
когда громыхает во тьме вагон, -
жизнь то бессильна,
то неудержима,
какой ни придумывай ей закон.
И чем не свобода – глядеть на спящих?
Смотреть, не пытаясь запомнить лиц,
когда оглушительный грохот тащит
высокие чувства куда-то вниз.
Хоть женщина эта, что спит напротив…
Как будто тебе, чтоб не видеть грязь,
так нужно пройти, подавив зевоту,
по первому снегу закрытых глаз,
Услышать – слетел на другую ветку
снегирь, всполошившийся на Сенной,
и дальше смотреть на свою соседку,
и видеть невзрачную жизнь – иной.
Смурная, уставшая... Но мерцают
снежинки на глянце закрытых век.
И ты, между лиц не запомнив лица, не
сможешь забыть самый первый снег -
как мысли в метро – редкий, рваный, липкий,
немного смягчающий жизнь вовне
неведомым нам волшебством улыбки,
когда улыбаемся мы во сне.
...Головоломка?
Так и есть - головоломка.
Вот, речь заходит про любимые цвета
и ты свой синий защищаешь, как ребенка,
и точно знаешь, что такое - красота.
И будут спутывать восторги совпадений
нам снова карты разноцветные в руках.
Читаешь фразу "каждый день" - и "каждый - гений"
тебе мерещится
в каких-нибудь стихах.
И так намучаешься с этим разноцветьем,
когда, решишься обозначить наконец,
пожив, границу между тьмой и белым светом,
как всякий, бог прости, художник и творец,
что чуть не выбросишь упрямую игрушку -
а свет горел в соседнем доме до утра,
мерцали звезды в небе, словно это нужно,
и день был прожит так же, как вчера.
И до поры, пока здесь нет твоей заметки,
не видно, как эта штуковина проста.
Ты разгадал её, собрав пустые клетки
в прямоугольнике тетрадного листа.
...Что было свыше предначертано герою,
он, вероятно, не узнает никогда -
ни, разорив ему приснившуюся Трою,
ни наяву, не оставляя ни следа,
вот разве эти только... в новогоднем парке,
где мы гуляем снежным вечером с тобой,
глядим на горку, вспоминаем в детстве санки
и дышим, чувствуя целительный покой.
И в небо взглядывая - черное, как воды
потусторонней древнегреческой реки,
сострю по-черному - и здесь полно народа,
для пущей резвости обутого в коньки.
Чего хотелось? Кем прикинуться? - Не знаю.
Пучина черная, сомкнувшись надо мной,
грозит мне холодом, но я не замерзаю,
как будто съехал только что вниз головой
со страшной горки, запрокинув к небу пятки,
и жив остался, но об этом не сказать,
а только чувствовать тепло через перчатку -
так может женщина лишь за руку держать.
...Когда идут вот так, друг другу помогая
на скользком месте удержаться на ногах,
не остается ничего за стариками,
о чем, вздохнув, не заключишь: "из праха в прах".
А впереди - снежком коварно припорошен -
дается медленно для жизни зимний день.
Снежинки падают на них и на прохожих,
и сверху кажется - что целятся в людей.
Ни взрослой косности, ни детского восторга -
идут со скоростью гуляющих в лесу.
И, глядя вслед им, даже собственную долгой
вдруг жизнь почувствуешь, как близкую слезу.
И торопиться станет тоже неохота,
и безразлично, если главное прошло,
а ты забыл, запомнив только анекдоты,
что самому себе рассказывать смешно.
И остается лишь, за ними наблюдая,
благодарить свои глаза за окоём -
живой, подробный, словно: «да, мы повидали…»
и – раскавычив вздох -
состарились вдвоём.
...Застигнут в дороге, но, к счастью, застёгнут
на все шпингалеты худого пальто,
метелью ночной в три погибели согнут,
идёт человечек в районе метро.
Идёт в окружении многоэтажных
и малоприятных снаружи домов -
настолько высоких, насколько не важно,
что вдруг пропадёт - не отыщут следов.
Идёт и идёт человечек безликий...
Он так неприметен, что даже врасплох
беря на углу его с хохотом диким,
метель ужасается - как же он плох!
И - с чувством стыда ли? - стихает немного,
и - чувствуя пальцы - идёт человек.
Как в детстве учили, он строго под ноги
глядит и не видит, как носится снег.
Казалось бы, как укрощает метели,
как может согреть в трёхсотлетний мороз
мечта человека о новой шинели -
до крика, до слёз, до припухлых желёз?..
...Был ясный день, фотографировали люди
красоты центра и друг друга без конца,
таская достопримечательности с блюда,
как дети, видя, что внимание отца
отвлечено от бесконечного застолья
знобящей мозг до медной трезвости Невой.
Ещё сто лет - не поведёт отец и бровью.
А что же снимок неудачный твой?..
Так получившийся, поверхностный, проездом,
но перехвачен этот снимок, как письмо,
и, вскрыв конверт по склейке, с цепким интересом
его читают вслух, наверно, раз восьмой
в несуществующем секретном министерстве,
где вычисляют, что подумал человек,
сфотографировавший шпиль Адмиралтейства
и сохранивший фотографию, как чек.
На всё про всё у них - немыслимое время,
как будто скажешь, что "торопится вода",
как будто часть системы судит о системе
в многоэтажном мироздании суда.
А здесь, по нашим меркам, это будет чувством,
что в жизни нам, увы, не разуметь
несуществующее тайное искусство -
как было, вскрытое письмо запечатлеть.
...Когда соврёт, что не умеет танцевать,
её смурной, тяжеловатый спутник,
сказав: "лети, а я останусь тут, ни
в чём тебя я не хочу стеснять",
она летит - действительно - как птица,
бросая взгляд слегка насмешливый ему -
незрячий мячик - всё равно, кому, -
поймать который для него - опять влюбиться.
Теперь она и он разделены
безбрежной музыкой, как две частицы суши.
Но знает ли, как её губы солоны
он, море могущий лишь в раковине слушать?
Он знает многое - хоть песню, что сейчас
она встречает на танцполе, как купальщик -
волну, которая сбивает с ног и тащит
по дну ещё немного... Это бас
уже мелодию ворочает простую,
и головой слегка покачивая в такт,
он что-то пьет и держит зрительный контакт,
хотя увереннее держится на стуле.
Но разве взгляд её встречается с его
береговым спасательным биноклем?
Несовместимо - слушать музыку и взмокнуть.
И быть не может между ними ничего,
пока она оттуда не вернётся,
пока она не выйдет из воды,
где выгибают спины древние хиты
и разноцветные гримасничают солнца.
Он ждёт её, он видит, как танцует
она, отдавшись каждой линией своей
огромной музыке, как безразлично ей,
кто век прикрытых блёстки поцелует.
И вдруг невольно вздрогнет наблюдатель,
ловец мелодий и выпиливатель слов,
от острой мысли, что поётся про любовь,
что так её задумывал Создатель.
...Как бы там ни было, захочется ещё
о том, что есть вокруг, попробовать стихами.
Уносят чашки со стола, приносят счёт
в обложке цвета воробьянинского: "Ха-мы!"
О том, что есть вокруг, не хочется молчать,
хотя и не был никогда словоохотлив,
но чем-то нужно в темноте обозначать
все варианты, шансы, выходы и входы.
О том, что есть вокруг, придётся рассказать
на непрерывном, немигающем наречьи,
что было речью < я не помню >лет назад, -
но не писать стихов когда-то было легче.
Так пусть гудение, похожее на бзик,
и будет вместо голоса мне - вдруг вы
в ночи поймёте мой безжизненный язык,
мой алфавит с перегоревшей буквой.
...И задерживал взгляд-то
не дольше пяти секунд.
Что теперь рассказать мне о том
и о том прохожем?
Одного-то я точно запомнил -
он был обут
в неопрятного вида ботинки из черной кожи.
И цена, как рассказчику, мне - распоследний грош,
если эта неделя заслуживает оценки
всеохватной,
как в среду накрывший Ленобласть дождь,
в театре жизни - безжалостной к нашим сценкам.
Видел множество лиц - не запомнилось ни одно,
дул в метро ветерок приближающихся событий,
приносивший то свежесть премьер
в "Авроре" и "Доме кино",
то застойный душок из большого - на всех - корыта.
Это - собственный почерк?
Вот для этого мне блокнот?
Это так терпеливо вынашивает задумку
мой закрытый на вдох и на выдох рот
из любви к человечеству,
из-за бесхозной сумки?..
Всю ночь шел снег.
Утром, в предвкушении первой сигареты,
я вышел на балкон.
На улице - белым-бело. Красота.
Ощущение жизни с чистого листа
не тускнеет столько зим спустя...
Мое внимание привлекла детвора,
вдруг высыпавшая во двор детского сада,
что совсем рядом с моим домом.
Видимо, у них время прогулки после завтрака.
Дети в восторге.
Мне кажется, фраза: "Сколько снега!",
в каком бы произведении она ни встречалась,
всегда должна принадлежать детям,
хотя бы внутренним.
Тишину зимнего утра разбил под орех
главный враг безмолвия - детство.
Я наблюдал, как,
только очутившись на улице,
дети почти сразу начали играть в снежки,
что-то лепить, возводить,
одним словом - созидать.
Они были похожи на некую
юную цивилизацию,
которая, не обращая внимания
на высящиеся вокруг новостройки,
опять грозит небу очередной безумной затеей.
Кто-то уже заплакал,
больно получив снежком в лицо.
У любой стройки во все времена
находятся противники.
Вот и в этом племени произошел раскол.
Воспитатель, прикрикивая на одного,
теряя из виду другого малыша,
тщетно пытался повлиять на ход Истории.
Мне сверху это прекрасно видно.
"Сколько снега!" - столько зим спустя
я не разучился, хотя бы и про себя.
"Строительство и война".
Чуть позже, в новостной ленте
было почти все то же самое,
только гораздо скучнее,
по-взрослому.
... Четыре кнопки открывают дверь подъезда
И предсказуем снова выбор этажа,
Где круглосуточно вещает фарисейство,
Что жизнь прожить - единожды нажать.
"Всё упрощается " - пытаешься воскликнуть.
" Всё уплощается" - выходит у тебя.
И получается на деле только кликнуть,
Случайно по
Ненужной ссылке перейдя
Туда, где клик твой человеческий всё тише,
Где что не скрючено, то вечно включено,
И на беззвучном, чуть подрагивая, дышит
Всё, что осталось навсегда непрочтено.
Да, кликнешь так -
Становится чуть легче.
В конце концов, оглянешься вокруг -
Не ты один с таким дефектом речи.
Но кликнув,
Плакать хочется, мой друг.
...А оказалось проще всё,
чем белый парус одинокий.
Хз, куда его несёт
в людском безжалостном потоке.
А говорили, красота
спасает мир, но очевидно
остались только те места,
откуда этого не видно.
Писали, что не спи, не спи,
что ты в плену, что ты заложник.
Но из метро, после восьми,
забыв пополнить "подорожник",
он выбирается на свет -
уже бессмысленный и тусклый.
И здесь проснётся в нем поэт,
и сразу сделается грустно,
но не от этого, а от
режима дня в шестой палате,
в которой чёрт не разберёт
труда и заработной платы,
где думать нужно о другом
и, выздоравливая в общем,
писать, склонившись над столом,
как над плечом - татуировщик.
... Эта музыка чаще мешает
Жить, но она же и воскрешает
Из панельного небытия
Для чего-то опять меня
День за днем... Я б её не слушал,
Дольше спал бы и лучше кушал.
Я б не слушал её совсем,
Я бы выключил в двадцать семь
Этот старый, как мир, приёмник.
Но не идол и не поклонник.
А теперь и попроще клубы
Представляются чем-то глупым.
Нет, сейчас это по-другому -
Входит, пользуясь полудремой,
Осторожно в моё жилье
И так тихо, что жаль её,
Начинает звучать, как-будто
Происходит на сердце смута;
Будто вовсе не так живу;
Будто вовсе не наяву
Существует моя работа,
Список дел на остаток года...
И что было б ещё страшней,
Если б не было места ей
В жизни маленькой, в чем-то детской.
Иногда это голос женский,
Иногда он звучит сквозь фон,
Где профессор Преображенский
Мне с экрана грозит певуче :
"Доиграетесь Вы, голубчик... ",
Отвлекаясь на телефон.
...Городские стихотворения бесконечны,
как бесконечны реки автомобилей,
с той лишь разницей,
что, оказываясь на встречной,
каждое новое слово не знает,
для чего разделили
дорогу,
и долго еще приходится с ним возиться,
объяснять ему правила, ставить его на место.
Городским стихам есть куда торопиться -
от международного слэма до междоусобного феста.
Городские стихотворения торопливы,
сухи, раздражительны, недовольны
тем, что чувства же есть, а выходит смешно и криво,
что и Бог есть наверное,
только вера в него беспокойна.
В них порой невозможно поставить точку,
потому что куда ни глянь - открыто круглые сутки.
Разом тему нельзя осилить - берут в рассрочку,
не считая наброски, хлам, необязательные покупки...
Но все-таки,
раз бесконечны творческие попытки,
то значит в них явлен и образ мира
непредставимого, но
он проходит сейчас по скидке.
Я уточняю это у заспанного кассира.
... И топать дальше хмуро, не запоминая
На Ленсовета ни одно из встречных лиц,
Под нос насвистывать : "я знать про них не знаю
И не считаю перевернутых страниц",
Остановиться, закурить у светофора,
Взглянуть на небо с чувством собственной вины
И двинуть к свету, потому что он зелёный -
Кто знает, может так быстрее до весны.
Не лез, не знал, не обернулся, не заметил,
Прошёл в наушниках в шестнадцать сорок пять,
В метро спустился, а поднялся - на том свете,
Где ад не виден больше в слове "снегопад"
И новостройки повторяют новостройки -
Считай хоть вечность - до последнего окна!
Но так не может быть - ведь есть живые строки,
Как жаль - на память не приходит ни одна.
И люди были, проходившие в той жизни,
Как тени - в этой, будто разницы и нет.
И мёртвый классик, как я вижу, переиздан,
И аж до дна воронки ловит интернет.
Чего же главного под небом я не понял?
Ведь разум был как зимний воздух - чист и пуст.
Не знал, не видел... Но не помнил...
Да, не помнил
Чужих стихотворений наизусть.
...И уже не до слов, которые
раньше думалось гнать в стихи.
Вот стоят мужики здоровые.
Да, те самые, от сохи.
Курим, ёжимся, ждём автобуса.
С каждым из двадцати коллег
молча только что поздоровался.
Гибнет в Купчино свежий снег.
Растоптали его прохожие,
превратив равнодушно в грязь.
Что-то в сердце щемит похожее -
будто песня оборвалась.
Жмут ладони теперь в молчании
те, кто песни должны хранить.
Разобщение? Одичание?
Или, может быть, хватит ныть?
Руки крепкие, речи краткие,
на дворе двадцать первый век.
Дома письменный стол с тетрадками -
беззащитный, как этот снег.
И, довольствуясь самой малостью,
знаю, что сохранит рука
смесь достоинства и шершавости,
что остались от языка.
«и просто нравится
сорок четвертому тридцать седьмой» Ах! Где мои осьмнадцать минус?) Holden, Вы романтик! |
"— а здесь как бэ без самопиара, Холден?)"
Ну как бы всё таки без. Цель, по крайней мере, была иной. Я ее подробно изложил. Речь не об альбомах, а об отборе жизнеспособных произведений. Удобно ли это всё читать, меня волнует мало. Я не новый здесь автор, чтобы об этом переживать. Так-то понятно, что читать удобнее по частям) Но я регулярно пишу новое и буду рад, если будут читать в первую очередь его) «Вы книгу планируете, надеюсь? Я бы купил.» Хотелось бы, да. Благодарю, мне приятно) |
Разбить на отдельные блоги — это уже зачатки маркетинга или самопиара.— а здесь как бэ без самопиара, Холден?) Я сам в своё время, очень увлечённый сборниками по типу музыкальных альбомов, составлял их, сборники своих стихов, и всё такое и в этом духе. Просто большой материал. Ну не знаю, у Вас он огромен. Можно было разбить по годам или периодам, или тематике… Почему обязательно разбивка самопиар? Два три блога — и это было бы читабельно. А так — всем тяжело, уверяю Вас. Вы книгу планируете, надеюсь? Я бы купил. |
Не знаю, как насчёт ведра шабли, а ведро елея в комментарии вы притаранили зачем-то)
Разбить на отдельные блоги — это уже зачатки маркетинга или самопиара. Я просто подвёл некий промежуточный итог, поместил, так сказать, в отдельный ящик результат своего труда. Теперь, когда мне будет нужно, я легко смогу его открыть, равно как это сможет сделать и кто-нибудь другой. |
Круть, на самом деле. Это нужно на Главную. Чтоб каждый увидел.
Хотя я бы разбил шедевры на несколько сборников блогов. И обязательно издал бы каждый. А что? Круть! И обязательно изобрести размашистый нескромный автограф — для росписи сборников. Ну и меньше вероятность, что читатель умрёт от экстаза. Дозированная красота, порционное счастье… Надо и о людях думать, автор. Столько прекрасных стихов за раз — слишком сильное удовольствие. Как ведро Шабли. |
Как Валерий верно заметил, литература — моя страсть, мое любимое дело. Я не понимаю, что значит «слишком».
|
Вот, Валерий, сразу видно, зрелый, состоявшийся человек) Спасибо) За эти годы мне посчастливилось найти здесь постоянных читателей, эта работа сделана для них в первую очередь.
|
Все, конечно, не прочитал, но, похоже, проделана большая работа по сортировке и редакции собственных текстов.
Они же дети от плоти и крови. Их любить надо. Все верно. Это заслуживает уважения, как минимум, Роман. Прочел несколько из самой шапки и в конце. Общее впечатление: во-первых нравится, во-вторых, видно, что человек своим, любимым делом занимается. Дальнейших вам творческих успехов, Роман. |
Нет, целью блога является приведение в порядок написанного. Дело не у любви к себе и не продвижении неизвестно куда, а в отношении. К своему творчеству я отношусь серьёзно, мне интересно стремиться писать хорошо.Чего и Вам желаю вместо желания высмеять)
За комплимент мужику спасибо) |
Это такая любовь к себе или попытка продвинуть собственное творчество? Сие мною непонято) высмеивать, конечно, не стану, но улыбнусь :))
|