85
1053
Рубрика: литература
Тэги: komarova-weekly

Игорь, это тебе!

 

До ХХ века большая часть жителей России была неграмотной, поэтому некоторые виды творчества для людей оставались недоступной роскошью, чем-то из мира богатства – классическая музыка, лирика, балет, станковая живопись. Тем не менее человек уже отчетливо выделял себя из окружающей среды, остро переживал факт своей смертности и имел потребность внести индивидуальный вклад в общечеловеческую культуру. Почему на тот период невозможно было такое явление, как графомания (в широком смысле)? Народного творца мощно поддерживал фольклор, который опирался на миф. Фольклор предлагал готовые жанровые схемы, устойчивые формулы, а миф оцельнял созданное за счет своей способности объяснять вещи. Миф – это не рассказывание историй, как часто полагают, а система мышления, которая предполагает холистическую картину бытия: природа объединяет человека и все, что он видит вокруг себя, это огромное тело, гармония взаимосвязанных частей или катастрофа и тотальная дисгармония.

Индустриализация создала новый тип человека – рядового горожанина. Она вырвала его из природы, отсоединила от фольклора, очистила мозг от мифа, кое-как встроив туда элементы научного знания через школьное образование. Этот новый человек имел не только творческие силы, но и свободное время на их реализацию. Казалось бы, вот оно, счастье, но не тут-то было. Единая картина мира распалась на ряд несвязанных клочков знаний: тут что-то из химии, там что-то из биологии, три с половиной факта из истории, а что их объединяет, никто не объяснил. Хотя наука как цельная система была не хуже мифа и давала на индустриальном этапе гораздо больше результатов, средний человек был к ней не готов. Тоска по мифу с его способностью к гармонизации продолжала ощущаться многими. Если спросить случайного прохожего средних лет, кто его любимый поэт, с высокой долей вероятности он скажет: Есенин. Не потому, что Есенин уж так искусен. Он транслятор угасающего мифа, голос прошлого, где рай еще был хоть как-то возможен.

В постиндустриальную стадию ничего не изменилось кардинально – слишком мало времени прошло. Школьное образование по-прежнему предполагает изолированное изучение предметов, а курс литературы больше напоминает знакомство с патериком и житиями, заучивание наизусть молитв и беспорядочные попытки ответить на вопрос, что хотел сказать автор, он же господь. Господь молчит, мы продолжаем толковать его волю. Мифологическое сознание остается фоном для всего, что связано с человеком, хотя теперь о нем заикаться стыдно и боязно. Рациональность современности заставляет мыслить логически и последовательно – это энергозатратный процесс. Творчество тоже требует большого количества сил. Но есть потребность, импульс свободной воли, который усаживает человека за стол, перед листом бумаги или светлым экраном текстовой программы. Нет, весь я не умру, душа убежит тленья, сейчас мы будем ваять памятник. Пушкин ваял – и мы осилим.

Графомания не болезнь и не порок, это детская незрелость творческой части сознания. Чтобы хорошо писать тексты, нужно действительно напрягаться – работа, а не вид досуга. Но наш условный графоман, придя домой с ненавистной работы, видит вещи иначе. Он хочет в свободном времени реабилитировать униженную социальным давлением индивидуальную часть сознания. Это время наедине с собой и богом, причем бог – это идеализированный родитель, благосклонно делящийся ресурсами с отпрыском. Импульс, толкающий писать стихи, чаще всего – голос фрустрации. Несчастья, проблемы, обиды никак не объясняются через науку. Ни один школьный предмет не отвечает на вопрос, какого черта жизнь – невыносимое дерьмо. Зато на этот вопрос отвечают религия и миф. Поэтому фрустрированный графоман отключает логику, забывает все, что учил, и погружается в первобытное, архаическое состояние. И если бы он знал фольклорные формулы, он бы собрал из них, как из Лего, связный и читаемый текст, автором которого он бы не был, конечно. Он был бы сказителем, компилятором. Но продукт отвечал бы чаяниям многих, не только его.

Формул нет, фольклорные жанры ушли. И тогда творческое сознание начинает обшаривать кладовые жанровых образцов. А там – Пушкин, Тютчев, Фет, Есенин. При хорошем раскладе еще и Блок с Ахматовой. И это плохо, а не хорошо. Дело в том, что все они, будучи действительно сильными творцами, шли против стандарта, разрушали инерцию жанрового мышления – ломали образцы. Но нам в школе это преподносят иначе – как модель, которой должны следовать творцы помельче. Это как если бы для школьников темп стометровки задавал Усейн Болт. В результате знакомства с шедеврами графоман понимает одно: могу повторить. Опыт графомана очень узок, круг чтения невелик, интересы сведены к быту. То есть объем внутреннего мира мал, но он грандиозно раздувается по пушкинскому лекалу, накачивается равновеличием, и текст, отразивший его, становится гротескным, уродливым, смешным. Нельзя скроить из меха одного крота шубу на взрослого человека.

При разборе графоманского текста мы часто видим два процесса: незаконченный анализ и мифологизацию. Картина бытия, отраженная в тексте, как правило фрагментируется логикой. Набор фрагментов подчиняется движению фокуса внимания: что вижу, то пою. Связи между фрагментами логике не подчиняются – они ведь не были даны человеку в его знании, поэтому здесь возникает миф. Он пытается объять логические построения оцельняющей аллегорией, метафорой. В результате выходит кадавр из носков, зубочисток, бабушкиных брошек, страниц, вырванных с мясом из сборника стихов, и банановых шкурок. Держится эта конструкция с помощью клейстера. Автор объявляет созданный кадавр чем-то ценным, носителем пушкинского начала, жутко обижается на тех, кто отказывается такое есть и глумится над непонятым творцом – вероятно, из зависти.

Сказанное звучит, быть может, унизительно. Но я предложу выход. Есть одна практика, позволяющая нарастить хотя бы подобие художественной речи. Менять сознание очень сложно – потребуется долго и нудно учиться. И опять, опять тратить энергию. Стихи графомана авторефлексивны и терапевтичны: они не тратят, а компенсируют. Смысл их в экзистенциальной попытке вернуть себе себя. Поэтому заставлять графомана что-то ДЕЛАТЬ ради стихов – форменное безумие. Как если бы вы попросили покупателя встать за прилавок и поторговать – нахер надо, если честно. У работы над собой должны быть ясные, прагматические цели, несущие прямую пользу. Поэтому начинать стоит со слов.

Каждое слово – это конгломерат смыслов. Есть ядро – значение / значения слова, описанные в словаре. Есть периферия – коннотативные, ассоциативные элементы, о них можно почитать в специальных словарях. И есть еще такая крутая штука, как пресуппозиция – фоновые, неотрефлексированные знания, разделяемые всеми носителями культуры и языка. Чтобы улучшить творческий продукт, достаточно проводить работу со словами: к каждому слову подбирать ситуативный синоним и спрашивать, в чем разница.

В чем разница между «смелостью» и «храбростью»?

В чем разница между «бережно» и «осторожно»?

Почему «суп» – еда, а компот – «напиток», хотя оба состоят из большого количества жидкости и небольшого количества твердых элементов?

Второе упражнение – сбор семантических полей. Выписывать для слова все слова, как-либо с ним связанные, и задавать вопрос, в чем состоит эта связь. Например, для собаки это будут слова: будка, ошейник, лаять, кусать, друг, охота, мясо, блохи. Фрагментарный мир будет соединяться в пучки знаков.

Это тоже энергозатратный процесс, но его результативность очевидна даже для обывателя – он учится понимать речь и пользоваться ею более ловко. Он не задается глобальными нерешаемыми вопросами, а роется в конкретике. Поэтому если вы хотите помочь человеку обрести крылья за спиной, основная, первичная работа будет словарной. И только потом можно объяснять механизм метафоры. Это уже следующий этап, когда собранные наборы знаков будут сопоставляться между собой по одному-двум-трем признакам.

 

Поскольку на нашем портале стихи публикуются открыто и авторы предоставляют к ним свободный доступ, я без спроса разберу плохой текст, спровоцировавший меня на написание этого блога.

 

Больно тоска гложет,

А в душе любви ожог.

Сердце жить уже не может,

Переживу ль людской порок?

 

Пришла смута жаркая,

Нетерпеливо жжёт,

И звезда не светит яркая,

Опять инсульт идёт.

 

Он нагло, не жалея сил,

Стремится на меня налечь

Словно злобный крокодил,

На меня уж находил,

И чем его отвлечь?

 

«Больно гложет тоска» - здесь мы видим фрустрацию как импульс к написанию текста. Тоска – это негативное чувство, которое делает нас чуть меньше. Она не случайно «гложет», это не только языковая метафора, но и прямое выражение сокращения объема жизненных сил за счет тоскования. Стихи, как мифологическая микстура, паллиатив, должны помочь справиться с тоской.

В первом четверостишии есть разорванные элементы сознания: душа, тоска, сердце, любовь, ожог. Их всех связывает метонимия души как тела, то есть мифологическое представление о единстве человеческого организма. Тут же показано и то, что вынудило героя страдать – «людской порок». Источник угрозы внешний, герой – жертва несовершенства человеческого мира. Это не элегическое переживание, как может показаться, а жанр жалобы, жалобной песни – тристии.

Второе четверостишие опять показывает нам клочки по закоулочкам: смута, звезда, инсульт. Что общего у них? Ничего. Поэтому нужна метафора. Смута одновременно и олицетворяется (пришла, нетерпеливо), и сравнивается с огнем (жаркая, жжет). Это попытка экстериоризации. Многие чувства описываются через температурные ощущения: печаль – печь, горе – гореть, мерзкий – мороз. Звезда – не только непосредственно наблюдаемый объект, но и метафора всего важного, что было утрачено в результате описанной беды. Поразительно здесь терминологическое слово инсульт, которое гротескно лишнее в этом ряду. Оно – показатель несвязанности элементов, их случайного попадания в фокус авторского внимания. Растерянный автор внутренне ощупывает себя и говорит: ой, как мне плохо, я страдаю, все болит, уж не инсульт ли это? Намечается связка: люди делают вещи, от которых мне плохо, и доводят меня до серьезных проблем со здоровьем. Мир ополчился на героя, жаждет его убить. Это мифологическое, а не рациональное объяснение происходящего.

А поскольку главный страх назван (инсульт, парализация), теперь можно порассуждать о нем. Инсульт сравнивается с крокодилом, который ложится (!) на героя сверху. Больше, если честно, похоже на жабу, которая душит. Откуда тут взялся крокодил? Его привела рифма. А сознание, для которого все едино, не возмутилось – ну, в рифму так в рифму, почему бы не сравнить инсульт с крокодилом, чотакова, оба вредоносные. Мысль о том, что крокодилы убивают иначе и на жертву сверху не ложатся, в сознании не возникает – оно целиком подчинено мифологическому объяснению происходящего. Болезнь – хищник, природное зло. Причина инсульта – отвратительное, убийственное поведение людей.

Последние две строки – рациональный вывод. Стихотворение сделало свое дело: оно объяснило самому автору, что с ним происходит, почему ему плохо. Он смог вырваться в пространство логики: со мной такое уже бывало, это не исключительный случай, надо просто отвлечься, сместить фокус с проблем на что-нибудь еще. Текст выполнил психотерапевтическую функцию и был брошен. Зачем публиковать такое, отдельный вопрос.

Графоманы не пишут тексты для других – каждый текст имеет утилитарную цель и направлен ими на себя, на собственную субъектность, достраивание и отстаивание ее. Раньше мне казалось, что с этим надо бороться, что литературу стоит защищать от такого, а графоманам открывать глаза на их непроходимый эгоизм. Нет, ничего этого не нужно. Нужно уметь видеть графоманию так же ясно, как мы видим неровности асфальта или дорожные знаки. Если тексты помогают – пусть они будут. На большую литературу, являющуюся сложным искусством избранных, это никак не влияет.

Дата публикации: 11 февраля 2023 в 11:25