19
655

***

... Глебов молчал. Время, когда он был врачом, казалось очень далёким. Да и было ли такое время? Слишком часто тот мир за горами, за морями казался ему каким-то сном, выдумкой. Реальной была минута, час, день от подъёма до отбоя - дальше он не загадывал и не находил в себе сил загадывать. Как и все.

Он не знал прошлого тех людей, которые его окружали, и не интересовался им. Впрочем, если бы завтра Багрецов обьявил себя доктором философии или маршалом авиации, Глебов поверил бы ему, не задумываясь. Был ли он сам когда-нибудь врачом? Утрачен был не только автоматизм суждений, но и автоматизм наблюдений. Глебов видел, как Багрецов отсасывал кровь из грязного пальца, но ничего не сказал. Это лишь скользнуло в его сознании, а воли к ответу он в себе найти не мог и не искал

То сознание, которое у него ещё оставалось и которое, возможно, уже не было человеческим сознанием, имело слишком мало граней и сейчас было направлено лишь на одно - чтобы скорее убрать камни.

***

...Мы научились смирению, мы разучились удивляться. У нас не было гордости, себялюбия, самолюбия, а ревность и страсть казались нам марсианскими понятиями, и притом пустяками. Гораздо важнее было наловчиться зимой на морозе застёгивать штаны - взрослые мужчины плакали, не умея подчас это сделать. Мы понимали, что смерть нисколько не хуже, чем жизнь, и не боялись ни той, ни другой. Великое равнодушие владело нами. Мы знали, что в нашей воле прекратить эту жизнь хоть завтра, и иногда решались сделать это, и всякий раз мешали какие-нибудь мелочи, из которых состоит жизнь. То сегодня будут выдавать "ларёк" - премиальный килограмм хлеба, - просто глупо было кончать самоубийством в такой день. То дневальный из соседнего барака обещал дать закурить вечером - отдать давнишний долг.

***

...Мы плыли по течению, и мы "доплывали", как говорят на лагерном языке. Нас ничто уже не волновало, нам жить было легко во власти чужой воли. Мы не заботились даже о том, чтобы сохранить жизнь, и если и спали, то тоже подчиняясь приказу, распорядку лагерного дня. Душевное спокойствие, достигнутое притупленностью наших чувств, напоминало о "высшей свободе казармы", о которой мечтал Лоуренс, или о толстовском непротивлении злу - чужая воля всегда была на страже нашего душевного спокойствия.

***

...В рождественский вечер этого года мы сидели у печки. Железные её бока по случаю праздника были краснее, чем обыкновенно. Человек ощущает разницу температуры мгновенно. Нас, сидящих у печки, тянуло в сон, в лирику.

- Хорошо бы, братцы, вернуться нам домой. Ведь бывает же чудо... - сказал коногон Глебов, бывший профессор философии, известный в нашем бараке тем, что месяц назад забыл имя своей жены. - Только, чур, правду.

- Домой?

- Да.

- Я скажу правду, - ответил я. - Лучше бы в тюрьму. Я не шучу. Я не хотел бы сейчас возвращаться в свою семью. Там никогда меня не поймут, не смогут понять. То, что им кажется важным, я знаю, что это пустяк. То, что важно мне - то немногое, что у меня осталось, ни понять, ни почувствовать им не дано. Я принесу им новый страх, ещё один страх к тысяче страхов, переполняющих их жизнь. То, что я видел, человеку не дано видеть, и даже не дано знать. Тюрьма это другое дело. Тюрьма - это свобода. Это единственное место, которое я знаю, где люди не боясь говорили всё, что они думали. Где они отдыхали душой. Отдыхали телом, потому что не работали. Там каждый час существования был осмыслен.

- Ну, замолол, - сказал бывший профессор философии. - Это потому, что тебя на следствии не били. А кто прошёл через метод номер три, те другого мнения...

- Ну а ты, Пётр Иваныч, что скажешь?

Пётр Иванович Тимофеев, бывший директор уральского треста, улыбнулся и подмигнул Глебову.

- Я вернулся бы домой, к жене, к Агнии Михайловне. Купил бы ржаного хлеба буханку! Сварил бы каши из магара - ведро! Суп - галушки - тоже ведро!И я бы ел всё это. Впервые в жизни наелся бы досыта этим добром, а остатки заставил бы есть Агнию Михайловну.

- А ты? - обратился Глебов к Звонкову, забойщику нашей бригады, а в первой своей жизни крестьянину не то Ярославской, не то Костромской области.

- Домой, - серьезно, без улыбки, ответил Звонков.- Кажется, пришёл бы сейчас и ни на шаг бы от жены не отходил. Куда она, туда и я, куда она, туда и я. Вот только работать меня здесь отучили - потерял я любовь к земле.Ну, устроюсь где-либо...

-А ты? - рука Глебова тронула колено нашего дневального.

- Первым делом пошёл бы в райком партии. Там, я помню, окурков бывало на полу бездна...

-Да ты не шути...

- Я и не шучу.

Вдруг я увидел, что отвечать осталось только одному человеку. И этим человеком был Володя Добровольцев. Он поднял голову, не дожидаясь вопроса. В глаза ему падал свет рдеющих углей из открытой дверцы печки - глаза были живыми, глубокими.

- А я, - и голос его был покоен и нетороплив, - хотел бы быть обрубком. Человеческим обрубком, понимаете, без рук, без ног. Тогда я бы нашёл в себе силу плюнуть им в рожу за всё, что они делают с нами.

***

...Личное дело, формуляр - это паспорт заключённого, снабжённый фотокарточками в фас и профиль, отпечатками десяти пальцев обеих рук, описанием особых примет. Работник учёта, сотрудник "архива номер три" должен составить акт о смерти заключённого в пяти экземплярах с оттиском всех пальцев с указанием, выломаны ли золотые зубы. На золотые зубы составляется особый акт. Так было всегда в лагерях испокон века, и сообщения по поводу выломанных зубов в Германии никого на Колыме не удивляли.

Государства не хотят терять золото мертвецов. Акты о выбитых золотых зубах составлялись испокон века в учреждениях тюремных, лагерных. Тридцать седьмой год принёс следствию и лагерям много людей с золотыми зубами. У тех, кто умерли в забоях Колымы - недолго они там прожили, - их золотые зубы, выломанные после смерти, были единственным золотом, которое они дали государству в золотых забоях Колымы. По весу в протезах золота было больше, чем эти люди нарыли, нагребли, накайлили в забоях колымских за недолгую свою жизнь. Как ни гибка наука статистика - эта сторона дела вряд ли исследована.

***

...Условились так: если будет отправка в спецлаг "Берлаг" - все трое покончат с собой, в номерной этот мир не поедут.

Обычная лагерная ошибка. Каждый лагерник держится за пережитый день, думает, что где-то вне его мира есть места и похуже, чем то, где он переночевал ночь. И это верно. Такие места есть, и опасность переместиться туда всегда над головой арестанта, ни один лагерник не стремится куда-то уехать. Даже ветры весны не приносят желания перемен. Перемена всегда опасна. Это один из важных уроков, усвоенных человеком в лагере. Верят в перемены не побывавшие в лагере. Лагерник против всяких перемен. Как ни плохо здесь - там за углом может быть ещё хуже.

Поэтому решено умереть в решительный час. Художник-модернист Анти, эстонец, поклонник Чюрлёниса, говорил по-эстонски и по-русски. Врач без диплома Драудвилас, литовец, студент пятого курса, любитель Мицкевича, говорил по-литовски и по-русски. Студент второго курса медфака Гарлейс говорил по-латышски и по-русски.

Договаривались о самоубийстве все трое прибалтов на русском языке.

***

....Томас Мор в "Утопии" так определил четыре основные чувства человека, удовлетворение которых доставляет высшее блаженство по Мору. На первое место Мор поставил голод - удовлетворение съеденной пищей; второе по силе чувство - половое; третье - мочеиспускание; четвертое - дефекация.

Именно этих главных четырех удовольствий мы были лишены в лагере. Начальникам любовь казалась чувством, которое можно изгнать, заковать, исказить... "Всю жизнь живой п.... не увидишь" - вот стандартная острота лагерных начальников.

С любовью лагерное начальство боролось по циркулярам, блюло закон. Алиментарная дистрофия была постоянным союзником, могучим союзником власти в борьбе с человеческим либидо. Но и три другие чувства испытали под ударами судьбы в лице лагерного начальства те же изменения, те же искажения, те же превращения.

Голод был неутолим, и ничто не может сравниться с чувством голода, сосущего голода - постоянного состояния лагерника, если он из пятьдесят восьмой, из доходяг. Голод доходяг не воспет. Собирание мисок в столовой, облизывание чужой посуды, крошки хлеба, высыпаемые на ладонь и вылизываемые, двигаются к желудку лишь качественной реакцией. Удовлетворить такой голод непросто, да и нельзя. Много лет пройдёт, пока арестант не отучится от всегдашней готовности есть. Сколько бы ни съел - через полчаса-час хочется есть опять.

Мочеиспускание? Но недержание мочи - массовая болезнь в лагере, где голодают и доходят. Какое уж тут удовольствие от такого мочеиспускания, когда с верхних нар на твоё лицо течёт чужая моча - но ты терпишь. Ты сам лежишь на нижних нарах случайно, а мог бы лежать и наверху, мочился бы на того, кто внизу. Поэтому ты ругаешься невсерьез, просто стираешь мочу с лица и дальше спишь тяжёлым сном с единственным сновидением - буханками хлеба, летящими, как ангелы в небесах, парящим полетом.

Дефекация. Но испражнение доходяг непростая задача. Застегнуть штаны в пятидесятиградусный мороз непосильно, да и доходяга испражняется один раз в пять суток, опровергая учебники по физиологии, даже патофизиологии. Извержение сухих катышков кала - организм выжал всё, что может сохранить жизнь.

Удовольствия, приятного ощущения ни один доходяга от дефекации не получает. Как и при мочеиспускании - организм срабатывает помимо воли, и доходяга должен торопиться снять штаны. Хитрый полузверь-арестант пользуется дефекацией как отдыхом, передышкой на крестном пути золотого забоя. Единственная арестантская хитрость в борьбе с мощью государства - миллионной армией солдат-конвоиров, общественных организаций и государственных учреждений. Инстинктом собственной задницы сопротивляется доходяга этой великой силе.

Попытки отдохнуть, расстегнув штаны и присев на секунду, на миг, меньше секунды, отвлечься от муки работы достойны уважения. Но делают эту попытку только новички - потом ведь спину разгибать ещё труднее, ещё больнее. Но новичок применяет иногда этот незаконный способ отдыха, крадёт казённые минуты рабочего дня.

И тогда конвой вмешивается с винтовкой в руках в разоблачение опасного поеступника-симулянта. Я сам был свидетелем весной 1938 года в золотом забое прииска "Партизан", как конвоир, потрясая винтовкой, требовал у моего товарища:

- Покажи твоё говно! Ты третий раз садишься. Где говно? - обвиняя полумертвого доходягу в симуляции.

Говна не нашли.

Доходяга Серёжа Кливанский, мой товарищ по университету, вторая скрипка театра Станиславского,был обвинён на моих глазах во вредительстве, в незаконном отдыхе во время испражнения на шестидесятиградусном морозе, - обвинён в задержке работы звена, бригады, участка, прииска, края, государства: как в известной песне о подкове, которой не хватило гвоздя.

Обвиняли Серёжу не только конвоиры, смотрители и бригадиры, но и свои же товарищи по целебному, искупающему все вины труду.

А говна в кишечнике Серёжи действительно не было; позывы же "на низ" были. Но надо было быть медиком, да ещё не колымским, каким-нибудь столичным, материковским, дореволюционным, чтобы всё это понять и объяснить другим. Здесь же Серёжа ждал, что его застрелят по той же простой причине, что у него не оказалось в кишечнике говна.

Но Серёжу не расстреляли.

Его расстреляли позднее, чуть позднее, - на Серпантинке, во время массовых гаранинских акций.

Моя дискуссия с Томасом Мором затянулась, но она подходит к концу. Все эти четыре чувства, которые были растоптаны, сломлены, смяты - их уничтожение ещё не было концом жизни, - все они всё же воскресли. После воскресения - пусть искажённого, уродливого воскресения каждого из этих четырех чувств - лагерник сидел над "очком", с интересом чувствуя, как что-то мягкое ползет по изьязвленному кишечнику, без боли, а ласково, тепло, и калу будто жаль расставаться с кишками. Кал падает в яму с брызгами, всплеском - в ассенизационной яме кал долго плавает по поверхности, не находя себе места: это - начало, чудо. Уже ты можешь мочиться даже по частям, прерывая мочеиспускание по собственному желанию. И это тоже маленькое чудо.

Уже ты встречаешь глаза женщин с некоторым смутным и неземным интересом - не волнением, нет, не зная, впрочем, что у тебя для них осталось и обратим ли процесс импотенции, а правильнее было бы сказать - оскопления. Импотенция для мужчин, аменорея для женщин - постоянное законное следствие алиментарной дистрофии, попросту голода. Это - тот нож, который судьба всем арестантам втыкает в спину. Оскопление возникает не из-за длительного воздержания в тюрьме, в лагере, а из-за других причин, более прямых и более надёжных. В лагерной пайке - разгадка, несмотря на любые формулы Томаса Мора.

 

 

 

 

Дата публикации: 25 декабря 2021 в 17:57