|
Блоги - раздел на сайте, в котором редакторы и пользователи портала могут публиковать свои критические статьи, эссе, литературоведческие материалы и всяческую публицистику на около литературную тематику. Также приветствуются интересные копипасты, статические статьи и аналитика!
411 |
***
...Прекрасное существует, но его нет, ибо оно, так сказать, нам является единственно для того, чтобы исчезнуть, чтобы нам сказаться, оживить, обновить душу - но его ни удержать, ни разглядеть, ни постигнуть мы не можем: оно не имеет ни имени, ни образа... Весьма понятно, почему почти всегда соединяется с ним грусть - но грусть, не приводящая в уныние, а животворная, сладкая, какое-то смутное стремление: это происходит от его скоротечности, от его невыразимости, от его необъятности. Прекрасно только то, чего нет - в эти минуты тревожно-живого чувства стремишься не к тому, чем оно произведено и что перед тобою, но к чему-то лучшему, тайному, далёкому, что с ним соединяется и чего в нём нет, но что где-то, и для одной души твоей существует. И это стремление есть одно из невыразимых доказательств бессмертия: иначе отчего бы в минуту наслаждения не иметь полноты и ясности наслаждения? Нет! Эта грусть убедительно говорит нам, что прекрасное здесь не дома, что оно только мимопролетающий благовеститель лучшего: оно есть восхитительная тоска по отчизне, тёмная память о утраченном, исконном и со временем достижимом Эдеме..."
***
...Когда бы мы все имели такие виды на жительство!.. - Ты должен! должен!" - стучит нам молот в мозг в напоминание о деле, о пользе, которыми надлежит расплатиться за грех и удовольствие рождения на земле. Одна прекрасная женщина никому ничего не должна. Она - есть. Она оплачена тем уже, что полностью, как цветок, реализована в своей скорлупе. Она спокойно завтракает, со вкусом одевается и едет в гости, и вот уже все приподняты и улучшены её присутствием. "Чудный праздник летит из лица её навстречу всем" ("Рим"). Мы не спим, мы устали, изнемогли, но не можем остановиться. Не можем отдохнуть, умереть. Обязанности. Расчёты. Категорический императив, на который нам всё равно не подняться, не утолить, и мы погибаем. Она одна без всяких трудов и стараний - заранее спасена!
Не таково ли тоже значение творчества? Не об авторе речь. Автор сгинет, спятит с ума, как Гоголь (туда и дорога). Но образ, но красота!.. Как это отрадно, прекрасно - быть женщиной, не человеком - ландшафтом, быть фреской, Джиокондой, Хлестаковым, "Тройкой" Гоголя (звенит колокольчик). Всех смешить, изумлять. О, я верю: искусство спасётся. Не художник - искусство. Выйдя сухим из воды. Никому не задолжав. Просто будучи собою, пребывая в собственном свете, допуская в виде милости на себя любоваться.
***
...Гоголь не был Дон-Кихотом. Он был Дон-Кихотом, смешавшим дон-кихотские выходки с ухватками Санчо Пансы, и досаждал своим здравомыслием хуже сумасшедшего. Это сообщало его алхимии характер мануфактуры. Он был, я бы сказал, мистическим материалистом и свою эсхатологию поверял экономикой. Анахорет, бессеребренник, он лез в министры финансов, и планы его обычно были просты и дерзки (" - Рыбью шелуху, например, сбрасывали на мой берег шесть лет кряду; ну, куды её девать? Я начал с неё варить клей, да сорок тысяч и взял. Ведь у меня всё так".) Легковерие, беззаботность по части реализации замыслов самых несусветных сочетаются у него с вьедливым упрямством, с занудством вникать во всякую дрянь, с тем чтобы заранее всё обсудить, рассмотреть и сесть в лужу обдуманно, всесторонне; слабость к сказкам, к воздушным замкам - с кулацкой прижимкой, с нахрапом старого барыги и ябедника, ужиливающего чужую деньгу; детская наивность, беспомощность в современных предметах - с каким-то крысиным чутьём к историческим трассам и кризисам.
Ведь это Гоголь в качестве палочки-выручалочки поднёс России - не Чацкого, не Лпврецкого, не Ивана Сусанина и даже не старца Зосиму, а Чичикова. Такой не выдаст! Чичиков, единственно Чичиков способен сдвинуть и вывезти воз истории, - предвидел Гоголь в то время, когда не снилось ещё никакого развития капитализма в России, и всё было глухо забито обломовыми и скалозубами. Гоголь уже тогда тыхэсенько двинул шашки и вывел в дамки - мерзавца: этот не подведёт!.. "Нет, пора наконец припрячь и подлеца. Итак припряжем подлеца!"
Его проницательность тем шибче вас озадачивает, что в этом гладком, респектабельном, словно из задницы сделанном лице не видно никакого просвета, как и в пороках его нет никакой сверхьестественности, таинственной исключительности, могущих что-то сулить, - ровно ничего, кроме общего места, денежного оборота, расчёта всё одолеть и побить копейкой. Скотобаза! Оттого-то на ней, понял Гоголь, и можно строить, и взял курс на Чичикова. Причём как раз недостача человеческого лица, съеденного напрочь делячеством, одноклеточность всего существа и состава, способных, однако ж, к колоссальному разрастанию всё одного и того же, круглого, воспроизведенного в миллионах нуля,
оказывались гарантией, что он и никто другой послужит генератором историческому прогрессу. В тех условиях Чичиков был откровением, был, если хотите, нуждой и надеждой человечества.
***
...Потому что смех, тем более достигший таких степеней, как это произошло в "Ревизоре", есть нарушение всяких порядков, выработанных жизнью в глухой и упорной борьбе, всякой стабильности в мире, и, не покушаясь ни на какие подкопы, сам по себе заключает уже что-то социально-опасное. Всё в нём не то и не так. Уже потому, что он смеётся, когда мы плачем, художник проклят, с ним жить нельзя, с ним можно лишь изредка развлекаться, отводя ему место шута, либо приохочивая к какой-нибудь полезной работе. Но и на этих ролях он будет делать всё невпопад, чтобы вышло не по-нашему, а как смешнее, и плакать на свадьбе, и смеяться на похоронах, и сотрясать воздух переворачивающими раскатами. Искусство уже в семени, в сотворении образа конфликтно с образом человеческой жизни, хоть смех его не со зла, но от полноты сознания, что всё в этом мире прекрасно и необычайно. Искусство преступно по природе своей, жаждущей не уклада, не быта, но исключений и нарушений. Без них ему, видите ли, не сидится и не пишется, и сколько не пытаются авторы соблюсти приличия, уже по числу страниц, отведённых в искусстве убийству и смуте, обманам и подлогам и всяческим непорядкам, понятно, куда оно клонится...
***
...Только искусство, обязанное смеху самим фактом существования, достигает в общении с ним иногда таких состояний, таких незнакомых обычному уху регистров и переливов, что доносит до нас словно голос иных, забытых представлений о земле и о небе. Туманно и неясно всплывают времена, когда смехом оплодотворяли пашни, вызывали дождь, провожали покойников в наилучший мир. Смехом, случалось, распознавали и расколдовывали злого колдуна-людоеда, который никогда не смеялся, для того чтобы не показывать зубы с застрявшим там человечьим мясом. (Не потому ли злые надуты и не любят смеяться - смех раскрыл бы карты, обнажил бы живое лицо и, коль скоро оно поддельное, заставил бы сгинуть, рассыпаться?..) Известны случаи, когда смехом рассыпали крепости и постройки, словно карточный домик, которые буквально разваливались вследствие чудесной вибрации, изобличая эфемерность земного владычества (эхом такого смеха смеётся Пьер в плену у французов в "Войне и мире" Л. Толстого) Известен, наконец, особого рода священный"смех сквозь слезы", возносящий на небо душу избранной жертвы. Нашлась тетрадь с записью древних песен майя:
"Смягчи свою душу, прекрасный муж, ты отправляешься на небо, чтобы увидеть лицо твоего отца. Тебе не надо возвращаться сюда, на землю, под опереньем маленького колибри или под шкурой прекрасного оленя, ягуара или маленького фазана. Обрати душу и мысль исключительно к своему отцу. Не бойся, нет ничего плохого в том, что тебя ожидает. Прекрасные девушки сопровождали тебя в твоём шествии от селения к селению...
Смейся, смягчи хорошенько свою душу, потому что ты будешь тем, кого принесёт голос твоих земляков нашему прекрасному владыке, находящемуся там, на небе..." ("Песни из Цитбальче")
Современному уму трудно отрешиться от ужасного обряда, в котором с этой песней обращались к человеческой жертве, привязав её к столбу и медленно расстреливая из луков, чтобы продлить страдания. Нам бы хотелось отправлять гонцов на небо менее кровавым путём. Но, исходя из психологии всех участников этой церемонии, следует признать, что жертва, осыпанная цветами и окрашенная в лазурь, добровольно отдающая себя в руки бога Солнца, расставалась с жизнью смеясь и в смехе воспаряла и отождествлялась с богом, чей образ она на себе уже несла, будучи одновременно благодарным посланцем своего народа. В эпохи, когда к человеческой личности и к жизни в её земной оболочке относились без предрассудков, когда бессмертие на земле почиталось величайшим несчастьем, ибо закрывало доступ в высший мир, подобные сцены воспринимались всеми как нечто вполне естественное и благочестивое. Впрочем нам нет нужды оправдывать дикие культы, об истинном смысле которых мы имеем смутное и искажённое понятие. Достаточно перевести эту песню, обращенную к жертве и принять хотя бы за притчу, чтобы от неё само собой протянулись нити к искусству, притом в самом возвышенном и нравственном его понимании.
Ведь хкдожнику, слава богу, в наши дни не требуется привязывать себя к столбу и истекать кровью под чьи-то подбадривающие крики. Всё это он проделывает иносказательно, сидя в кресле, в удобном кабинете, и, принося себя в жертву, не теряет надежды, что он долго ещё и увлекательно поживёт в этом мире, и только благодарное потомство поймет и оценит его творческие страдания как величайший акт священного самопожертвования. И вот тогда оно, потомство, может быть с некоторым запозданием, но непременно споёт:
"Смейся, смягчи хорошенько свою душу, потому что ты будешь тем, кто принесёт голос твоих земляков нашему прекрасному владыке, находящемуся там, на небе..."
***
...Гений вообще многого не знает о себе, подозревая лишь общую сумму распирающего его сознание дара, и не умеет рассказать об этом сколько-нибудь доступно. Чем доступнее и понятнее принимается он себя изьяснять, тем дальше он от правды и тем для других опаснее. Другие видят: - гений! И идут за словами его в огонь, на плаху, на подлость. А он, окажется после, просто не сумел выразиться с точностью, и все его слова нужно понимать совсем не в том смысле... Не здесь ли берёт исток демоническая версия гения? Не то, чтобы им на самом деле непременно владел какой-то злой демон, но - в обозначение его невыразимости и непричастности к жизни. "А он, мятежный, просит бури..." Не бури он просит - домой. Он ходит по свету и всех задевает и обижает, живя как-то мимо действительности. Всю жизнь он, взятый за горло переполняющей его страстью, готовится к одному - к встрече со смертью. Что ему наши суды, нарекания! У него своя компания, а у нас своя. Не будучи злодеем, негодяем, для чего потребовались бы от него лежащие в общей жизни усилия, он в то же время редко дарит нам образ благонамеренного и добропорядочного человека. В нём явственно проступают черты басурманина, чужака ("демон" Лермонтова, "колдун" Гоголя) Не характер, а какой-то провал, туман, отсебятина. Для начала ещё старается вести себя как все. Знакомится по порядку с Пушкиным, с Жуковским (те тоже себе на уме), чинно пьёт чай, острит, ищет друзей, женщин, чтоб зажечься об них, прикурить, поразведать. За ним - как на пути полководца - развалины: разбитые очаги, беспризорные дети, испорченные соприкосновением с ним друзья и подруги. Потом они всю жизнь пишут записки о "необъяснимых странностях его духа" ( С.Т. Аксаков). Кого он осчастливил? К кому отнёсся всерьёз? Если собственный жребий, как правило, ему не удаётся освоить, и он весь век добивается собраться с умом и ответить: зачем я здесь? Кто я такой?..
***
...Наряду с извечной потребностью видеть, прорезая глаза на булыжнике, уживалась (даже в самом искусстве) столь же древняя, противоположная воля запрета - на изображения, в особенности - на обнаружение лица, ещё строже и чаще - на прорезание и оживление глаз. В широком объёме это требование покрывается формулой: "Не гляди!" У первобытных статуэток эпохи палеолита отсутствуют глаза, порою - несмотря на довольно разработанные физиономические подробности, порою же - вместе с невнятным, как бы изъятым, предусмотрительно и нарочито затертым или стесанным лицом (для того, чтобы оно не смотрело и, соответственно, не оживало кому-либо на беду и до срока). Появление глаз совпадало с наличием в камне души и жизни, с его переходом в состояние полноценного человека ли, беса ли. Древнее священнодействие по оживлению истукана посредством нанесения признаков лица и, особенно, глаз методом от обратного - восстанавливается с помощью кукол, абсолютно безглазых, а иногда и безликих, существовавших до последнего времени у ненцев, хантов, якутов и других народов. Соответственно, рисование глаз было связано с воскрешением прежде мёртвой фигурки. Всё это могло бы служить неплохим комментарием к гоголевскому "Портрету" и к "Вию".
Вспомним жену Лота: она окаменела, потому что повернулась лицом к проклятому городу и нарушила запрет: "Не гляди!". Человек берег свой образ от дьявольских посягательств. Показать лицо означало в некотором роде расстаться с собственной персоной. Делание портретов у многих племён почиталось вредоносным и греховодным занятием. Через лицо притекала, через лицо же отнималась магическая сила. В среднеазиатской сказке об этом рассказывается:
"Юноша с женой на коня сели, поехали. Они из ворот города выехали, сколько у эмира было войска, богатства, всё вслед за юношей пошло. Эмир вышел, за зятем пустился, плакал. Он зятю сказал: "Посмотри на меня!" Жена сказала ему: "Всем лицом к отцу не поворачивайся; повернись наполовину!" Юноша наполовину повернулся - немного богатства, войска отделилось, эмиру осталось, остальное за юношей пошло".
На Руси кое-где по углам, до самого конца девятнадцатого столетия, действовало табу на портретные изображения. Портреты вменялись в грех. (С реликтом подобного страха - правда, не на русском материале - я столкнулся недавно около острова Колгуева, где на наш пароход понаехали туземцы на лодках пить пиво и водку в пароходнои буфете, а мы между тем безуспешно, самонадеянно пытались фотографировать их, - они сердито отмахивались, прикрывались меховыми рукавами и малахаями, и лишь один самоед, видать, пропащий пьяница, сторговался стать под аппарат за трешку - в уплату, наверное, за принесённый ему ущерб, за непредусмотренные болезни и беды, какие могли бы мы наслать, воспользоваашись его фотокарточкой.) Короче говоря, искусство обставлено различного вида рогатками и оговорками касательно глаз, лица и портрета, а шире - касательно изображений вообще. Гоголь заблуждался, когда, исходя из собственной живописно-изобразительной манеры, в "Ночи перед Рождеством" позволил кузнецу Вакуле воспроизвести на церковной стене подлинник чорта - такого не допускалось на православной Руси.
"...На стене сбоку, как войдёшь в церковь, намалевал Вакула чорта в аду, такого гадкого, что все плевали, когда проходили мимо; а бабы, как только расплакивалось у них на руках дитя, подносили его к картине и говорили: он бачь, яка кака намалевана! И дитя, удерживая слезенки, косилось на картину и жалось к груди своей матери."
Черти обыкновенно у нас изображались чёрными и как бы стертыми, в профиль, - чтобы не на что было смотреть и чтобы они, храни Бог, с иконы, со стены никак уже на вас не смотрели. Даже, помнится, портреты Лжедмитрия и Марины Мнишек в старинных книгах православными читателями зачерчивались и затирались слюной. Чтобы не глядели. Но применительно к Гоголю грех и боязнь портрета простираются дальше и глубже демонских изображений: изображение само по себе кощунственно и демонично. Гоголь виновен и проклят не за чорта только, над которым, как говорил он, вознамерился посмеяться и для этого изобразил (то есть, говоря современным языком, предоставил платформу чорту). И не только потому, что ярко живописал сплошь уродливые образы, не умея как следует запечатлеть положительное лицо (чем тоже много терзался). Гоголь виновен в том уже, что всякую вещь норовил воссоздать "так живо, как живописец" (из письма М.А. Константиновскому, 1847г) Он так отчаянно открещивался от всего сочиненного, потому что ему было от чего открещиваться: в самой завязи своего гения он прозревал не имеющие снисхождения вины. Гоголь, в конце концов, не пожелал называться художником, потому что слишком далеко зашёл по художественной дорожке и глубже других окунулся в стихию первобытных, инстинктивных по этой части влечений и страхов, в пучину изобразительной магии. К нему подошло бы крайнее, из мусульманских суеверий, правило (носящее, впрочем, по всей вероятности, апокрифический, стихийный характер): в день Страшного суда к живописцу сойдутся его ожившие образы и потребуют, чтобы он вложил в них душу. А что он может им предложить, помимо изобразительной живости, и где он возьмёт души (души-то у него - мёртвые)?! Художник - творец и создатель лишь в иносказательном плане, то есть дьявол, обманщик. И тогда все изображения кинутся на него и разорвут на части недостающую душу, в гневе на отца, одарившего их мнимой действительностью (как чудовища, что кинулись скопом на неверного Хому Брута).