793
Тип дуэли: прозаическая

Право голосовать за работы имеют все зарегистрированные пользователи уровня 1 и выше (имеющие аккаунт на сайте до момента начала литературной дуэли и оставившие хотя бы 1 комментарий или 1 запись на сайте). Голоса простых смертных будут считаться только знаком поддержки и симпатии.

Голосование проходит по новой для ЛитКульта системе: необходимо распределить участников битвы по местам. Лучший рассказ - первое место... худший по вашему мнению - третье место.

Также в комментариях можно оставлять и критику-мнения по рассказам.

Флуд и мат будут удаляться администрацией литературного портала «ЛитКульт»

Задание: написать рассказ, который будет начинаться и заканчиваться указанными ниже предложениями. 
Первая строчка: Пушкин был прав. 
Последняя строчка: Новый, ослепительный мир ничуть его не удивил. 

Голосование продлится до 2 сентября.

 

Эмили Скеггс

О дивный новый

Пушкин был прав: иногда всё, что тебе остаётся сделать — это один-единственный выстрел.

И даже уже не особо важно, в кого: в себя ли, в противника — ты остался один на один с собственной безмолвной безголосой тенью, всё, что копошилось вокруг исчезло в один миг и теперь масляная жидкая ночь растекается по голове и плечам.

Что-то осталось в глубине дырявого сердца, но просто невозможно вспомнить, чем оно когда-то было заполнено.

Теперь ровным счётом ничего не имеет значения: карты выложены на стол, раскрываются одна за другой — вот он впервые видит её у себя дома, вот пробует заговорить, вот случайно касается её руки за столом, вот вспыхивает, впервые осознав, что смутился.

Пушкин был прав, все были правы: от женщины — одна беда…

 

В тот первый май она переступила порог отцовского дома и была впервые представлена: я не мог и предположить, что у отца до матери кто-то был.

- Она останется здесь? - я ткнул пальцем, я не собирался церемониться и подбирать слова.

Отец нахмурился, мать махнула рукой: уедет, внимания не обращай. Она тоже не считала, что её падчерица достойна хоть какого-то внимания:

- Уедет.

Но она не уехала - она заняла место за столом. Постель в крошечном доме была разложена в проходной гостиной и каждый раз, спускаясь вниз по нужде, я видел её, уткнувшуюся лицом в подушку и сопящую во сне.

Она не уехала, как ожидала мать - она заняла полку в платяном шкафу и набралась смелости выходить в сад. Отец уверял, что идти ей больше некуда, но я прекрасно видел, как наполняется мягким светом его взгляд, когда она заходила в комнату. Мать тонкими пальцами перебирала затёртые бусины чёток, я прилипал к экрану телевизора, отец сидел, раскинувшись в кресле и влажными от умиления глазами наблюдал, как она, полулёжа на диване, перебирает страницы фотоальбомов, знакомясь с новой семьей. Когда в окна постучало лето, я почти научился не замечать её совсем.

Мать уезжала каждый год, но в этот раз она просила меня уехать с ней.

- Я не хочу, чтобы ты оставался, - это был единственный довод, но я прекрасно понимал, что она имеет ввиду: чёрные волосы и большие глаза снились мне уже не первую ночь.

Я согласился покорно и сразу: меня ещё не пугало, но уже настораживало то, что я всё чаще просыпался по ночам, чтобы попить воды. Спускаясь на кухню за стаканом я в результате по несколько минут стоял в тёмном коридоре и, как зачарованный, смотрел на длинные белые ноги. В голове размеренно и весело крутила пластинка голос отца:

- Познакомься, это твоя сестра, - голос разума не торопился бить тревогу — она просто была первой девушкой, которую я видел достаточно близко и часто. Любой проявил бы любопытство. Каждый не упустил бы возможность получше эту первую девушку разглядеть.

Мне не было ни стыдно, ни страшно: я помнил невинные игры с кузинами, когда те приезжали к нам погостить. Доктор принимал каждую из них по очереди, постукивал по оголённой спине, просил открыть рот, показать язык. Дети не совершают дурных поступков. Я просто наблюдал.

Но когда мать, вцепившись мне в запястье, наклонилась к лицу и потребовала, чтобы я собирал чемоданы, сопротивляться и возражать не стал. Запихав кое-как вещи в рюкзак и бросив его у порога, я приоткрыл дверь в кабинет отца, чтобы попрощаться с ним перед дорогой, но, простояв в дверях всего несколько секунд, молча разложил вещи обратно.

Там была она: в моём любимом кресле, опустив голову на подлокотник, прикрыв глаза, слушала лениво и, вероятно, устало, монотонную речь отца, вводящего её в курс дел нашей семьи.

Лучи заходящего солнца окрасили румянцем её лицо: картина, вспыхнувшая перед глазами в тот момент развернула меня от кабинета отца до спальни матери. Я не помню, что выдумал в качестве причины: воспоминание об этих бледных щеках, вспыхнувшими алым, рисовали в голове жестокие картины. Мне хотелось стереть невозмутимость с её лица. Мне хотелось видеть её похолодевшей от страха. Мне хотелось видеть, как она задыхается и кричит.

Ей предстояло мучить меня ещё месяц.

Спустя всего неделю после отъезда матери появились первые действительно тревожные симптомы: я чувствовал её запах даже когда она покидала дом.

Пропахли диванные подушки, пропахло каждое полотенце в доме. Потолок, стены и пол — пропахло всё.

Я не находил себе места, потому что пахла она плохо: жжёные камни, земляной пар, ледяные глыбы туч — всё смешалось в этой тошнотворной, до кислоты на языке приторной вони.

Я мерил шагами дом, я внюхивался в ступеньки и перила, я падал на ковёр и яростно тёр его ладонями, надеясь пропахнуть дом и собой. Медленно растворяясь в мраморе её ног, я терял себя в стенах собственного жилища.

Каждую ночь я спускался за стаканом воды, каждую ночь я застывал в тени коридора, наблюдая, как она вытягивается на диване в полный рост. Чёрные волосы накрывали лицо и я  с наслаждением представлял, что у неё вообще нет лица.

Нет носа, чтобы вздохнуть, нет глаз, чтобы смотреть осуждающе, нет рта, чтобы закричать или позвать на помощь.

Я застывал в тени, тяжело, но тихо, дыша, окутанный её смердящим запахом, потный, взволнованный, старающийся действовать как можно тише. Я уже не старался заглушить бесконечный монолог отца, перекатывающийся в голове: «Познакомься (познакомьсяпознакомься), это твоя сестра (сестрасестрасестра)».

Я слушал голос и смотрел на ноги.

Я старался действовать как можно тише.

Я так ни разу и не выпил ночью воды.

Время бежало слишком быстро и вот я уже почти спокойно и равнодушно роняю вилку во время семейного обеда.

Мамы нет и нас тут трое: она смотрит в тарелку и молчит, пережёвывая красными губами красное мясо.

Не моргнув, скидываю вилку на пол. Прости, отец, я столь неловок… Сейчас же сам же подниму. Под стол лезу, шарю руками по ковру: вот же она лежит, прямо перед глазами, прямо  напротив белых ног. Только руку протяни и вцепись: подол длинной юбки медленно ползёт вверх: она пытается мне помешать, но она не посмеет. Она уже видела меня ночью у своей кровати, она уже рискнула не закричать, она уже поняла, что произойдёт, как только я наберусь достаточно смелости. Мозг кипел, когда она медленно открывала глаза и поднимала на меня взгляд. Мысли разбивались одна о другую, жар плавил комнату, но я уже не мог остановиться. Познакомься, папа, это моя сестра. Познакомься познакомься познакомься.

Познакомься, это её волосы и ноги. Познакомься, это её запах. Знакомьтесь, глаза и губы, ну же, обнимите уже друг друга.

Она видела меня и она не кричала. Она не посмела тогда и сейчас она не посмеет. Я дотронусь до неё, потому что в тот самый момент, когда она села со мной за один стол и впервые коснулась локтем моей руки, в голове и сердце что-то лопнуло и вытекло: чёрные тлеющие дыры были лучшим подтверждением того, что однажды случится беда, что окончательная гибель — только вопрос времени, что, падая сам, я и её утащу за собой.

Мама видела и мама ушла. Отец не понимает и никогда не поймёт. Я опускаю горячую ладонь на мраморное колено и, готовый разбрызгать себя фонтаном раскалённой крови, вылезаю из-под стола с зажатой вилкой в руке.

Она не кричит, она не жалуется. Она пережёвывает красное красными, стараясь почти не дышать. Отец поднимает на меня удивлённый взгляд, но ничего не говорит.

Отец привёл её в дом. Это полностью его вина.

И больше ни крика, ни вздоха. С ума свести может что угодно, в моём случае это оказался целый человек: с руками, ногами и головой.

Человек пах и говорил, человек садился, вставал, ел, укутывался в одеяло и вытягивал ноги.

Человек был похож на женщину, но женщиной не был.

Человек был червивым яблоком, отравленным вином, ножом, медленно ввинчивающимся в сердце и мозг.

Человек свёл с ума, человек заставил перешагивать через отца, мать и самого себя.

Человек просто был и человек был в этом виноват.

Ночами прожигать дыры в потолке собственной комнаты, днями напролёт, не мигая, наблюдать, как она ходит по моему дому, как она трогает мои книги, как касается моих картин.

Всё в этом доме МОЁ! И она в этом доме МОЯ! Что мне, обезумевшему, парализованному?

Знакомься, папа, это я. И мне уже обратно не вернуться.

Бог. Видит Бог, я до последнего держался. Но однажды, застав её одну в комнате, накрутив её  чёрные волосы на свой побелевший кулак и прижавшись лицом к этой фарфоровой голове, я понял, что вот она — последняя черта. За ней стояла испуганная девочка с огромными глазами, я делал шаг ей навстречу, плотно закрывая за собой дверь.

Вот оно — тогда и закончилось. Я понял, что беру, я понял, что она умрёт, я понял, что умру и я.

Ни крика, ни лишнего вздоха, ни шороха, ни скрипа. Быстро, как и должно было быть.

- Познакомься, сын. Это твоя сестра.

Ну, здрасте, здрасте. Подружимся?

Всё произошло так, как и должно было: быстро, резко, с головой, вжатой в кафель, с лицом, испуганным, раскрасневшимся, ошалелым от страха.

Всё произошло так, как оно обычно и происходит: на полу, среди разбросанного белья и осколков выскользнувшей из вмиг взмокших ладоней кружки. Всё произошло так, как частенько происходит между братом и сестрой. Прости, пап, мы просто немного повздорили, ты же знаешь, как это бывает. Ахах. Извини, мне ужасно неловко.

Всё произошло так, как она себе и представляла: она не могла не понимать, что однажды я либо выколю её огромные чёрные глаза, либо повалю на пол и по-братски накажу за каждый равнодушный взгляд.

Всё произошло так, как и должно было: она слишком сильно пахла льдом, а я слишком долго перегорал и тлел. Рано или поздно, ночью ли, днём, через неделю, год или десятилетие, но это бы случилось. Я не позволил бы скрыться этим ногам нигде, я спустился бы за ними под землю, если понадобилось, я бы собственноручно вырвал бы их из-под земли.

Всё произошло так, как произошло б однажды: я с силой сжимал её в кулаках, в любую секунду ожидая услышать хруст.

Я разукрашивал белое тело синяками. Это тело, как и всё в доме, были МОИМ!

*

Прав был Уальд, все они были правы: нет другого способа справиться с искушением кроме как поддаться ему.

Права была мать, и незатыкающийся голос отца в голове был прав: это притихшее на полу бело-синее от отпечатков моих пальцев — моя сестра, нравится мне это или нет. И сейчас, пока я хватаюсь за край раковины и пытаюсь удержаться на трясущихся ногах, она растекается по плитке ярко-красной кровью. Мрамор стройных белоснежных ног окрашивается алым, чёрные волосы взмокли и плотно облепили голову. Давай познакомимся, милая девочка, помирающая на полу, это я — твой сводный брат, опора и защита, помощь и поддержка. Это я, твоя семья и твой друг: мы будем жить под одной крышей, ты будешь видеть меня каждый день, я буду еженощно спускаться на кухню за водой, ты больше не сможешь спать спокойно.

Прав был каждый, утверждающий, что бесполезно сдерживать болезненную страсть: она всегда срывается с цепи и калечит всё, подворачивающееся под руку. Я сижу и смотрю: дырами в темноту. Дымлюсь, стараясь отдышаться, раскачиваюсь взад-вперёд, обхватив себя руками.

Теперь одна дорога: и мне, и ей, издыхающей на полу в соседней комнате. Привет, папа, привет, мама, знакомьтесь, это ваш сын — убийца и насильник. В наше время даже в стенах собственного дома не чувствуешь себя защищённым.

Здравствуй, сестра и прощай. Я жить не смогу, не буду, и тебе не дам. Всё изменилось за каких-то пять минут: от удара головой об пол до моего крика прошло триста секунд, неужели я смею думать, что этот мир, некогда сияющий и яркий, останется прежним?

Встать с кровати, отпереть сейф, взять, сжать, выстрелить.

 

Ночь опускалась на залитый солнцем город. Он делал шаг в залитую белым светом ночь: новый, ослепительный мир ничуть его не удивил.

 

 

 

Пурна Джаганнатан

Дети моря

Пушкин был прав. Похоже, встречи не миновать.
«На берегу пустынных волн
Стоял он, дум великих полн,
И вдаль глядел».
Я захлопнула хрестоматию.
Оригинальный, не сказать идиотский выбор для гаданий — хоть бы Библия что ли, но не учебник же литературы. Дурацкая детская привычка. Я покопалась в рюкзаке в поисках купальника, юбки и майки. Там валялась пара книг, какие-то тетради, билетики на память и прочая чушь. Собираюсь я всегда быстро, всегда в последний момент. Так получается уходить, не хлопая дверью и не прощаясь, так легче не возвращаться никогда. Прогуляться я вышла уже ночью, а ночь здесь в сезон дождей приходит рано, часов в восемь. Прекрасное время: листья пальм перебирал ветер, под ногами носился чёрный вихрь. Худющий, по-египетски тонкий, он перелетал с места на место, замирая и самодовольно поглядывая в мою сторону. «Привет, Сатаненок! Много дорог пересек сегодня?» Кот запрокинул голову жестом аристократа, с которым заговорила дворничиха, и скрылся из виду. Пляж ждал меня, тихо зазывая теплым ветерком. «На берегу пустынных волн».
— Теперь я буду жить здесь, — проговорила я вполголоса. Новый мир не отозвался. Лишь те, кто не оставляют следов, удивленно переглянулись и продолжили чертить палочками узоры на песке.

Тот, к кому я летела десять часов, ждал на прежнем излюбленном месте под скалой. Вечный часовой на границе земли и воды, Атлант, которому не посчастливилось получить помощников. Сидящий в прибое был стар. Никому не ведомо, любил ли он море, никому не ведомо, отвечало ли оно взаимностью. Море приносило рыбу к его ногам, но страж невидимой границы был непреклонен, сдерживая стихию. От вида мелкой рыбешки он брезгливо морщился, медуз подкидывал и любовался играющим на тушках солнцем, крабов недолюбливал. Его беседы с морем на языке осьминогов и медуз были длиной в столетия, они не наскучивали, словно затянувшиеся шахматные партии, когда игра, кажется, потеряла свой изначальный смысл. Их ничто не разделяло, лишь те, кто не оставляет следов, порой проносились бешеной тенью, получая огромной волной по голове в назидание за наглость. «Море не наказывает тех, кого родило или, скорее, переродило», — так любил уточнить Сидевший в прибое. Раз в год тучи находили слишком низко, и дожди застилали горизонт. Сезон дождей не самое веселое время на берегу. Я помнила его в то лето, когда мне исполнилось семь. В то лето я умела видеть. Сейчас мысли метались, я тонула в сомнениях. «Это просто воображение, деточка», — шипел в голове голос врача. От того лета меня успешно лечили. Я плохо помню детали: какие-то бесконечные коридоры, бесконечные таблетки и улучшения. Улучшения, улучшения, психологи, неврологи — все эти однокоренные люди слились в одно. Колея дней, очередей, обнадеживающих речей.

Бесконечную любовь к морю я унаследовала от матери. Когда что-то не ладилось она шла к морю; когда везло, она бежала рассказать о своих успехах. Море знало все и без слов, но хвастаться было приятно. Про неудачи море тоже знало. Оно встречало её россыпью диковинных ракушек, казалось, всех возможных форм и размеров. Они лежали изогнутой линией, оставалось только собрать на нить — и бусы готовы. Море любило её то ли за красивый силуэт в прибое, то ли за умение чувствовать его детей. Она оставляла им сливы и виноград, а мне рассказывала диковинные сказки про утопленников, навеки поселившихся на пляже. Стала ли она одной из них? Утонуть в день, когда волн не было совсем — такая нелепость. Сейчас я вернулась, но чуда не произошло. Шли недели, я вновь и вновь выходила на темный пляж — хотя бы краем глаза увидеть её тень. Я держалась, но бывают силы, которым суждено взять верх задолго до нашего и их появления в этом мире.

Полнолуние поглотило всех и вся. Те, кто не оставляют следов, всё носились по пляжу, подпрыгивая и тихо перекликаясь. Море замерло, твердое в своей решимости не проронить ни слова.
— Чего ты хочешь старик? — я стояла перед ним, глядя в сторону.
— Жаль, — подумал Сидящий в прибое. Вероятно, он хотел бы увидеть прекрасную нимфу, точеную и тонкую, а тут — я, измотанное существо с лицом, изуродованным темными подглазиями, губы тоньше нити. — Подмени меня на пару жизней и ты увидишь. Твоя мама гуляет здесь каждый вечер. В тебе слишком много человека. Это мешает. Дай руку.

Он очнулся от ощущения слишком твердой земли и холодной воды. Мерзкие, склизкие водоросли мешали встать. Начинался рассвет. В лучах солнца силуэт девушки на камнях был словно нарисован так далеко, так нереально. Почему-то ужасно хотелось думать, что она улыбается. Он с трудом потянулся, ноги сводило судорогой. Отвернуться от моря стоило огромных сил. На лотки раскидывали еду, кучи диковинных разноцветных фруктов немного устрашающей окраски, покрытых ворсом, иглами, толстой кожурой, — в этом мире не было принято дать сожрать себя просто так. Шумные одинаковые туристы нескончаемыми толпами вываливались из автобусов. Теперь у него не было имени, чтобы его окликнул хоть кто-то, не было слуха, чтобы различить шепот тех, кто не оставляет следов, не было сил идти. Новый, ослепительный мир ничуть его не удивил.

 

 

Питер Берг

«Пушкин был прав: «счастье можно найти лишь на проторенных дорогах»». 

Лицо старика было обращено к небу. Лёжа на сухой и колючей, как наждак, земле, он вспоминал, как когда-то давно жил в юрте среди пустыни; и звёзды южных ночей. Он думал о сонме галактик, о семи миллиардах талисманов, потихоньку опадающих на землю с неба. Сейчас оно было затянуто тучами, и старик стал вспоминать карту созвездий, расположение близких планет, крупных и мелких, тусклых, и ярко освещённых Солнцем. Он вспоминал их названия и величины, и больше всего на свете старик хотел бы сейчас увидеть Юпитер, эту ярчайшую, как он думал в детстве, звезду. Самую большую «звезду» ночи. 

А ночь проносилась мимо облаками, бескрайними, сырыми и тусклыми. Казалось, будто небо занавесили огромным влажным одеялом; будто Землю укутали, спеленали, как очень больного ребёнка, которому нужно спать и спать, исцеляясь. 

Десять лет и десять месяцев дремлет Земля, не видя ни солнца, ни звёзд, ни луны. Без синего, голубого, розового неба, без красочных закатов и рассветов, без полудней, и белых ночей. Без сияний, комет и дождей метеоров. «Спит земля. Пусть отдохнёт, пусть» - старик напевал эту песню в уме, не шевеля губами, уставившись в то место на небе, где, за облаками, горит в свете солнца Сатурн, окруженный кольцами и спутниками. Ведь в космосе ни у чего нет одиночества. 

Утро выдалось промозглым. Холодный ветер дул с востока, трепля загривки кустарников и колыша желтые травы. Вдоль дороги, куда ни кинь взгляд, лишь это: чахлые розоватые кусты, и трава. Невысокая, жесткая, с проплешинами. «Чистый Мордор! – думал старик. – Или грязный Мордор? - не разберёшь. На вкус, наверное, одно и то же, да и на цвет… Печальные последствия цивилизации». 

Ни птичьего крика, ни звука копошащихся грызунов, ни топота корыт каких-нибудь косуль. Ничего, только ветер в траве, в которой не сыщется ни муравья, ни жучка, ни червячка. «Даже пауки умерли. От голода. Никто не залетал к ним в паутины, не попадался им «на зуб», вот они и высохли, без крови» - старик брёл по шоссе молча, не разжимая губ, но толковал, вернее, думал, что разговаривает сам с собою, а на деле продолжал длиннющий многомесячный монолог, на который нечего было возразить, и некому было ответить. 

Шоссе казалось чешуёй гигантской длинной и неестественно прямой змеи, высохшей, или сбросившей старую, уродливую кожу: асфальт в тысячах трещин-морщин, ямы, рытвины, провалы. Дожди, морозные зимы и ветра так изуродовали дорогу, что она, наверное, уже не подлежала ремонту, сколько заплат и спаек на неё не изводи. «Старая, вечно разбитая русская дорога, вот к чему ты привела» - старик сплюнул в широкую трещину, пересекавшую тракт, но внезапный порыв ветра подхватил слюну, и швырнул её старику на грудь, устланную длинной нечесаной бородой. Увидев это, старик огладил бороду, и вдруг расхохотался: «Даже ветер здесь чудной, мятежный». 

Редкие шипы бетонных столбов, обугленными проводами вросшие в землю, а чаще – осколками торчащие из травы, и - утопающая в сером небе даль, пересечённая дорогой, сухой и словно сморщенной. Старик вторую неделю шагал по её рассыпающемуся асфальту, шагал неспешно, но бодро, упрямо. Редко отдыхая, но всегда тщательно выбирая место для сна или ночлега. Спать хотелось и днём – болели глаза. В снежных пустынях это называют слепотой, но старик знал, там она происходит от ожога ультрафиолетом, стократ отраженным от солнца, а здесь, где нет ни снега, ни льда, и где под тяжелыми влажными тучами идут только отравленные дожди, здесь глаза болели, скорее, от уныния, однообразия. От серо-желтого цвета, разлитого, как моча, или табачная смола, по просторам. «Русские просторы, - думал старик, по временам разглядывая окрестности, – великорусские просторы, широкие, как душа, и такие же пустые, одинокие на безлюдье». Иногда старику хотелось кричать со всей силы, орать, разрушая объявшую его тишину, пугать душащий его ветер, - ветер, который приносил один и тот же кисло-сладкий запах желтой травы и серых туманов, которые иногда обволакивали окрестности, словно обваливали рыбу в пресной муке. «Рыба… - мечтал старик, вспоминая. – Ведь раньше её можно было наловить вдоволь. Разной рыбы. Рыбачь, где захочешь! А сейчас? Наверное, уже не сыскать ни сомов, ни щук, ни окуней. Даже бычков и карасиков, наверное, не осталось. Реки умерли, или впали в кому. Смогут ли их оживить, смогут вывести рыбу заново, и населить ей воду, когда…» 

На этом «когда» мысли старика обрывались. Постоянно. Старик уже не давал себе этого права – думать о будущем. И перед сном, и в дороге, почти всё время, и уж точно полвека, он думал о прошлом и настоящем. Будущее не ждало его, не приветило. И ответная неприязнь заставляла старика запираться в одиночестве. Замыкаться в себе, застывать, костенеть; тлеть. Медленно гореть, не разгораясь. Быть не светочем, а огоньком. 

Впрочем, старик не считал, что его свет тускл и никому не приметен. Просто он хранил то, что его современники стремились забыть, вернее, забыли, не стремясь помнить. Но когда-то они, или их потомки, захотят узнать мудрость, и прожить те же тысячи судеб, что уже прожил он, книгочей. 

А сейчас он, и не кто-то другой, он поддерживает огонёк того пожара, что однажды разгорится для людей-во-тьме. И не важно, что будет этой тьмой – мрак цивилизации, как сейчас, или сумрак человеческого невежества, забытья…Спасённое им пламя, - спрятанный в рукояти посоха йоттабайт знаний, - однажды пригодится людям. 

Старик верил в это, и тем жил. Однако… Его дорога была слишком длинна для одиночки. Ох, не любил он тревожить память этими воспоминаниями, но последние три года они всё чаще донимали, заставляя его вспоминать «запретное». И старик подчинялся, вспоминая. Сначала он просто не хотел сойти с ума от навязчивых мыслей, давал разуму свободно гулять по аллеям памяти, однако в последнее время «те мысли» теребили его покой постоянно, как докучливый ветер теребил его седины. 

«Что с нами стало-то? Ну ладно я, а они? Они-то жили полными жизнями, вовсю наслаждались новым временем! Наука же дала нам всё: и очеловеченные компьютеры, и умных роботов, и возобновляемые ресурсы, и социальное равенство, и открытый космос… Вот я ладно, жил, как отшельник, охранял своё, но они-то! – тут старик обычно возмущался до злости, покрывался испариной, принимался глубже дышать, - они-то могли делать всё, чтобы получать наслаждение, исследовать божий мир, трудиться, любить! Но что они предпочли, а? Дурачье! Они предпочли в последний раз померяться силами, словно до них миллионы людей жили в неге, словно до них человечество не страдало, не топило костры войны всем, что дорого живому. Война… Они же вновь выпустили её из клетки, но на сей раз переиграли, перемудрили… Дураки! И война наелась людьми прозапас, набило человечками, их мечтами, страстями, и ценностями своё мерзкое брюхо. Утолила голод на сотню лет вперёд. И что нам осталось-то, что? Вот это, - старик зло сплюнул на обочину, и стукнул посохом по изуродованному асфальту, - вот это уродство нам и осталось, раз мы уродливы настолько, чтобы играть с обретённым нами счастьем, чтобы гневить Землю и ей Бога!» 

Вдруг старик остановился, и крикнул, но крик его потонул в прокисшем воздухе, сгинул в сирой пустоте равнин. Старик крикнул ещё раз, потом ещё, каждый раз вслушиваясь, вглядываясь. А затем он принялся кричать и кричать, уже не оглядываясь, так как не ждал ответа. Он просто стоял, и орал в грязное небо, вымещая всю злость, вспоминая все известные ругательства, все накопленные проклятья, кричал и ругался, пока голова его не прочистилась, а в горле не запершило. 

Тогда старик сплюнул ещё раз, отёр ладонью лоб, и продолжил свой путь по уродливой стезе. 

Путь вёл его в горы. Там, знал старик, уже полтысячи лет расположен большой монастырь. Теперь-то все селения малолюдны, оставшиеся там безмозглы. «Они, же, как вороны или воробьи, клюют лишь те крохи, что остались от войны и былого изобилия! Что им до знаний, что им до красоты? А вот монастыри, те, что остались, ещё могут спасти знания, ещё могут возродить культуру. Жаль, что в прошлом мы закрыли почти все обидели! Мне бы не пришлось так долго идти». 

В вымерших землях отравленным было почти всё, но на последнем витке развития цивилизация всё же успела подготовить хоть что-то для наследников апокалипсиса. Вот и сейчас солнечные батареи в шляпе и плаще старика согревали его, питая энергией все нужные для жизни приборы и датчики экзокостюма. Инъекции и таблетки, в изобилии произведённые на заре войны, почти заменили привычную пищу, и лишь вода, живая ли, мёртвая ли, главное, не отравленная, оставалась той потребностью, которую не смогли заменить ничем. В рюкзаке за спиной старик носил, помимо прочего, канистру с обеззараженной водой, но её требовалось постоянно пополнять. «Три кружки воды в сутки: утром, днём и вечером» - таким было правило, которому старик подчинил своё тело, и потому уже сейчас корил себя за ор и плевки на дороге – они потребовали лишней кружки, а канистра была почти пуста. Старик знал: ближайший колодец в пяти с лишним тысячах шагов, но он мог быть пустым, гнилым, или просто заваленным падалью, как недавние. 

…Хорошо сохранившийся бетонный колодец нашелся к вечеру, в задушенных лишайником кустах, не слишком далеко от дороги. Старик бросил в воду специальную колбу на проводе, но её датчик давно барахлил, а теперь отказал совсем. «Что за день!» Выудив полную колбу, старик чертыхнулся – ему вдруг захотелось напиться этой воды, казавшейся свежей и чистой, как когда-то давно в деревне, в солнечный летний полдень. Искать в рюкзаке другой нитрометр было утомительно, и старик выпил воды и умылся ею, стирая грязь с обветренных морщин лица. 

«Как же сладко пить вдоволь! Какое блаженство скрывает простейшая радость, бог мой!» 

В голове закружилось от восторга воспоминаний. Старик рассмеялся, задорно и весело, как в детстве. Он даже решил прилечь отдохнуть, и зажмурился, словно солнце играло у него на лице. Но вдруг странная мысль кольнула старика… Он попытался присесть, но голова гудела, словно от вина, а странные видения закружились каруселью, хороводом, картинками… Старик, избегавший даже мысли о нём, вдруг увидел своё будущее; и новый, ослепительный мир ничуть его не удивил. 

Дата публикации: 25 августа 2018 в 01:19