10
70
Рубрика: литература

***
Джентрификация

Река валяет дурака
и бьёт баклуши.
Электростанция разрушена. Река
грохочет вроде ткацкого станка,
чуть-чуть поглуше.

Огромная квартира. Виден
сквозь бывшее фабричное окно
осенний парк, реки бурливый сбитень,
а далее кирпично и красно
от сукновален и шерстобитен.

Здесь прежде шерсть прялась,
сукно валялось,
река впрягалась в дело, распрямясь,
прибавочная стоимость бралась
и прибавлялась.

Она накоплена. Пора иметь
дуб выскобленный, кирпич оттертый,
стекло отмытое, надраенную медь,
и слушать музыку, и чувствовать аортой,
что скоро смерть.

Как только нас тоска последняя прошьет,
век девятнадцатый вернётся
и реку вновь впряжет,
закат окно фабричное прожжет,
и на щеках рабочего народца

взойдёт заря туберкулёза,
и заскулит ошпаренный щенок,
и запоют станки многоголосо,
и заснует челнок,
и застучат колёса.
***
30 января 1956 года (у Пастернака)

Всё, что я помню за этой длиной,
очерк внезапный фигуры ледащей,
голос гудящий, как почерк летящий,
голос гудящий, день ледяной,

голос гудящий, как ветер, что мачт
чуть не ломает на чудной картине,
где громоздится льдина на льдине,
волны толкаются в тучи и мчат,

голос гудящий был близнецом
этой любимой картины печатной,
где над трехтрубником стелется чадный
дым и рассеивается перед концом;

то ль навсегда он себя погрузил
в бездну, то ль вынырнет, в скалы не врежась,
так в разговоре мелькали норвежец,
бедный воронежец, нежный грузин;

голос гудел и грозил распаять
клапаны смысла и связи расплавить;
что там моя полудетская память!
где там запомнить! как там понять!

Всё, что я помню, - день ледяной,
голос звучащий на грани рыданий,
рой оправданий, преданий, страданий,
день, меня смявший и сделавший мной.
***
Иосиф Бродский, или ода на 1957 год

Хотелось бы поесть борща
и что-то сделать сообща:
пойти на улицу с плакатом,
напиться, подписать протест,
уехать прочь из этих мест
и дверью хлопнуть. Да куда там.

Не то что держат взаперти,
а просто некуда идти:
в кино ремонт, а в бане были.
На перекрёсток - обонять
бензин, болтаться, обгонять
толпу, себя, автомобили.

Фонарь трясется на столбе,
двоит, троит друзей в толпе:
тот - лирик в форме заявлений,
тот - мастер петь обиняком,
а тот - гуляет бедняком,
подъяв кулак, что твой Евгений.

Родимых улиц шумный крест
венчают храмы этих мест.
Два - в память воинских событий.
Что моряков, что пушкарей,
чугунных пушек, якорей,
мечей, цепей, кровопролитий!

А третий, главный, храм, увы,
златой лишился головы,
зато одет в гранитный китель.
Там в окнах никогда не спят,
и тех, кто нынче там распят,
не посещает небожитель.

"Голым-гола ночная мгла".
Толпа к собору притекла,
и ночь, с востока начиная,
задергала колокола,
и от своих свечей зажгла
сердца мистерия ночная.

Дохлебан борщ, а каша не
доедена, но уж кашне
мать поправляет на подростке.
Свистит мильтон. Звонит звонарь.
Но главное - шумит словарь,
словарь шумит на перекрёстке.

"душа крест человек чело
век вещь пространство ничего
сад воздух время море рыба
чернила пыль пол потолок
бумага мышь мысль мотылёк
снег мрамор дерево спасибо"
***
Высоцкий поёт оттуда

Справа крякает рессора, слева скрипит дверца,
как-то не так мотор стучит (недавно починял).
Тяжелеет голова, болит у меня сердце,
кто эту песню сочинил, не знал, чего сочинял.

Эх, не надо было мне вчера открывать бутылку,
не тянуло бы сейчас под левою рукой.
А то вот я задумался, пропустил развилку,
все поехали по верхней, а я по другой.

А другая вымощена грубыми камнями,
не заметил, как очутился в сумрачном лесу.
Все деревья об меня спотыкаются корнями,
удивляются деревья - чего это я несу.

Удивляются дубы - что за околесица,
сколько можно то же самое, то же самое долбить.
А берёзы говорят: пройдёт, перебесится,
просто сразу не привыкнешь мёртвым быть.
***
Уж не тень заката,
а от тени тень
увела куда-то
стылый этот день.

Краденый у Фета
нежный сей товар
втоптан, как конфета,
в снежный тротуар...
***
По дороге

В какой ты завёл меня лес?
Какую траву подминаю?

"Ты веришь, что Лазарь воскрес? "
"Я верю, но не понимаю... "
"Что ж, после поймёшь".
" Отольешь, уж если того конвоира
цитировать*. Всё это ложь ".
" Ты веришь, что дочь Иаира
воскресла, и дали ей есть,
и, вставши, поела девица?
В благую ты веруешь весть? "
"Не знаю, всё как-то двоится... "

В ответах тоскливый сквозняк,
но розовый воздух в вопросах.
Цветёт вопросительный знак,
изогнут, как странничий посох.

* В шестидесятые годы поймали и приговорили к расстрелу уникального нацистского пособника - еврея (ему удалось скрыть своё еврейство от немцев). Рассказывали, что негодяй вёл себя до конца браво - когда его вели на расстрел, заявил: "Имею последнее желание - отлить". " Там отольешь ", - ответил конвоир.
***
Брайтон-Бич

" Но всё, о море! всё ничтожно
Пред жалобой твоей ночной... "
(Вяземский )

трогал писю трогал кака
наказали плакал что больше не будет

подарили книгу "Сын полка"
когда вырастет пионэром будет

Дважды прочитал "Хуторок в степи"
("Сын полка "отправлен на полку).
Подглядел, как девочки делают пипи,
и это надолго сбивает с толку.

Позади " Детские годы Ильича ",
впереди праздник " Встреча весны ".
Уже не волнуют фекалии и моча,
но поразительные картинки из " Справочника врача "
превращаются в сны.

Узнал, что "пидараст"
не ругательство, а физрук Абдула.

Сказала, что умрёт, но не даст
поцелуя без любви.
Но дала.
И так далее. Институт. На картошке
спальные мешки, свальные грешки.

Инженер. Муж. Детские горшки.
До пятницы занимание трешки.
По вечерам водка и ТВ, ТВ:
грязноармеец громит белогвардейца.
Самиздат, тамиздат и т. д. и т. п.

И когда уже не на что больше надеяться,
заходит друг, говорит: "Ну, елки-
палки, чего нам терять, опричь
запчастей".

И вот он в Нью-Йорке.
Нью-Йорк называется Брайтон-Бич.
Над ним надземки марсианская ржа.
В воздухе валяются неряшливые птицы.
Под досками прибой пошевеливает, шурша,
презервативы, тампоны, газеты, шприцы.
***
Повстречался мне философ
в круговерти бытия.
Он спросил меня: "Вы - Лосев? "
Я ответил, что я я.
И тотчас засомневался:
я ли я или не я.
А философ рассмеялся,
разлагаясь и гния.
***
Палаццо Те

Однажды кто-то из Гонзаг
построил в Мантуе палаццо,
чтоб с герцогиней баловаться
и просто так - как власти знак.

Художник был в расцвете сил,
умея много, много смея,
он в виде человекозмея
заказчика изобразил.

Весь в бирюзово-золотом,
прильнувши к герцогини устью,
с торжественностью и грустью
драконогерцог бьёт хвостом.

Окрашивает корабли,
и небо, и прибой на чреслах
сок виноградников окрестных,
напоминающий шабли.

Что ей в туристе-дурачке?
Не отпускает эта фреска
мой взгляд, натянутый, как леска,
меня, как рыбу на крючке.
***
Иския

Я помню, жил на свете человек,
пока не умер от туберкулёза,
который, помню, гордо заявлял
по пьянке, что он насекомоложец.
Имея инвалидность первой группы,
поймаю муху, крылья оторву,
с утра, когда соседи на работе,
наполню ванну, сяду, чтоб торчал
из пены признак моего еврейства,
и муху аккуратно посажу -
поползай, милая, не улетишь без крыльев!
Пуститься в плаванье? но океан горяч,
не доплывешь до белых берегов;
остаться здесь? но остров вулканичен
и близко, близко, близко изверженье...
(Ещё я помню, как-то раз в гостях
у всех пропала мелочь из пальто;
он был оставлен в сильном подозренье.)
А больше ничего о нём не помню.
Хотя я рылся в памяти три дня,
бродя по пляжу, сидя на балконе,
расфокусированный взгляд переводя
с Неаполя правее, на Везувий,
когда я в прошлый раз боялся смерти
и жил на Искии, курортном островке.
***
Нет

Вы русский? Нет, я вирус спида,
как чашка жизнь моя разбита,
я пьянь на выходных ролях,
я просто вырос в тех краях.

Вы Лосев? Нет, скорее Лифшиц,
мудак, влюблявшийся в отличниц,
в очаровательных зануд
с чернильным пятнышком вот тут.

Вы человек? Нет, я осколок,
голландской печки черепок -
запруда, мельница, проселок...
а что там дальше, знает Бог.
***
Сонатина безумия

1.Allegro: Ленинград, 1952

Иван Петрович спал как бревно,
Бодрый встал поутру.
Во сне он видел вшей и говно,
что, как известно, к добру.
Он крепко щёткой надраил резцы,
В жестянке встряхнул порошок.
Он приложил к порезам квасцы,
т. е. кровянку прижег.
Он шмякнул на сковородку шпек,
откинув со лба вихор.
"Русский с китайцем братья навек", -
заверил его хор.
Иван Петрович подпел: " Много в ней
лесов, полей и рек ".
Он в зеркале зубы подстриг ровней
и сделал рукой кукарек.
Он в трамвае всем показал проездной
и пропуск вохре в проходной.
Он вспомнил, что в отпуск поедет весной
и заедет к одной.
Браковщица Нина сказала: " Привет! "
Подсобница Лина: "Салют! "
Низмаев буркнул: "Зайдешь в обед".
Иван сказал: " Зер гут ".
И пошёл станок длинный день длить,
резец вгрызаться в металл.
Иван только раз выбегал отлить
и в небе буквы читал.
Из-за разросшегося куста
не все было видно ему:
ПОД ЗНАМЕНЕМ ЛЕ
ПОД ВОДИТЕЛЬСТВОМ СТА
ВПЕРЁД К ПОБЕДЕ КОММУ

2.Andante: New York, 1992

Оборванец, страдающий манией
ощущения себя страной,
растянувшейся между Германией
и Великой Китайской Стеной.
Неба синь - у него под глазами,
чернозём - у него под ногтями,
непогодой черты его стёрты,
пухнет брань на его языке;
понукаемый голосами,
он чего-то копает горстями,
строит дамбу в устье аорты,
и граница его на замке!

3. Allegretto: Шантеклер

Портянку в рот, коленкой в пах, сапог на харю.
Но чтобы сразу не подох, не додушили.
На дыбе из вонючих тел бьюсь, задыхаюсь.
Содрали брюки и бельё, запетушили.

Бог смял меня и вновь слепил в иную особь.
Огнеопасное перо из пор попёрло.
Железным клювом я склевал людскую россыпь.
Единый мелос торжества раздул мне горло.

Се аз реку: кукареку. Мой красный гребень
распространяет холод льда, жар солнцепека.
Я певень Страшного Суда. Я юн и древен.
Один мой глаз глядит на вас, другой - на Бога.
***
День писателя

Из дому вышел в свитерке.
Апрель был в лёгком ветерке.

Москвы невзрачная река
подмигивала издалека.

Казалось, тот же мутный глаз
глядел из амбразуры касс.

Он ставил подпись, деньги греб,
и радость раздувала зоб

весенней песней торжества:
Москва-ква-ква! Москва-ква-ква!

Уж как везло! Уж как везло!
Он в общем знал, что это зло,

но бес, щекочущий ребро,
шептал: ништяк, добро, добро!

Так он попал на праздник зла.
Рвал с вертела куски козла,

пил и лобзался с жирным злом,
а в это время под столом

его рука путями зла
под юбку, потная, ползла.

Потом он побывал в аду.
Блевал грузинскую бурду

и нюхал чёрную звезду
у сатаны в заду.
-
В котлах клубился серный дым.
Он шёл по улицам пустым

пустой, воняющий грехом,
и ехал бес на нём верхом.

Домой пришёл без свитерка.
Ключ долго ерзал мимо цели.

Только и мог сказать, что "Рка-
цители".
***
С грехом пополам (15 июня 1925 года)

... и мимо базара, где вниз головой
из рук у татар
выскальзывал бьющийся, мокрый, живой,
блестящий товар.

Тяжёлая рыба лежала, дыша,
и грек, сухожил,
мгновенным, блестящим движеньем ножа
её потрошил.

И день разгорался с грехом пополам,
и стал он палящ.
Курортная шатия белых панам
тащилась на пляж.

И первый уже пузырился и зрел
в жиру чебурек,
и первый уже с вожделеньем смотрел
на жир человек.

Потом она долго сидела одна
в приёмной врача.
И кожа дивана была холодна,
её - горяча,

клеенка - блестяща, боль - тонко-остра,
мгновенен - туман.
Был врач из евреев, из русских сестра.
Толпа из армян,

из турок, фотографов, нэпманш-мамаш,
папашек, шпаны.
Загар бронзовел из рубашек-апаш,
белели штаны.

Толкали, глазели, хватали рукой,
орали: "Постой!
Эй, девушка, слушай, красивый такой,
такой молодой! "

Толчками из памяти нехотя, но
день вышел, тяжёл,
и в Чёрное море на чёрное дно
без всплеска ушёл.

Как вата склубилась вечерняя мгла
и сдвинулась с гор,
но тонко закатная кровь протекла
струей на Босфор,

на хищную Яффу, на дымный Пирей,
на злачный Марсель.
Блестящих созвездий и мокрых морей
неслась карусель.

На гнутом дельфине - с волны на волну
сквозь мрак и луну,
невидимый мальчик дул в раковину,
дул в раковину.
***
Кошмар 1995

Приснился сон на пять персон.
Банкет по конкурсу анкет.
"Невероятный натюрморт"
закусок и советских морд.

Сначала выплыл, толстобрюх,
писатель, кандидат наук
(Ильич сказал бы "мозговнюк"),
в здоровом теле русский дух.
Увидел полный стол жратвы
и крикнул ей: " Иду на вы! "

Но тут поднялся генерал
в свой небольшой, но толстый рост
и воздух речью обмарал,
произнося военный тост:
"Чужой земли мы не хотим ни пяди.
Сдавайтесь, бляди! "

А там смутнее - у дверей
еврей, но как бы иерей,
давитель на носу угрей
тремя перстами - ейн, цвей, дрей.
-
И я там был,
мед-пиво пил.

Звяк рюмок, вилок, голоса.
Лежит убитый человек.
Сползает муха как слеза,
из полуприкрытых век.
Я в эти щелочки смотрю,
"Пора проснуться", - говорю.
Смотрю в застылые глаза
и говорю: " Ты за? "

Он за.
***
... Кабы не скрипки, кабы не всхлип
виолончели,
мы бы совсем оскотинились, мы б
осволочели...
***
Коринфских колонн Петербурга
причёски размякли от щелока,
сплетаются с дымным, дремотным,
длинным, косым дождём.
Как под ножом хирурга
от ошибки анестезиолога,
под капитальным ремонтом
умирает дом.

Русского неба буренка
опять не мычит, не телится,
но красным-красны и массовы
праздники большевиков.
Идёт на парад оборонка.
Грохочут братья камазовы,
и по-за ними стелется
выхлопной смердяков.
***
На кладбище, где мы с тобой валялись,
разглядывая, как из ничего
полуденные облака ваялись
тяжеловесно, пышно, кучево,

там жил какой-то звук, лишённый тела,
то ль музыка, то ль птичье пить-пить-пить,
и в воздухе дрожала и блестела
почти несуществующая нить.

Что это было? Шёпот бересклета?
Или шуршало меж еловых лап
Индейское, вернее бабье, лето?
А то ли только лепет этих баб -

той с мерой, той прядущей, но не ткущей,
той с ножницами? То ли болтовня
реки Коннектикут, в Атлантику текущей,
и вздох травы: "Не забывай меня".
***
Где воздух " розоват от черепицы ",
где львы крылаты, между тем как птицы
предпочитают по брусчатке пьяццы,
как немцы иль японцы, выступать;
где кошки могут плавать, стены плакать,
где солнце, золота с утра наляпать
успев и окунув в лагуну локоть
луча, решает, что пора купать, -
ты там застрял, остался, растворился,
перед кофейней в кресле развалился
и затянулся, замер, раздвоился,
уплыл колечком дыма, и - вообще
поди поймай, когда ты там повсюду -
то звонко тронешь чайную посуду
церквей, то ветром пробежишь по саду,
невозвращенец, человек в плаще,
зека в побеге, выход в зазеркалье
нашёл - пускай хватаются за колья, -
исчез на перекрёстке параллелей,
не оставляя на воде следа,
там обернулся ты буксиром утлым,
туч перламутром над каналом мутным,
кофейным запахом воскресным утром,
где воскресенье завтра и всегда.
***
Научился писать, что твой Случевский.
Печатаюсь в умирающих толстых журналах.
(Декадентство экое, александрийство!
Такое бы мог сочинить Кавафис,
а перевёл бы покойный Шмаков,
а потом бы поправил покойный Иосиф.)
Да и сам растолстел, что твой Апухтин,
до дивана не доберусь без одышки,
пью вместо чая настой ромашки,
недочитанные бросаю книжки,
на лице забыто вроде усмешки.
И когда кулаком стучат ко мне в двери,
когда орут: у ворот сарматы!
оджибуэи! лезгины! гои! -
говорю: оставьте меня в покое.
Удаляюсь во внутренние покои,
прохладные сумрачные палаты.
***
To Colombo

Научи меня жить напоследок, я сам научиться не мог.
Научи, как стать меньше себя, в тугой уплотнившись клубок,
как стать больше себя, растянувшись за полковра.
Мяумуары читаю твои, мемурра
о презрении к тварям, живущим посредством пера,
но приемлемым на зубок.

Прогуляйся по клавишам, полосатый хвостище таща,
ибо лучше всего, что пишу я, твоё шшшшшшщщщщщщщ.
Ляг на книгу мою - не последует брысь:
ты лиричней, чем Анна, Марина, Велемир, Иосиф, Борис.
Что у них на бумаге - у тебя на роду.
Спой мне песню свою с головой Мандельштама во рту.

Больше нет у меня ничего, чтобы страх превозмочь
в час, когда тебя за полночь нет и ощерилась ночь.
***
Гуттаперча

Как осточертела ирония, блядь;
ах, снова бы детские книжки читать!
Сжимается сердце, как мячик,
прощай, гуттаперчевый мальчик!

"Каштанка", " Слепой музыкант ", " Филиппок " -
кто их сочинитель - Толстой или Бог?
Податель добра или Чехов?
Дадим обезьянке орехов!

Пусть крошечной ручкой она их берёт,
кладёт осторожно в свой крошечный рот.
Вдруг станет заглазье горячим,
не выдержим мы и заплачем.

Пусть нас попрекают сладчайшей слезой,
но зайчика жалко и волка с лисой.
Промчались враждебные смерчи,
и нету нигде гуттаперчи.
***
Поэты часто сходят за богов,
поскольку в Нечто оформляют Хаос...
***
... Невзрачный, в общем, человек:
причёска, нос, с боков два уха -
лица двуспальная кровать...
***
Замывание крови. Утопление топора.
Округление глаз на вопросы: "Где вы были вчера с полвторого
до полпятого? " - "Я? Уходил со двора,
был в трактире Ромашкина, спросите хоть полового".

Впрочем, это из книжек допотопной поры
про святых и студентов. Теперь забывают
рядом с трупом пустые бутылки и топоры,
на допросах мычат, да и кровь теперь не замывают.
***
Прозрачный дом

Наверное, налогов не платили
и оттого прозрачен был насквозь
дом, где детей без счету наплодили,
цветов, собак и кошек развелось.

Но, видимо, пришёл за недоимкой -
инспектор ли, посланец ли небес,
и мир внутри сперва оделся дымкой,
потом и вовсе из виду исчез.

Не видно ни застолий, ни объятий,
лишь изредка мелькают у окна
он (всё унылее), она (чудаковатей),
он (тяжелей), (бесплотнее) она.

А может быть, счета не поднимались,
бог-громобой не посылал орла,
так - дети выросли, соседи поменялись,
кот убежал, собака умерла.

Теперь там тихо. Свет горит в прихожей.
На окнах шторы спущены на треть.
И мимо я иду себе, прохожий,
и мне туда не хочется смотреть.
***
Гад

Что только не померещится.
Потащил из стола
ящик - оттуда ящерица,
в ящике - пустота.

Где моя рукопись, знакопись,
словозАслововязь?
Рукописями налакомясь,
гад ускользнул смеясь.

Слушай свист и шипение,
стой дурак дураком.
Чистомоеписание
мелкий сожрал дракон.

Эх, с ноготок бы рацию,
тут бы выкликал я
карликового рыцаря
с тонкой спицей копья.

Крошечное чудовищеце,
хоть ладонью лови.
Рыльце его в кириллице,
зубки его в крови.
***
Я видал: как шахтёр из забоя,
выбирался С. Д. из запоя,
выпив чертову норму стаканов,
как титан пятилетки Стаханов.
Вся прожженная адом рубаха,
и лицо почернело от страха.

Ну а трезвым, отмытым и чистым,
был педантом он, аккуратистом,
мыл горячей водой посуду,
подбирал соринки повсюду.
На столе идеальный порядок.
Стиль опрятен. Синтаксис краток...
***
В застенке поясницы костолом.
Он требует признания: ты стар?
Не признаЮсь.
Нет, признаЮсь! Я стар.
Друзей всех выдаю: да, сговорились
поумирать и умерли.
***
Кузмин

Собака лает во дворе.
Её зарежут и зажарят.
Мужчин в подвал Чека сажают.
Кузмин шагает в кабаре.

За пол-миллионный бутерброд
Кузмин откроет тёмный рот
и запоет.
Поэт поёт наоборот -
жеманно, мужественно, нежно
и безнадежно, и, конечно,
о смерти.

Плачут пиджаки.
Принюхиваются чернобурки:
как из немытой мясорубки
воняет в мёртвом Петербурге,
и этот запах не пройдёт.
***
И кресты, и оркестры, и тосты - зря,
и победные речи смешны,
ведь заря победы - всегда заря
новой войны.

Да, заря победы - всегда заря
новой войны.
Превратить этих мальчиков в свору зверья -
как два пальца и хоть бы хны.

Тот, кто в шаль заботливо кутал мать
и невесте дарил кольцо,
может завтра руку ребёнку сломать,
сапогом наступить на лицо...
***
Школа номер один

Брюхатый поп широким махом
за труповозкою кадит.
Лепечет скрученный бандит:
"Я не стрелял, клянусь Аллахом".
Вливается в пробои свет,
задерживается на детях, женщинах,
их тряпках, их мозгах, кишечниках.
Он ищет Бога. Бога нет.

Дата публикации: 27 ноября 2024 в 17:18