284
Тип дуэли: прозаическая
Тема Дуэли: В поисках страха

Право голосовать за работы имеют все зарегистрированные пользователи уровня 1 и выше (имеющие аккаунт на сайте до момента начала литературной дуэли и оставившие хотя бы 1 комментарий или 1 запись на сайте). Голоса простых смертных будут считаться только знаком поддержки и симпатии.

Голосование проходит по новой для ЛитКульта системе: необходимо распределить участников битвы по местам. Лучший рассказ - первое место... худший по вашему мнению - третье место.

Также в комментариях можно оставлять и критику-мнения по рассказам.

Флуд и мат будут удаляться администрацией литературного портала «ЛитКульт».

Задание на тур: В поисках страха 
Сюжет мировой литературы: УГРЫЗЕНИЯ СОВЕСТИ. Элементы ситуации: 1) виновный, 2) жертва виновного (или его ошибка), 3) разыскивающий виновного, старающийся его разоблачить. Примеры: 1) угрызения совести убийцы («Преступление и наказание»), 2) угрызения совести из-за ошибки любви («Мадлен» Золя) и т. д. 

Максимальный размер текста: 10000 знаков с пробелами

Голосование продлится до 19 октября включительно.

 

 

Бо Бриджес

Письмо

- Не могла раньше позвонить? – мужчина садится за столик кафе, но сразу вскакивает, пытается обнять. – Сколько до вылета?

- Больше трёх часов, – молодая женщина не двигается, смотрит куда-то в сторону.

Мужчина выдыхает и откидывается на спинку стула, барабанит тонкими пальцами по столу:

- Ну, как ты? Может, кофе?

- Я уже заказала. Два эспрессо, тебе – с корицей, как обычно.

- Я соскучился, – он выглядит счастливым мальчишкой. – Когда назад?

- Слушай, тут тебе письмо. Это дневник почти, просто я хочу, чтобы ты понял, – она протягивает конверт. В нём несколько исписанных жутким почерком листов. – Потом поговорим.

- Ты издеваешься? – кажется, сейчас он встанет и уйдёт. – Прямо сейчас читать всё это?

- Да, я прошу тебя.

- Ну, а почему письмо?

- Не думала, что ты придёшь. Письмо всегда можно отослать позже.

- Мило. И всё же я здесь.

«Я люблю пьесы, ты знаешь. Особенно мне нравятся на двух персон, я вообще романтик, и многое из самого любимого для меня – это то, что на двоих: все эти банальные бутылки вина, нежное утро и кофе вместе на веранде с видом на море. Так вот, всё это – чушь! Я поняла это в ту ночь, когда мы так и не дождались бури. Собрала пьесы, рассказы и фильмы и выбросила в мусорный бак, подальше – на самое заплесневелое дно, чтобы не нашли. Тогда был сильный ветер, помнишь? Мы собрались с друзьями на берегу, решили, что конец света оттуда виднее. Но он так и не настал, и все разъехались. Позже я ждала апокалипсиса во дворе своего дома. Ты доехал? Хотя это уже было не моё дело. О пьяном байкере найдётся, кому волноваться. Тем более, ты уехал в шлеме, я помнила точно, а шлем – это хорошо. И ты был трезвее меня. Я думала об этом всю дорогу домой. Воспоминания били в виски, заглушая вежливый трёп таксиста. Я пожелала ему сначала бросить всё к чертям, ведь небо совсем почернело, и поехать домой, а потом – удачи.

Год, почти год назад мы ехали пьяные, едва знакомые – в такси. Тогда трезвее была я и завозила тебя домой. Я несла какую-то депрессивную чушь, а ты не мог вспомнить моего имени. Почти год назад ты и я сидели на том же берегу и пытались сделать так, чтобы остальные исчезли, ты, совсем пьяный, хватал меня за руку и просил, чтобы я не уезжала одна. Сейчас ты помнишь моё имя, и я не дам обнять себя на прощание. Потом я хотела видеть тебя каждый день, и этого хватало. К зиме всё как-то устаканилось. Нас занесло снегом, и мы уснули каждый в своей постели: ты – пьяный как сапожник, я – в капкане кошмаров. Сон продлился пару месяцев, тогда мы не разговаривал – только перекидывались фразами в сети. Чем чаще ты уезжал, тем дольше длилась наша беседа:

Я – Знаешь, сегодня в городе появились зяблики. Наверное, это они: такие птички с красной грудкой, на вид как игрушки, очень серьёзные и гордые. Воробьев не видано!

Ты – У нас три дня шторм, корабли не ходят в море. Валит деревья, и очень мерзко.

Я – Море... Море – это лучшее, что бывает.

Ты – Море – чудесно, но даже в городе холодно. Странно: я был на Балтике много раз, но пробовал море на вкус, только окунув палец. Никогда здесь не купался. Как там дома?

Я – Снег каждый день. Руки мёрзнут, горло мёрзнет. Замечательно, когда кофе особенно горячий – не стынет за пять минут. Снег заметает чёрно-мокрые тротуары узорами, знаками».

Он оторвался от письма и посмотрел на неё в упор:

- И зачем мне всё это?

- Ты стёр сообщения, я знала.

- Ты же знаешь, я пишу чушь, как напьюсь. К чему оно?

- Это были мы, только представь…

«В ту зиму от меня почти ничего не осталось, я только завидовала твоей тени – той, которая готовит, убирает, ждёт с попоек, не требует уважения, времени. Да вообще ничего особо не требует! Мечта вертелась под ногами мелкой собачонкой – мечта быть с тобой под одной крышей. Мечта сбылась. Помнишь, как мы прожили вместе ту неделю? У твоей жены кто-то умер. Не лучшая была идея. Твоя квартира вцеплялась в меня, оставляя кошачью шерсть на колготках, зажигалки в сумке, прожигая пеплом юбку, твой тяжёлый запах пропитывал меня, вылезал в самый неподходящий момент, высовывал свою размытую пасть из чехла телефона, шарфа. Взамен шли мои обломанные ногти, потерянные серьги, разлетавшиеся киношным водопадом бусин браслеты.

Потом ты все чаще исчезал, забывал позвонить, не отвечал на сообщения. Однажды ночью мне было так тоскливо, что я решила набрать тебя сама. Трубку долго не поднимали, потом – перебранка, женский смех… Почему-то я почувствовала себя в тот момент, словно твоя жена, будто, вернувшись домой, ты будешь врать, а я – искать повод тебе поверить. Я старалась не вспоминать об этом, как о спектакле, который провалился с первого показа. После была ночь с неслучившимся концом света. Все банально до дрожи. Вечеринка и толпа, твой взгляд, вцепившийся в другую. Думаешь, это любовь? Нет, поверь, во мне говорит не ревность, просто мы слишком мертвы, ты еще не понимаешь, это не грустно и не весело – это мерзко. Мы – порождение всех этих пьес на два голоса, рассказов от лица любовниц. Почему никто не пишет от лица жён и мужей, ждущих дома? Мы – сволочи, и нас любят. Это не про трагедию, где “у неё был муж, у него была жена, их город был мал” – это про танцы на столе, и пусть город был мал, но нас это волновало – такие молодые и красивые, всё не помеха! Я втягиваюсь во всю эту дрянь, я шучу, я верчу головой, я что-то рассказываю, здесь фотографы – всё время кто-то снимает. А ты уже снял её. Кажется, вы сейчас начнёте обниматься прямо на столе со свечами. Но мы уже нашли оправдания, мы не смотрим с тоской в окно и не отворачиваемся, когда другие звонят из дома.

Как ты мог убить его? Погубить того мальчика, с которым я была счастлива, мальчика с внешностью художника и душой поэта, я его почти любила. Ты разломал его, разгрыз, как собака – кем-то любимую куклу. Я прошу его не приходить ни во снах, ни в мыслях, ни в случайных прохожих. Он умеет сострадать, он поймёт. Ещё он умеет уходить, я знаю – я это прочувствовала. А что делать с тобой? – понятия не имею.

Пару дней назад мне приснился сон.

В нём я и какие-то женщины, мы все живём в трёхэтажном доме. Комнаты не очень просторные, но светлые. Похоже на обычную школу: длинные коридоры, низковатые потолки, стены крашеные. Мы прогуливаемся, пьём чай, беседуем, обсуждаем что-то очень важное. Когда я проснулась, в голове не оставалось ни слова от тех разговоров, и было обидно до слёз. Я всё чаще вспоминаю своих учителей – только хороших, а их немного, иногда вижу их мельком в коридорах. Школа, университет – жизнь проносится коридорами.

Там, во сне, вокруг только женщины, но меня, всегда предпочитавшую мужские компании, это не смущает. Они задумчивы, мы словно не вместе, каждая проживает что-то своё. Вскоре они собираются уходить. Это не заметно со стороны: у них нет вещей, чтобы взять с собой, и нет друзей, которых хочется обнять напоследок. Но я знаю: они скоро уйдут, и мне можно с ними. Мы уйдём туда, за дверь светлого дерева. Там спокойно и тепло. Коридоры наполняют дети, и здание окончательно превращается в школу. Мальчики, девочки не старше десяти лет идут группками по трое-четверо, кто-то несет в руках игрушки: огромных медведей, звенящих неваляшек, чемоданы и пакеты. Девчонка лет пяти обнимает подушку. Дети льнут к женщинам, подбегают, улыбаются, но те и руки не поднимают, словно застывшие статуи. Здесь они оставили терзавшие их мысли, а с ними прогнали воспоминания, выкорчевали чувства. Если счастье – это отсутствие боли, то это шаг в пустоту. Светловолосая, кудрявая девочка лет шести несёт на руках младенца, совсем крошечного. Я закрываю глаза и чувствую ребёнка у себя в руках, словно он мой и всегда был моим, это так естественно и так нестрашно. Я не хочу уходить, я знаю, что нашла его, теперь у нас есть сын, у него твои зелёные глаза и чёрные волосы. Я просыпаюсь – пустые руки не дают мне покоя целый день.

Пару недель назад мне звонила твоя жена. Такая нелепость… Ты знаешь, она оказалась на редкость реальной и живой. Она сказала всё как есть: что ждёт ребёнка и просит оставить вас в покое. Думаю, пора попрощаться, и пусть в её руках по утрам будет младенец».

Он смотрит на неё вопросительно.

- Ты не понял? – я совсем уезжаю.

- Куда?

- К морю. Тёплому.

Он яростно комкает листы:

- Вот и проваливай! Может быть, его ты полюбишь по-настоящему.

Она молча встаёт и выходит из кафе, не заплатив.

 

 

 

 

Дермот Малруни

Палач

    Хватка Руки Судьбы была уверенной и жесткой.  Конечно, если постоянно подчинять, владеть, держать в твердом кулаке своих рабов, поневоле обрастешь мозолями  и обзаведешься необходимыми мышцами. Иногда палачу казалось, что он и Рука – единое целое.  А порой его даже посещала крамольная мысль – может, и Рука считает его своим продолжением?

    Что-то в последнее время слишком часто палач стал ощущать усталость.  Все закономерно, говорил он себе, видимо, невозможно столько лет заниматься одним и тем же – и оставаться одинаковым. Утрачена изначальная бархатистая гладкость,  благородный глянец,  матовый отблеск... И лезвие, по-прежнему безукоризненно острое,  уже потускнело.   

    Все ерунда. Вот то, что ремесло перестало радовать – это гораздо хуже.   «Глупец! – оборвал он сам себя. -  Какая может быть радость в твоем ремесле!»  Это даже правильно, когда палачу наплевать на жертву, а вот когда ему совсем не все равно – дело скверное.

    Первая сегодняшняя жертва была того типа, который он ненавидел больше всего. Как же это отвратительно – распарывать тонкую, слегка синюшную кожу, покрытую мелкими гадкими пупырышками, и проникать резким и точным движением сквозь вяловатую бледно-розовую мышцу, чтобы рассечь хрусткую ткань сустава, там, где полагается, отделяя бедро от круглой голени... Тошнотворный, влажно-хрустящий, столько раз слышанный звук, еще раз, еще, сколько же можно, почему я должен это делать?.. Эта мерзостная субстанция, которую я кромсаю, отделяю от костей, шпигую,  распластываю – можно уговаривать себя, что оно уже не живое, но оно ведь было живым, и, скорее всего, совсем недавно.

    В какой-то момент привычная отточенность  движений изменила палачу, и лезвие соскользнуло, отчекрыжив кусок сустава и обнажив губчатый коричневатый срез кости. Черт, внимательней надо быть, эти мысли дурацкие до добра не доведут.

    Он продолжал работу. Следующие жертвы  - их было несколько – требовали другого подхода. Нужно было снимать кожицу, аккуратно и точно. Эту работу он знал в совершенстве. Кожа струилась из-под лезвия, свиваясь спиралью, открывая плотную бледную мякоть. В этом процессе можно было бы найти даже некоторую эстетику, но палачу сегодня все казалось противным - и слабо скрипящее скольжение по крахмалистой плоти, и беловатые разводы на стальной глади лезвия.

    Интересно,  а Рука Судьбы, которая определяет, и направляет, и командует – есть ли у этого монстра чувства, настроения, расстраивают ли ее ошибки и неудачи палача? А может быть, она даже ощущает свою вину за эти неудачи? Или – страшно подумать – у Судьбы тоже могут быть ошибки и неудачи?

   Последняя жертва уже пламенела оранжевым продолговатым пятном на изрезанной  плахе – во всяком случае, палач надеялся, что она будет последней на сегодня. Эту надо было расчленить на ровные тонкие ломтики. Палач трудился, стараясь не обращать внимания на яркий сок, пачкающий поверхность. Желание вырваться из железных пальцев, преодолеть мертвую хватку становилось невыносимым.  И  он попытался повернуть лезвие, изменить наклон, выскользнуть...

   Это потребовало чудовищного усилия, но он ощутил – получилось! Идеально наточенная кромка полоснула по упругой плоти, и донесся то ли вздох, то ли возглас -  звук  был незнаком палачу, но в нем странным образом чувствовалась боль. Красный сок снова окрасил плаху, но сок этот был совсем другого оттенка... И он был теплым.  Живым.

     Радость победы, азарт, недоумение, ужас – все перемешалось, и тут же все кончилось. Через какое-то время – ему показалось, что почти мгновенно – палач очутился в своей темной келье, и дверь захлопнулась с резким стуком, пожалуй, более громким, чем обычно. Но более ничего  особенного не произошло.

    Лежа в келье, он медленно приходил в себя. Воспоминание том, как его лезвие разрезало горячую кожу, было отвратным – и притягательным одновременно. Из  мешанины ощущений постепенно кристаллизовалось новое  чувство. Палач, как ни странно, чувствовал себя виноватым – и ничего не мог с этим поделать. Это всевластное нечто оказалось живым, и оно могло чувствовать боль. Значит ли это, что Рука Судьбы вовсе не последняя инстанция, может, это только исполнитель, проводник некой еще более мощной силы, такое же подневольное существо, как сам палач?!

    Странно устроен этот мир. Так долго разрушать, уничтожать, превращать единое целое в груду обрубков, снимать шкуру, расчленять, пластать ломтями, и больше ничего не уметь... И когда ты невероятным усилием пытаешься изменить осточертевший уклад, разорвать круг, сделать хоть что-то еще – ты понимаешь, что снова причинил  этим кому-то боль.  Да, мир устроен странно. Скверно устроен, честно говоря.

    ...Тетя Валя швырнула нож на место и отвела душу, с силой  захлопнув ящик кухонного стола. «Старая дура! – думала она, разглядывая порезанный палец. – То ли плохо наточила, то ли руки  совсем уж кривые стали» .

    И она отправилась в свою комнату – искать пластырь.

 

 

Линда Соренсон

Время каяться

Косой стоял на крыльце и курил папироску, сбрасывая пепел за перила. Ещё полгода назад эти резные перильца, выкрашенные охрой, вызывали зависть у жильцов соседних домов. Теперь же краска потрескалась и облупилась, столбики расшатались. Да и какая теперь зависть к перилам. Завидовали Косому и его семье, которым позволили занять в этом бывшем кулацком доме сразу две комнаты, а не одну, как остальным.

Вместо одной кулацкой в дом въехали сразу четыре семьи. Только вот ни покрасить перила, ни починить крышу, ни прочистить дымоход никто из новых жильцов так и не сподобился. Дом потихоньку приходил в упадок. Как и всё вокруг. Косой сплюнул за перила, на бывшую клумбу, вытоптанную теперь до основания.

– Чего ты тут? – Глашка, жена Косого, упёрла руки в бока. – Пошёл бы лучше… Э! – она уставилась за калитку, которая теперь не закрывалась – сломанный два месяца назад засов уже успели украсть. – Щас припрётся, заголосит!

Косой глянул туда, куда, насупившись, смотрела Глашка. К дому подходила высокая женщина, даже несмотря на всё случившееся, не растерявшая своей стати. Марфа Петровна Синицына, бывшая купчиха и бывшая хозяйка этого дома, решительно шла через улицу. За ней семенила молодая женщина с растрепавшейся косой, она всё пыталась ухватить Марфу Петровну за рукав.

– Пусти! – Марфа Петровна грозно глянула на молодую женщину, та опустила глаза. – Всё скажу, пусть знают!

Редкие прохожие потихоньку стали останавливаться и оглядываться на Марфу Петровну.

– Ну, Косой, – пророкотала Марфа Петровна, подходя к лесенке, – как тебе живётся в нашем доме? Скажи-ка!

– Хорошо живётся, не жалуемся, – визгливо встряла Глашка. Косой попытался взять её за локоть, но она сбросила его руку.

– Молчи, змея, не с тобой говорю!

– А что ты мне приказываешь, а? Гляньте-ка! – Глашка крякающе рассмеялась. – Указывать пришла! Да на тебя давно управа сыскалась!

– Молчи, подлюка! – Марфа Петровна, громко ступая, поднималась по лесенке на крыльцо. – Не с тобой говорю! С муженьком твоим, который моих внуков по миру пустил, а сына под расстрел подвёл! Не так, что ли?!

– Чего орёшь! – гаркнул Косой, так и не решившись выйти из-за Глашкиной спины.

– Пусть все знают! – продолжала Марфа Петровна. Её молодая спутница стояла у крыльца, заламывая руки. По её щекам текли слёзы.

– Чего знают! Чего знают! – голосила Глашка.

– Злыдень! Доносчик! – голос Марфы Петровны раскатывался по улице, как набат. – Но ничего, и на тебя найдётся управа!

– А на тебя уже нашлась! – Глашка скорчила гримасу. – Ну, давай, купчиха, поучи-ка нас! В миг за сынком отправишься!

– А ну, прочь! – Марфа Петровна попыталась отстранить Глашку, чтобы добраться до Косого, но та, взвизгнув, вцепилась в воротник бывшей купчихи. Они боролись, Косой безуспешно пытался их разнять. Как только он оторвал одну от другой, Марфа Петровна, из-под съехавшего платка которой выбивались седеющие пряди, плюнула под ноги Глашке и повернулась, чтобы спуститься с крыльца. В этот миг, хищно оскалившись, Глашка шмыгнула мимо Косого и толкнула Марфу Петровну в спину. Та споткнулась и кубарем скатилась с крутых ступенек.

Косой видел только вертящийся комок юбок, который распластался внизу. Молодая женщина, плача, подбежала к Марфе Петровне и теперь сидела возле неё на коленях. С улицы подоспели прохожие, они окружили лежавшую на земле Марфу Петровну, кто-то что-то говорил, кто-то кричал, Глашка голосила, громко смеясь и тыча пальцем вниз. Косой не стал спускаться. Только когда бывшую купчиху перетащили на лавку у лестницы, он с крыльца отважился взглянуть на неё.

 Марфа Петровна что-то бормотала, едва шевеля синими губами. Её бледное лицо, как будто восковое, то и дело закрывали чьи-то затылки, к ней всё время кто-то наклонялся. Вдруг остекленевшие глаза поймали Косого.

– Не прощу! – Косой скорей прочитал по губам, чем услышал. Сквозь всю суету Синицына смотрела прямо на него. – Не уйдёшь!

Толпа скрыла бледное лицо. Глашка всё что-то кричала, как будто тявкала.

– Пошла в дом! – Косой схватил жену за шею и затолкал в дом, заперев за собой дверь.

Уже вечером на общей кухне одна соседка шёпотом рассказала другой, что Марфа Петровна «отдала Богу душу». При этом они даже не посмотрели на Косого, но у него самого было чувство, что обе бабы видят его насквозь.

Опять кольнуло. Как будто тоненькая иголочка засела под ключицей. Ещё с того раза, как… Косой сплюнул и резко передёрнул плечами. Обе соседки мигом убежали с кухни.

Косой пошёл на задний двор нарубить дров. Бабы. Шушукаются. Конечно. Давно заметил, стоит ему или Глашке зайти в кухню, так примолкают. Выбегают. Даже мужики в колхозе глаза отводят, при нём только о ерунде говорят. Не доверяют, боятся. Сказывали, с ним даже в один дом никто селиться не хотел.

Косой поплевал на ладони, взял топор, выбрал полено и поставил его на пенёк.

Взмах – раскол.

Посмотрел бы он, как они на его месте глаза бы опустили. Запели бы, как миленькие. Верно Глашка говорит, одни гадюки кругом.

Взмах – раскол.

Все чистенькими хотят остаться. Правильно, им тот высоченный, в кожанке, в застенках пальцы переломать не обещал. Косому ещё повезло. Когда они пошли в лес рубить против закона, Ершова, его напарника, вообще застрелили. Так и остался лежать лицом вниз. Закон у них. А что зима скоро, а печку нечем топить, им не важно.

Ершова перевернули на спину, глаза кажутся стеклянными, как будто белыми.

Снова кольнуло под ключицей. Косой повёл плечами.

Взмах – раскол.

Жена Ершова потом чуть не выцарапала Косому единственный глаз. Её тут же и забрали. Ершовы ведь тоже кулаки были. Не то, что Косой. Кой-какими заработками перебивался, только чтоб на краюху хлеба наскрести. А та зима… Если б не Синицыны, подохли бы с голоду. И Глашка, и двое детишек. Марфа из жалости сына уговорила взять Косого на мельницу.

Иголка под ключицей всё мешается. Как ни крути плечами – толку нет.

Взмах – раскол.

Тот, в кожанке, так и говорил. Работал, мол, на кулака Синицына? Как есть, работал. Правда же. А другие? И другие работали, чего ж. А не говорил ли Синицын чего про новую власть? А то как же. Говорил. Точные слова Косой припомнил, только когда тот, в кожанке, шило в глаз ему направил. Глашке проще пришлось. Сама прибежала, всё выложила. Две комнаты выторговала.

Взмах – раскол.

На рассвете их вели. Караваном. Косой с малым возвращались из соседнего колхоза. Малой и другие мальчишки побежали за ними, пакости вслед кричали.

Первым поп шёл. Подрясник грязный, руки связаны. На лбу бордовая ссадина, лицо в кровище. Нечёсаный. Спотыкается, глаз заплыл. Но не-ет, смотрит прямо, как на праздничную службу идёт.

Ноет в груди.

Взмах – раскол.

Косой помнил попа, когда тот важный такой, по церкви расхаживал, весь в парче, кадило блестящее позвякивает. На попа Косой сам донёс, даже не просили. А какое он имел право при всём честном народе Косого пьяницей обзывать? И что Глашку колотил – так она его жена, а не попа. Да и попадье не мешало бы отвесить. Ишь, разъелась на казённых харчах – пудов до семи, не меньше. Теперь тощая стала, обрюзгла вся. И поделом. Правильно Глашка говорит, пусть и поповские вместе со всеми батрачат.

Взмах – раскол.

А всё ж таки противно. Как малой за попом бежал да комки грязи в него швырял. Попадья на Пасху всем детишкам пряники раздавала. И малому, и девчонке. Да всё говорила – давай, мол, девчонку причастим да отчитаем. Даже бесплатно. А то чего всё молчит да глаза в землю? Испуг, мол. Глашка не дала – пустое, говорит. Лупили мало. И правильно, нечего благородную корчить.

Тянет в груди. Даже воздуха не хватает.

Взмах – раскол.

За попом Синицын шёл. Тоже морда в кровище, рубаха порвана, босой – сапоги отобрали, небось. Сапоги-то хороши были. Кто, интересно, взял?

Когда этих Синицыных выгоняли, Глашка с его девчонки полушубок лисий стащила. Нечего, говорит, барчат корчить, кончилось времечко. На девчонку Косого хотела надеть, да та как заголосит! Аж в ушах звенело. Глашка ей такой подзатыльник отвесила, что та в обмороке два дни провалялась. А малой ничего, вцепился в полушубок, всю зиму в нём ходил, хвастался.

Тянет, ноет, ещё и тошнит. Что ж такое. Неужто… нет, нельзя потакать, нельзя. Время сейчас такое.

Взмах – раскол.

Остальные. Баба одна из соседней деревни, пацан в белогвардейской форме, хромой церковный староста, жена Ершова… всего с дюжину. Да эти со штыками. Малой всё висел на рукаве у Косого, канючил пойти посмотреть. Не пустил. Только хлопки слышали.

Тяжело сплюнув и задавив тупую боль в груди, Косой сложил дрова у забора. Те, что поменьше, взял в охапку, чтобы нести в кухню.

– Что, нарубил краденых дровишек? – прямо перед ним стояла Марфа Петровна. Бледная и растрёпанная, как лежала у крыльца.

– Ты, это, дай пройти. – Косой попытался её обойти, но она как будто переместилась, снова перекрыв дорогу.

– Сказала, не прощу. Век за тобой ходить буду.

Косой бросил дрова и побежал сломя голову через двор. Он примчался к Кочневу, приятелю и товарищу по колхозу. Вместе они приговорили пузырь водки, что Кочнев выменял на овёс, который утащил со склада.

Кочнев храпел на лавке. Косой тоже завалился на бок, но вдруг лавку качнуло, и он скатился на пол. Над ним возвышалась Марфа Петровна.

– Не прощу. По что сына моего на смерть отправил?

– Ничего не отправлял, – промямлил Косой. Иголка снова зашевелилась.

– Как же, не отправлял. – Рядом с Марфой Петровной появился сам Синицын. Такой, каким его вели тогда – босой и избитый. Только теперь у него на лбу было круглое пятно, струйка из которого стекала по лицу.

– Врал! – громко произнесла Марфа Петровна.

– Ей-богу! – каркнул Косой.

– А ты не божись. – Теперь рядом с Синицыными стоял ещё и поп. На его подряснике темнело несколько маленьких рваных дырок.

– Чего вам надо? – Косой кинул в них пустой бутылкой, но та, пролетев через всю комнату, только разбилась о стену.

И тут же Косой обнаружил, что сидит на полу, а вокруг никого нет, только Кочнев храпит на соседней лавке.

С того дня Косой пил постоянно. Выменивал, выторговывал, пару раз крал. Но не пьянел. Каждый день приходила Синицына. Тыкала в него пальцем, обвиняла. Приходили и другие. Ершов, тоже с дыркой во лбу, поп и остальные. Они всё говорили, говорили, даже показывали. Косой сам видел, как они стояли у ямы, как в них целились, как они падали. А потом сам стоял. И в него целились.

Иголка как будто крутилась внутри. Но Косой не позволял. Время такое. Хочешь жить – умей вертеться.

Два месяца спустя Косого чуть не выгнали из колхоза. Он сгребал сено, когда появился поп и Синицына. Косой бросился на них с вилами, но чуть не заколол колхозную корову. Глашка как-то умаслила председателя. Косой знал, как, и в другое время уходил бы её так, что неделю бы не вставала. Теперь же ему было всё равно.

Некуда было скрыться. Они появлялись даже в уборной. И в бане. И на чердаке, куда он полез, чтобы починить протекающую крышу. Стараясь не слушать, что они говорили, Косой достал припасённую верёвку, перекинул через балку, сплёл петлю, надел на шею и спрыгнул с табуретки.

– Ишь, чего удумал! – Марфа Петровна, поднявшись до крыши, дёрнула за верёвку, и та оборвалась. Косой кубарем плюхнулся на лестницу.

После падения Косой стал подволакивать ногу, его перевели в рыбацкую артель. Они находили его даже на реке, сидели в лодке. И обвиняли, обвиняли… А иголка всё крутилась и крутилась. Всего-то и надо – покаяться. Как на исповеди, когда бабушка водила его в детстве… Но Косой сжимал зубы и загонял иголку поглубже.  

Не время каяться.

Однажды Косой был в лодке один, грёб, чтобы расставить сеть. Плавал он плохо, а теперь из-за ноги и вовсе не смог бы. Добравшись до самого, по слухам, глубокого места, он сунул под рубаху заранее припасённый булыжник и сиганул в воду.

Его тянуло вниз, дышать стало невмоготу, холодная вода забила нос и горло, давила на уши. Его тянуло вниз с огромной силой. И вдруг доселе чёрная вода стала окрашиваться красными отсветами. Блики становились всё ярче, и Косой понял, что под ним что-то светится. Холод сковывал, уже не получалось пошевелиться. Внизу распростёрлось огромное. И сквозь толщу воды до Косого стали долетать крики, визг и стоны. Его тянуло вниз, в ледяное пламя, и крики становились всё громче, нечеловеческие визги раскалывали пространство.

Косой попытался всплыть наверх, но камень под рубахой нещадно тянул вниз. Косой брыкался, но воронка затягивала. А иголка стремилась вверх, того и гляди порвала бы кожу. И вдруг что-то ухватило его за шиворот и потащило вверх.

Захлебнувшись, Косой вынырнул, и оказалось, что он лежит на берегу. Его звонко хлопали по щекам.

– Эй! – Косой попытался отмахнуться.

– Ну вот, наконец-то! – рядом сидел напарник Косого. – Во дурак! Как тебя угораздило-то? И ведь на самом мелком месте! Тут же всего-то по колено, так ведь чуть не утоп!

Наглотавшись речной воды, Косой подхватил пневмонию. Лёжа в горячечном бреду, он больше не видел ни попа, ни Синицыных. Зато были другие. Глашка, суетившаяся вокруг и поносившая его на чём свет стоит, оказалась огромной гадиной с мерзким скользким хвостом и челюстями, с которых капала ядовитая слюна. Косой отказывался есть то, что она приносила, и за это получал удары раздвоенной плетью с шипами, так что вопил от боли.

Малой тоже превратился в чудовище с когтистыми лапами и налитыми кровью глазами. В брюхе у него была воронка, затягивающая любой свет, и когда он появлялся, всё меркло. Только по стенам скакали багровые отсветы и слышались приглушённые крики.

Становилось лучше, только когда приходила девчонка. Гвалт звуков стихал, свет становился нормальным, и Косой засыпал. Пока она сидела в комнате, он почти всё время спал. Совесть больше не колола его иголками, теперь она вбивала в грудь огромные костыли, какими крепят шпалы.

Возвращался малой и с оглушительным визгом бегал за девчонкой по дому, всё пытаясь достать её когтями.

Однажды Косой вдруг проснулся. Всё вокруг было ясно и чётко. Девчонка сидела за столом у окна и что-то выводила в тетрадке. Косой мог её хорошо рассмотреть – и каждый волосок заплетённой косы, и тёплый платок, подаренный когда-то купчихой Синицыной, на плечиках. За окном падал снег.

– Ну что, пора? – спросила сидевшая у кровати Марфа Петровна.

– Что – пора?

– Отвечай, виноват?

– Папа, ты что? – девочка подошла и наклонилась к Косому. – Тебе плохо?

– Отвечай! – звучал грозный голос Марфы Петровны.

– Я за доктором! – девочка выскочила из комнаты.

В приоткрытую дверь вползло что-то чёрное и склизкое. Оно, извиваясь, доползло до кровати и стало забираться по ножке на постель.

– Ну! Отвечай же!

Чёрное и склизкое извивалось по одеялу. Косой барахтался на кровати, пытаясь отодвинуться от твари, но она приближалась.

Марфа Петровна махнула рукой и, развернувшись, пошла прочь.

У скользкой твари были шипы, усы, когти, и всё это крутилось, росло, овивая Косого крепкими путами.

И вдруг Косой понял. Он понял, что он – всего лишь пылинка, почти ничто. Пятнышко на простыне. И ничего хорошего он в жизни не сделал. Только горе принёс соседям, бывшим друзьям, тем, кто был к нему добр. Костыль в груди переломился.

– Виноват, – прохрипел Косой. Слёзы душили и не давали говорить. – Виноват! Прости! Прости меня!

Статная фигура Марфы Петровны удалялась. Кое-как, весь опутанный, Косой скатился с кровати и пополз вслед за ней. Пока всё не прекратилось, не покрылось тьмой с багровыми отсветами, он хотел сказать ей, этой надменной купчихе, что он виноват. Чтобы она, если не простила, то хотя бы услышала.

Косой полз, кое-как передвигаясь на локтях и коленках, всё вопя, что он виноват. Потом что-то оборвалось, он упал, но сумел подняться, поковылял дальше.

Марфа Петровна теперь ступала медленно, с достоинством. На ней было белое праздничное платье и красивая шаль в цветах. Рядом шёл её сын, в новой белой рубахе с богатым кушаком. И другие, нарядные, радостные, как будто шли на праздник. Впереди важно вышагивал поп, весь в белом, помахивал золочёным кадилом, и ароматный дым окутывал всё вокруг, превращаясь в розово-золотистые облака.

И только Косой ковылял за ними в грязных подштанниках, обросший, месяц немытый, и всё бормотал, что он виноват, и просил его простить. 

Дата публикации: 13 октября 2017 в 20:09