77
1286
Рубрика: литература
Тэги: komarova-weekly

 

ЛК забывчив. Когда-то здесь горели звезды, но память о них не сохранилась. Если человек уходит с ЛК, он стирается полностью: чисто технически, его тексты остаются на странице, их можно почитать, но чтобы добраться до этой страницы, надо знать наверняка, что ищешь. Сетевые поэты – народ самозацикленный. Сейчас я достану из рукава битого туза и покажу вам прошлое ЛК. Когда-то и мы им станем, только не уверена, что найдется летописец, который припомнит наши имена.

Итак, Зараза.

Вероятно, человеком он был сложным, критически настроенным, но авторитетным. Его мнение могло что-то изменить в судьбе среднего жителя ЛК. Сам он писал на средне-хорошем уровне, без особого блеска, но устойчиво. У средне-хороших поэтов (в данном случае, это слово уместно) есть одна черта, которая не позволяет им писать лучше – это застревание в образе или мотиве.

Что побуждает человека писать стихи? В случае графомана – непережитая, неотрефлексированная фрустрация. Графоман сталкивается с тем, что мир необъяснимо плох, неудобен, враждебен и в форме жалобы, иногда чуть скрашенной элегической грустью (ах, уныние! ах, тоска!), выплескивает свое послание в мир… который, вот же черт, плох, неудобен, враждебен и говорит графоману, что он графоман. Можно снова садиться писать стихи. Накопилась новая фрустрация, болюшка-боль. Графоман надевает маску гонимого страдальца, но адресат все тот же – материнское начало мира, которое должно класть его в колыбельку, а бросает почему-то в поросячье корыто.

Авторы, которые преодолели графоманский нарциссизм, гораздо лучше чувствуют своего собеседника. Это не мать, не весь мир, а конфидент, доверенное лицо, готовое слушать тихую песню, пусть и не всегда в ноты. На этом этапе уже хорошо видно, что жалоба как жанр ушла в прошлое, ее заменила элегия. Корни фрустрации пишущего не в частной обиде и невываренном гневе, а в том, что противоречия, существующие объективно, для всех, непреодолимы, сильны, фактически всевластны. Автор надевает маску супергероя и вступает в бой с миром, разя его зубочисткой в толстое великанское сердце. Конфидент наблюдает за этой борьбой полусочувственно, потому что в авторском намерении дерзости больше, чем смысла. Это отголоски, хотя и дальние, графоманского эго, которое раньше было гигантским по сравнению с миром, а теперь, когда ситуация инвертировалась, сжалось до плотной горошины и смотрит на мир снизу вверх, потрясая тощим кулаком. Ужо тебе!

Следующая стадия – примирение с миром. Мир – где-то там, сам по себе, автор занят выпеванием индивидуального творческого сочинения. Приходит осознание, что важна техника, детали, что голос надо тренировать. Он может быть чище, легче, а текст – сложнее и интересней. На этой стадии большинство остается навсегда. Шлифование техники – ответ на все вопросы. Что-то не так с текстом? Техника подкачала. Что-то не так со смыслом? Так вот же, перебой в ритмической структуре. Сними его, и текст выправится. Объектом изображения становится не сам мир в его непосредственной данности, а мир как совокупность присвоенных знаков, отраженная и обработанная текстовая сущность души. Кроме того, технически подкованные авторы чаще всего в плане смыслов остаются графоманами – они застревают в пучке однообразных мотивов, которые, видимо, остаточное явление их первичной фрустрации. У некоторых, впрочем, тексты растут не из душевного раздрая, а из наиболее яркого жизненного впечатления, как правило, хронотопически ориентированного. Где-то когда-то было пережито острое, нетипичное, глубокое чувство. Погружаясь в лирическую медитацию, автор мгновенно попадает туда. Если переживаний было несколько, он ходит между ними, как бы из комнаты в комнату, но мотивная структура будет сходной, потому что для разницы в мотивах надо иметь нечто большее, чем два-три поэтических инсайта. Нужен, что называется, вижен, глобальное холистическое мышление поэта.

Именно на этой стадии мы находим Заразу. Он технично пишет, знает, что делает, имеет некоторую самокритику и кое-что знает про литературу. Давайте посмотрим на конкретный, очень показательный текст.

 

У илистого берега реки

Кончается люпиновое поле.

Переплывёшь - леса и родники,

Но здесь, в болоте - топи и невольный

Безмолвный ирисовый скит.

 

На воротник садится саранча,

Безжалостная стражница болота.

Лицо её - как маска палача,

Башка моя уже на эшафоте -

Спаси, кукушка! Ирисы молчат.

 

Но в голове под музыку твою

Гипнотизирующим ритмом стробоскопа

То шёпотом сошедшее "люблю",

То горсть земли стучит о крышку гроба -

Молчи, кукушка! Ирисы поют.

 

Берег водоема – часто встречающееся у Заразы пространство. Оно – традиционный мостик от идиллии, с ее красотой и безмятежностью, к элегии, в которой все красивое временно и неизбежно встретит смерть. В тексте мы видим одинокую фигуру лирического героя, который забрел туда, куда Макар телят не гонял. Поле, поросшее люпином, упирается в болото, на котором растут ирисы. Не буду вдаваться в ботанические подробности – скажу только, что обилие цветов выглядит неестественным. Дальше вообще появляется саранча. На болоте-то! Пришлось погуглить – нет, все-таки саранча сторонится болот. Но, допустим, перед нами мир, где на болоте можно встретить и ирисы, и саранчу. Автор и сам чувствует, что что-то пошло не так, поэтому ограничивается неловкой рифмой «саранча – палача» и вынужден быстро перескочить к теме смерти. После нагнетания цветочных красот слово «башка» выглядит чужим и неуместным. Герой в отчаянии обращается к кукушке, которая не упоминалась, потому что ее нет в этом пространстве. Пойдя на поводу у саранчи, автор провалился в болото по колено.

В третьей строфе появляется обращение – то ли к богу, то ли к возлюбленной, возможны оба варианта. В первой строфе есть глагол во втором лице, но это, вероятно, самообращение лирического героя. А тут саранча каким-то образом напомнила ему, зачем он пошел на болото. Моя версия – топиться (никто меня не любит, никто не пожалеет, пойду я на болото, наемся жабонят). Из глубин памяти выскакивает стробоскоп, уместный на болоте не более, чем саранча. Видимо, герой припоминает вечеринку, где возлюбленная прошептала ему слова любви. Шепот плохо сочетается с музыкой и ритмом безудержного веселья, но, допустим, в сознании героя все настолько слито, что в любой момент он может увидеть, как любовь спускается к нему с неба, как бог. Любовь, разумеется, сочетается со смертью, где элегия, там и гроб. Гроб в болоте. И саранча. Финализирует автор своей текст вариацией последней строки второй строфы. Кукушка так и не запела, а вот ирисы – да. Видимо, на какой-то момент жизнь победила смерть, дурное пророчество не сбылось, поскольку даже не прозвучало. Герой, счастливый, стоит посреди болота, с саранчой на воротнике. Саранча в шоке, конец текста.

 

Посмотрим на еще один текст, чтобы уловить тенденцию.

 

От ветра и столетнего труда

Ослеп рыбак. Но в море маяка

И зрячему в тумане не видать.

Скрипят уключины. Улов его сокрыт

в морской воде - не век ему висеть

на поплавках. Закидывая сеть

рыбак не молится - он молча верит в рыб.

И рыбы тоже верят в рыбака.

 

Перебивая скользкие хребты,

Ломая рты, срывая чешую

Он каждым действием оттягивает жизнь,

Он каждым жестом продлевает тьму,

Но если рыба вдруг заговорит,

То это - чудо чуждое ему.

 

Опять мы видим водоем и человека, с ним соединенного. Нашего автора неизменно влечет к жидкости. Здесь уже объективированная картинка, в которой лирическому «я» достается роль наблюдателя и судьи. Видно, что автор начитан: рыбак соотносится с апостолом и с со стариком из повести Хемингуэя. Герой текста, слепой рыбак, ловит сетью рыбу и на берегу зачем-то умерщвляет ее. Быть может, мстит живым за то, что неспособен умереть. Несколько банальная первая часть показывает, что человек и природа повязаны одним чувством, одним состоянием – верой. Наличие рыб означает наличие рыбака и наоборот. Мысль не новая, но оформлена приятно. А вот другая фраза из строфы показывает, что автор пока что делает ошибки в технике: «Но в море маяка // и зрячему в тумане не видать». Перейдя со строки на строку он напрочь забывает, что уже использовал локатив. В море и в тумане – должны быть рядом, но они разделены на две строки, как будто автор сам себя догнал и добавил. Блоковское «скрипят уключины» вставлено явно, чтобы было ясно – автор что-то читал. Ничего нового про скрип уключин и его смысл мы не узнаем.

Во второй строфе происходит макабрический фестиваль разделки рыбы голыми руками: рыбак зачем-то ломает хребты, ломает рыбам рот (как это вообще возможно?), срывает чешую. Смысла в его действиях нет. Возможно, он сошел с ума и забыл, что нужно делать с рыбой. Что значит «оттягивает жизнь», в контексте абсолютно не ясно. Предположу, что имелось в виду «останавливает». Рыбак губит рыб, потому что не считает их людьми, и даже если они заговорят, он в это не поверит. Допустим, тут какое-то метафорическое обобщение: мол, все мы такие, только разрушаем, и к чудесам не готовы. Но от текста остается ощущение сырости – куча недоделок, мертвые отсылки, претензия на высоту притчи или легенды и в результате – ничего.

 

И последний текст, немного другой по локации.

 

Во дворе так солнечно и звонко,

Как бывает раннею весной.

И весна, несносная девчонка,

Сорок лет смеется надо мной.

 

По останкам тающего снега

С визгами несётся малышня -

Я быстрее их умею бегать!

Но они играют без меня.

 

Увы, тут получилось даже хуже, чем в текстах «у воды». Первая строфа – скрытая цитата из «Московской песни» Трофима. Плохо и то, что автор, похоже, этого не осознает. Лирический герой на время становится ребенком – это позволяет ему сделать омолаживающая сила весны. Ему даже досадно, что его не берут игру – дядьку сорока лет. На этом текст заканчивается. Все сказано. Кажется, что в такой простой форме скрыта высшая мудрость: главное – оставаться всегда ребенком или хотя бы изредка оживать. Но это трюизм из серии «Волга впадает в Каспий». Простая форма хороша тогда, когда скрытый смысл оказывается неожиданно громадным. На противоречии содержания и средств его выражения строится эффект остранения. А тут и содержание банальное, и форма – проще простого. Текст скроен в целом неплохо, мои замечания можно считать придирками. Читабельно, гладко, осмысленно. Но отсутствует поэтическая новизна и, по сути, авторский взгляд на вещи.

 

А теперь давайте посмотрим на общий узел проблематики. Каждый раз лирический герой сталкивается с одним и тем же, что его глубоко волнует – феноменом смертности. И болото, где саранча ему выносит приговор, и безумие рыбака, уничтожающего рыбу, и останки снега (именно останки), по которым несутся дети, связаны с мотивом умирания – мира ли, героя ли. Наблюдая за миром, наш автор вычленяет в нем болевую точку и зацикливается на ней. Со смертью ничего нельзя сделать. Не получается ни отменить ее, ни принять, ни осознать. Она торчит из каждого куста. Она – в голосе птиц, в окраске насекомого, в сугробе. Понятно, что морок элегии силен, и российский поэт с трудом вырывается из этого жанра. Мы – элегически ориентированная нация. Более того, застревание в смерти типично для средне-хороших поэтов. Но как только такому поэту удается высвободиться, он получает шанс на другое, новое письмо, где техника существует не сама по себе, а ради содержания, и содержание не концентрируется в одной болевой точке, а распахивается навстречу полноте мира, не сводимой к времени, летящему в никуда.

 

Почитать Заразу можно тут http://litcult.ru/lyrics/u.2627

Дата публикации: 19 февраля 2023 в 15:37