2064
Тип дуэли: прозаическая

Тема дуэли: в рассказе в количестве, оставленном на усмотрение автора, присутствует волшебство. Есть комната с патефоном, играющим Let it snow. Есть персонаж, который отсутствует в принципе, но является единственным, кто слышит музыку.

Странным, мистическим, невообразимым случаем оказалась дуэль Мышления Близнецов и Scriv Ellerdo. Уважаемые читатели! бросайте свои привычные развлечения и спешите познакомиться с двумя рассказами, написанными, словно  бы кто из неведомого мира послал авторам оных одинаковые вИдения, или дуэлянты списали свои истории с одной страницы некой Книги Сюжетов.

Удивительное, захватывающее повторение одного и того же, но в совершенно различных вариациях.

Смотрите сами:

Scriv Ellerdo

Лишний

"...Снилось Андрею Сергеевичу, будто вновь он оказался на границе между городом и снежной пустыней. Но теперь город выглядит призрачной тенью: тусклы его огни, не зовёт он к себе,  не манит – только на горизонте колышется, будто ткань на ветру. А дом между небом и землёй в конце заснеженной пустыни выглядит теперь больше, и, словно гораздо ближе он, чем раньше. И идти не темно: небо на севере хаотично переливается красками – всеми цветами радуги..."

 А вот Мышление Близнецов

Раньше, сейчас, никогда и всегда

"...Он провалился в сон, как в прорубь, и погружение в темную ледяную воду было стремительным и глубоким.  Холод буквально физически внедрился в его тело – мальчик понял это по усиленной восприимчивости к теплу..."

и еще

Лишний

"...В комнате царит полумрак – сквозь плотные занавески почти не проникает свет, и только огонь в камине освещает помещение, оставляя длинные тени на стенах. Пахнет какими-то травами – Андрей Сергеевич помнил этот аромат – запах из далёкого детства, когда Вишак гостил у бабушки. И камин точно такой же, как у бабушки – и точно так же приветливо потрескивает огонь. Андрей Сергеевич зачем-то подходит к окну, одёргивает занавеску и выглядывает наружу: там как раз начинается метель..."

Раньше, сейчас, никогда и всегда

"...В ту зиму метель поразила своей мощью всех, и оставила там, где они находились к моменту ее начала. Люди всего мира остались глядеть сквозь окна своих домов на сплошную стену из белых хлопьев в ураганном ветре.

Нам было по четыре года. Семья в тот день впервые собралась в стенах одной комнаты..."

 

Итак, ждем ваших голосов, друзья, выберите самого точного в этой дуэли, того, кто лучше поразил цель, кто яснее обозначил словом тему и оригинальней подал сюжет

Scriv EllerDo

Лишний

 

Вы кто? – спрашивает кот, медленно раскачиваясь из стороны в сторону и явно скучая.

Андрей. Андрей Сергеевич Вишак.
У вас польские корни?
Да нет, – Вишак морщится, словно пытаясь что-то вспомнить. – Вряд ли. Дед родом из Югославии. Если это имеет значение, конечно.
Не имеет, – бесцветным голосом отвечает кот и замолкает.
Сейчас придёт Леночка, – наконец, нарушает тишину кот. – Но начать мы можем и без неё. Вы сказали, с вами происходят странные вещи. Давно это началось?
Дайте вспомнить, – Вишак заметно волнуется: всё-таки не каждый день его допрашивают коты. – Пожалуй, в конце августа. Рядом с детской площадкой на Новолесной. Да-да-да, точно там.

* * *

Андрей Сергеевич Вишак запросто бы поверил, что странные и загадочные вещи могут происходить где-нибудь в тридевятом царстве или тридесятом государстве, волшебной стране, толкиеновском Средиземье или на худой конец в далёкой Исландии, где всё ещё верят в эльфов. Но никак не на Новолесной, практически в центре города. И никак не с ним: с тридцатилетним бухгалтером ничего странного случиться вообще не может, – а уж если и случилось, то, значит, кто-то непременно что-то напутал, и стоит найти виновного, вынести выговор и лишить премии, как всё тут же встанет на свои места.

На Новолесной, на дорожке, которая вела от универмага до автобусной остановки и проходила мимо детской площадки, через Андрея Сергеевича Вишака насквозь прошёл мальчик лет шести-семи. Сначала бухгалтер ничего не понял: на него, озорно смеясь, бежал пацанёнок. Андрей Сергеевич, пытаясь предупредить столкновение, выставил вперёд руки и уже было крикнул: «Эй, полегч...» – но тут же проглотил язык. Руки не встретили никакого сопротивления, когда мальчишка пробежал сквозь них, а через мгновение голова шалопая находилась там, где по мнению Вишака разрешено было находиться только внутренним органам. Когда ребёнок как ни в чём не бывало вынырнул из бухгалтерской спины, Андрей Сергеевич развернулся и разразился гневной тирадой. Мальчик сначала застыл, сам не понимая что произошло, а потом захныкал. К этому времени на помощь подоспели мамаши:

Чего орёте на ребёнка, он же вам ничего сделал!
Что значит «насквозь»? От водки совсем крыша поехала?
Да какая водка – наркоман он!
Я сейчас милицию вызову!

Вишак поспешил ретироваться к остановке и вбежать в подошедший автобус.

Но на этом неприятности не закончились. Автобус ехал небыстро, подолгу стоял на каждом светофоре. Людей было много, от августовской жары поручни накалились, и очень скоро Андрей Сергеевич размяк от духоты и задремал. Очнулся он, когда приятный мужской голос объявил его остановку:

Кинотеатр «Волга».

За окном стемнело. В салоне автобуса никого, кроме Вишака не осталось. Андрей Сергеевич поспешил на выход, но тот же приятный голос проинформировал о том, что двери закрываются, и бухгалтер чуть не стукнулся лбом о сомкнувшиеся прямо перед ним створки.

Автобус тронулся, а голос поспешил услужливо сообщить:

Следующая остановка «Стикс». Конечная.

Вишак бросился к водителю:

Остановите, пожалуйста! Я не успел выйти. Не нужен мне никакой Стикс. Мне у «Волги» выходить.
Как скажете, – буркнул водитель, и автобус кряхтя, словно нехотя, остановился.

Двери распахнулись, и откуда-то снаружи повеяло холодом.

Отсюда вы ещё успеете дойти, – услышал Вишак, перед тем как вылезти наружу.

* * *

Есть у представителей вида homo sapiens любимая игра – в ящик. Правила незатейливы, любой дурак разберётся: нужно всего лишь на протяжении жизни сооружать вокруг себя прочную маленькую удобную коробочку, чтобы потом никуда за пределы этой коробочки не вылазить. С тех сторон, где внешний мир давит, напирает, пытается пробиться холодным сквозняком через щели – там ставить дополнительные подпорки, перегородки, шпаклевать. По желанию можно оставить себе небольшое окошко, чтобы время от времени наблюдать: как оно там, снаружи, где непогода, слякотно и холодно, – и радоваться тому, что сидишь в коробочке. Но главное в этой игре – не останавливаться и делать с каждым годом, с каждым днём коробочку всё меньше, всё прочней и удобней. А когда этой коробочки едва-едва хватает, чтобы вытянуться в полный рост, наступает долгожданный победный конец, а люди радостно говорят, что вот, дескать, человек жил, был и сыграл в ящик.

Так выглядит эта игра, если смотреть изнутри. Снаружи всё по-другому. Наблюдатель, который смотрит снаружи, видит, что из ящика торчит ручка. Он крутит эту ручку, и где-то внутри напрягается тонкая-тонкая пружинка. Пружинка приводит в действие шестерёнки – те крутятся, радостно осознавая, что делают что-то хорошее и полезное – а что именно, не знают – ведь, чтобы узнать, нужно вылезти из ящика. Но наблюдатель снаружи и не догадывается о том, что внутри вообще есть шестерёнки, гребёнки, храповики. Он видит, как крутится чёрный шеллаковый диск, как дрожит патефонная игла. И больше всего наблюдателя, конечно же, интересует музыка. Если не слышно музыки, толка от чудо-ящика – ноль.

Коту всегда было интересно, слышат ли музыку шестерёнки.

* * *

Андрей Сергеевич Вишак, выйдя из автобуса, оказался ровно на границе между «внутри» и «снаружи». С одной стороны манили огни летнего ночного города. До дома, конечно, теперь ещё кто знает сколько идти пешком, но там тепло и уют; дома успокаивающе бормочет на кухне телевизор, можно устроиться в кресле и выпить чашечку горячего чая. Хотя что чай – в холодильнике ещё осталось несколько бутылок холодного пива. После тяжёлого дня и городской духоты разве что-то может быть лучше!

Вишак оглянулся. Северная сторона, куда умчался автобус, не сулила ничего хорошего. Снег (это в августе-то!) до горизонта, и только далеко-далеко едва светилось окошко маленького домика. Домик, видимо, стоял на возвышении, так что в темноте казалось, будто он парит в воздухе, словно подвешенный к небу рядом с луной и звёздами.

Медленно побрёл Андрей Сергеевич в город. Через некоторое время он обнаружил себя на знакомой улице и ко второму часу ночи добрался без приключений домой.

Сон навалился без предупреждения. Вот казалось, лежит в комнате о четырёх стенах человек, Вишак. Лежит, созерцает потолок – и что бы ему так не лежать: и человек прекрасен, и потолок прекрасен, да и стены прочны. Но только видимость всё это, а на самом деле не в комнате этот Вишак, не в своей коробочке. Видит он седьмой сон, бродит по неизведанным мирам, где время течёт, как патока, и при желании можно почувствовать, как то, увязая в иллюзорной ткани сновидения, замедляет оно свой ход, то, наоборот, словно падая с американской горки, разгоняется.

Снилось Андрею Сергеевичу, будто вновь он оказался на границе между городом и снежной пустыней. Но теперь город выглядит призрачной тенью: тусклы его огни, не зовёт он к себе, не манит – только на горизонте колышется, будто ткань на ветру. А дом между небом и землёй в конце заснеженной пустыни выглядит теперь больше, и, словно гораздо ближе он, чем раньше. И идти не темно: небо на севере хаотично переливается красками – всеми цветами радуги. Холодно, конечно, но Вишак идёт к дому и точно не замечает зимнего мороза. А рядом идёт кот.

Вы кто? – спрашивает Вишак кота, почему-то обращаясь на вы.
Если предположить, что я вам снюсь, – начинает рассуждать кот, – то я – это вы, часть вашего сознания, и вопрос теряет смысл.

Кот ступает мягко, не оставляя на снегу следы.

Если предположить, что вы мне снитесь, – продолжает кот, – то вы — это я, и вопрос тем более бессмысленен.

Вишаку нравится, как говорит кот – умно, непонятно.

И, наконец, – кот тем временем трётся о бухгалтерскую ногу, – наконец, если предположить, что мы оба снимся кому-то третьему, только тогда вопрос приобретает хоть какое-то значение, но в таком случае я могу ответить вам, что я кот.
И кому же мы снимся? – спрашивает Вишак.
Мне нравится думать... – кот многозначительно замолкает, видимо, для того, чтобы до бухгалтера дошла мысль о том, что коту в принципе нравится думать.

Выдержав паузу, кот продолжает:

Мне нравится думать, будто я снюсь некой молодой особе. Которую зовут, ну скажем, Елена. Леночка. Она любит кошек, никогда не забывает наполнить миску вкусным молоком... Её сейчас здесь нет, но не исключено, что скоро и вы с ней познакомитесь. Уверяю, вы ей тоже понравитесь.

Тем временем Вишак и кот подходят к дому из светлого дерева и распахнутыми резными ставнями. Тихонько скрипит дверь, и двое оказываются внутри.

В комнате царит полумрак – сквозь плотные занавески почти не проникает свет, и только огонь в камине освещает помещение, оставляя длинные тени на стенах. Пахнет какими-то травами – Андрей Сергеевич помнил этот аромат – запах из далёкого детства, когда Вишак гостил у бабушки. И камин точно такой же, как у бабушки – и точно так же приветливо потрескивает огонь. Андрей Сергеевич зачем-то подходит к окну, одёргивает занавеску и выглядывает наружу: там как раз начинается метель.

Затем Вишак продолжает осматривать комнату. На столе в центре стоит патефон. С удивлением Андрей Сергеевич видит, что пластинка вращается, будто кто-то совсем недавно завёл механизм. Игла, размеренно покачиваясь, скользит по чёрным бороздкам. Только музыки нет – Вишак прислушивается, но может различить только лёгкое пощёлкивание и шипение.

Он играет для Леночки, поэтому, кроме неё никто и не слышит, – произносит всезнающий кот. – Но она скоро придёт. Впрочем, и так понятно о чём песня. Всё время об одном и том же, об одном и том же.

Кот верен своей привычке неожиданно замолкать и только через минуту начинает бормотать под нос, так что Вишак не понимает, то ли кот пересказывает текст песни, то ли просто разговаривает сам с собой:

Погода за окном дрянь, а у камина упоительно. И идти никуда не надо да и некуда идти. А на улице снег – ну и пусть, на то он и снег.

Крутится пластинка, завораживая бесконечным движением. Подрагивает игла. И кажется, что стоит она на месте – но нет, медленно, почти незаметно смещается от края к центру. От края к центру. А внутри патефона разгибается пружина, даруя всему механизму движение-жизнь, крутятся шестерёнки – крутятся с единственной целью, чтобы продолжала играть немая музыка для Елены Прекрасной или, может быть, Премудрой, которая вот-вот появится, вот-вот придёт. А на улице, также беззвучно, как и песня, идёт снег и кружится, кружится, кружится...

Крутятся шестерёнки, вращается пластинка, кружится снег...

* * *

Вишак проснулся от того, что солнце светило ему прямо в глаза.

Бывает такое, что с самого утра день не задаётся. То спросонья промахиваешься, и зубная паста вместо щётки попадает на футболку, или неаккуратное движение бритвой оставляет неприятный порез на щеке. И потом пошло-поехало: в метро отдавят ногу, неприятности на работе, а планы на вечер из-за какой-нибудь ерунды накроются медным тазом. В таких случаях говорят, что встал не с той ноги.

С Андреем Сергеевичем неприятности случились ещё до того, как он решил с какой ноги ему вставать. Начать с того, что как раз собственных ног он и не смог разглядеть. И не только ног – как ни старался, Вишак не мог себя увидеть. Странное дело – вот на кровати лежит майка-алкоголичка, вот трусы. Но не видно, чтобы из майки торчали руки, шея, а из трусов – ноги. И под майкой тоже ничего не видно.

Вишак попытался сесть на кровати. Получилось: майка приняла вертикальное положение, будто её кто-то подвесил за нитки. Андрей Сергеевич прошёлся по комнате: одежда парила над полом. Вишак попытался нащупать пропавшее тело: и ноги, и руки вроде как были на месте, только оставались невидимы. Ущипнул себя – нет, вроде не спит. Подошёл к зеркалу – в зеркале отражалась только одежда: ни головы, ни рук, ни ног.

На работу и на улицу в таком виде Вишак пойти не мог, поэтому поразмыслив, он решил отсидеться дома и хорошенько отдохнуть – с детства Андрей Сергеевич уверовал, что все болезни и напасти от переутомления.

К полудню тело Андрея Сергеевича стало проявляться: когда Вишак увидел свою едва различимую, призрачно-бледную руку, он готов был прыгать от радости. К вечеру тело Андрея Сергеевича приобрело нормальный, хорошо видный здоровый цвет.

* * *

Вы испугались? – спрашивает кот.
Да, – отвечает Вишак. – Ещё как испугался.
А как вы думаете, что с вами случилось? – кот, как всегда, скучает. Кажется, будто он спрашивает только потому, что это единственное занятие, которое он может себе позволить в комнате с патефоном. Но стоит только прийти Леночке, и кот тут же потеряет к Вишаку всякий интерес.
Я много думал, – Вишак хмурится, разговор с котом ему не особо приятен, но другого собеседника уже давно у Андрея Сергеевича нет. – Много думал. Каждый день со мной что-то происходило. То я становился прозрачным, прозрачнее, чем стекло. То люди и предметы начинали проходить сквозь меня: я не мог даже схватить ложку и тарелку, чтобы поесть, но зато проходил сквозь стены. Я никогда не знал, куда на этот раз увезёт меня автобус. Впрочем, мне никогда не хватало смелости доехать до конечной. В редкие дни всё было вроде нормально, как всегда, но меня никто не замечал. Как в анекдоте: «– Доктор, мне кажется, меня игнорируют. – Следующий!» Я стал получеловеком-полупризраком.
Как любопытно! – кот зевнул. – Но, наверное, всё это неспроста, должна же быть какая-то причина?
У меня появилась теория. На планете более семи миллиардов человек. Рождаемость падает медленнее, чем смертность. Дебет не сходится с кредитом. Понимаете?
Понимаю, – отвечает кот. – Ну и что с того?
А то, что из этих семи миллиардов человек, большинство никому не нужны. Они лишние. Исчезни они в одночасье – и ничего не изменится. И мироздание постепенно стирает их. Пока ещё, правда, медленно, постепенно — видимо, механизм ещё не налажен.
И вы решили, что вы лишний? – кот, кажется, уже не скучает. – Какая интересная теория!
Я так не считаю. Но кто-то из небесной канцелярии, кто-то из вас (не притворяйтесь, я знаю, кот, что вы оттуда), кто-то из вас так решил. Хотя, может, конечно, это просто чья-то бюрократическая ошибка – потеряли какие-то бумажки или где-то напортачили, а теперь просто заметаете следы.

Бумажки, канцелярия... не судите по себе, – кот снова зевнул. – Но что же вы теперь намерены делать?
Я объявлю вам войну. Буду жить, несмотря ни на что. Пусть отрезан от всех, как Робинзон на необитаемом острове, но буду жить.

* * *

В городе, где который год на дворе август, где куда ни направишься – обязательно выйдешь то на Новолесную, то на Лесную, то на Первый, Второй или Третий Лесной переулки (до чего же богата была фантазия человека, придумавшего названия улицам!), где из театра Буфф на Лесной каждый вечер играет один и тот же устаревший джаз, а конечная остановка единственного маршрута трамвая – станция «Вальгалла», где каждую ночь снится одна и та же комната с котом и патефоном – в этом городе легко потерять счёт дням. А сбился со счёта, пиши пропало – заблудился: не отличаешь один день от другого, теряешь время, теряешь жизнь.

Но есть старый верный способ, как не сбиться. Каждое утро брал Вишак в руки перочинный нож и делал зарубки на деревянной спинке кровати. Новый день – новая палочка. Четыре палочки подряд. Потом пятая палочка их зачёркивает. Шесть раз по пять палочек – это месяц. Спинки кровати хватило бы на несколько лет, а есть ещё стены – нужно только поострее и чаще точить нож.

На необитаемом острове посреди города Вишак мог бы прожить вечность.

* * *

У Вишака спросили, как его зовут.

Андрей. Андрей Сергеевич Вишак... Вряд ли у меня польские корни. Дед родом из Югославии, если это имеет значение.

Допрашивал Вишака молодой человек в белом халате с кошачьими повадками.

Вы сказали, с вами происходили странные вещи. Давно это началось?
С августа, – тысячу раз Вишак уже отвечал на этот вопрос, – вскоре после того, как ушла Леночка. Совсем ушла.
И что же было самое странное?
Я не слышу музыку, которую играет патефон, – Андрей Сергеевич сам удивился ответу.

Молоденький врач пожал плечами и пробормотал под нос:

Скоро вернётся Елена Александровна. Это по её части.

Возвращения Елены Александровны Вишак так и не дождался, а сбежать из больницы тому, кто мог ни с того ни сего стать невидимым или проходить сквозь стены, не представляло никакого труда.

* * *

Ты же не хочешь воевать, – заявил кот, стоило только Вишаку появиться в комнате с патефоном.
Мы уже на ты?
Давно пора.
А что же, по-твоему, я хочу? – Вишак, казалось, обиделся. – Раз ты лучше меня об этом знаешь.
Сидеть в тепле у камина и слушать музыку, – кот кивнул на молчаливый патефон.
Но её же не слышно.
Правильно, – кот, показалось Вишаку, относился к бухгалтеру, как к глупому и непонятливому котёнку. – И не будет слышно, пока не появится Леночка.
Все говорят, что она скоро придёт, скоро придёт. Но когда же?!
Это всё потому, что ты застрял в своём августе, Робинзон хренов! – выругался кот. – Пойми, наконец, чего же ты хочешь – иначе так и останешься недочеловеком, недопризраком.

* * *

Остановка автобуса находилась как раз напротив того самого универмага и той самой детской площадки. Улица пустовала – детей и мамаш не было. Ветер срывал с деревьев пожелтевшую листву. Лил скучный осенний дождь, и ожидая автобус, Вишак изрядно промок.

Автобус тоже был пуст.
До конечной без остановок! – крикнул водитель, как только Андрей Сергеевич зашёл в салон. – Поедете?
Да, – тихо ответил Вишак.
Давно пора, – проронил водитель, или, может быть, Андрею Сергеевичу просто послышалось.

На конечной ночь, и, как всегда, идёт снег. Вишак оборачивается – города с его огнями не видно. Впереди горит окно дома, подвешенного к небу, и Андрей Сергеевич бредёт через снежную пустыню. Идёт долгие часы, дни, годы, но дом так и не приближается. Становится всё холоднее и холоднее. Мороз сначала обжигает кожу, но через некоторое время Вишак перестаёт чувствовать холод. Он просто устал. До заветного дома с деревянными резными ставнями остаётся всего ничего, но сил нет. Вишак падает на снег. Снег тёплый, успокаивающий, убаюкивающий. Если уснуть, то, непременно, окажешься внутри дома, в тепле у камина – а там глядишь и Леночка уже вернулась. Чёрная шеллаковая пластинка будет крутиться, игла скользить по пластинке и комнату наполнят звуки песни.

Снег, кружась, падал на упавшего в трёх шагах от порога Вишака. Из дома вышла Леночка и обняла Андрея Сергеевича, а из приоткрытой двери доносилась тихая мелодия.

When we finally kiss good-night
How I'll hate going out in the storm
But if you really hold me tight
All the way home I'll be warm

The fire is slowly dying
And, my dear, we're still good-bye-ing
But as long as you love me so
Let it snow, let it snow, let it snow.

 

Мышление Близнецов

Раньше, сейчас, никогда и всегда

 Темнота, разреженная и деформированная колебаниями недавней бури, приходила в себя, разливаясь по земле и по небесам, которые уже давно не знали покоя.

Сполох на краткий миг выхватил из нее очертания бетонной колонны, тотчас вернувшиеся обратно во мрак, словно обломок здания, упавший в пропасть. Оковы молчания, защелкнутые вокруг прямоугольных запястий опустевших домов, разбились громовым раскатом.

Несмотря на то, что силуэты только угадывались, как в спектакле, разыгрываемом за черным полупрозрачным занавесом, здесь можно было наблюдать за темнотой самых разнообразных видов и мастей. Жидкая, словно молоко; полая, оставляющая ощущение расширенного пространства, как каменный свод; твердая, как черный мрамор, и блестящая, как спина аспида; сжатая, душная, как логово глубоко под землей; спрессованная, как порох. Составляющие темноту лица беззвучно говорили и перешептывались на неизвестном никому языке.

Из сгустившейся, свернувшейся клубками ее разновидности возникли две невысокие фигуры, словно вышедшие из рассвета в мире под черным солнцем.

* * *

Этот, подумал темноволосый.

Что ж, наконец-то поиски увенчались хоть чем-то. Пусть еще ничего не ясно. Но, скорее всего, это именно то, что нужно. И младший наверняка будет согласен.

Иссушенная мертвая лоза, обвивающая стену из грубо отесанного камня, в темноте виделась еще более серой, чем если бы ее освещал дневной свет. Возможно, она лишь казалась мертвой, и внутри толстых, шероховатых жгутов еще двигались соки; но мальчик, сидящий на верхнем краю ограды, был не из тех, кто мог бы так подумать.

Глухой удар ботинок об асфальт возвестил, что решение принято.

Они с младшим уже долгое время блуждали по опустевшим улицам и многоэтажным домам с крохотными комнатами, в которых особо нечем разжиться. Запасы еды и воды подходили к концу, но всего один поход сюда не оставил бы их голодными. К тому же, мальчик просто знал, что внутри дома таких размеров можно найти не только съедобные припасы, но и другие предметы, которые могли бы оказаться полезны. Например, веревки: на разбитых дорогах иногда попадались довольно большие и глубокие трещины, на земле – рытвины и ямы, переходящие в небольшие овражки.

Дома с забитыми окнами смотрели на мальчика, бредущего по частично уцелевшей мостовой - как слепые, наблюдающие из первых рядов кино. Видящие то, что скрыто от глаз. Зелень захватывала их, переплеталась между досок, забивая и заслоняя все щели, наглухо отгораживая внутреннее от наружного. Но темноволосый ощущал, что для них это не помеха – напротив, чем больше становилась преграда, тем большую силу получали дома, преодолевая ее. Если им отсекали органы чувств, они учились пользоваться другими или рождали несуществующие; отращивали новые руки, щупальца, раскидывали свою сеть все дальше и дальше, все более походя на чудовищ. Темноволосый привык к их прикосновениям. Пришлось. Иначе вряд ли бы он сейчас здесь шел.

По мере того, как мальчик продвигался по нужному пути, справа из темноты постепенно, как картинка при нанесении раствора на черную пленку, проявлялось двухэтажное здание с балконами, под которыми ласточки некогда вили гнезда. Благодаря высоте оно было легко узнаваемо на фоне остальных, именно поэтому мальчик оставил своего брата в сквере напротив.

Младший сидел на той же скамейке, где они разминулись, и не просто сидел – выглядел так, словно старший никуда не уходил. Рассматривающий серую грязную плитку в разводах, покрывающую дно пустой клумбы, он напоминал статую, которая отлично смотрелась бы как украшение сада и оживала при приближении какого-нибудь живого существа. В данном случае эта роль легла на плечи старшего: стоило ему подойти, как мальчик на скамейке улыбнулся.

- Я нашел.
- И как?
- Внутрь не заглядывал, но уверен, там куча всего припрятана. Пошли, младший.
- Я не младший.
- Я все равно старше.
- Это не считается.
- Считается.
- Пока ты там ходил, я уже успел состариться.
- Осталось только плесень налепить вместо бороды, ага.
- А вот возьму и налеплю! Всяко лучше, чем та ерунда, что у нас осталась.
- Вот я и говорю – пойдем.

Светловолосый открыл было рот, чтобы ответить, но тут его взгляд сфокусировался на чем-то за спиной у темноволосого, и, когда он заговорил, слова зашелестели спокойствием, кажущимся неестественным:

- Ты прав. Здесь что-то не так. Нам лучше поспешить.

* * *

Дом встретил странников одиночеством невысказанных историй. Полузабытые, полувыдуманные весточки минувших жизней, висящие пыльными паутинами в десятках навсегда запертых комнат путанного и гнилого сознания старца. Потолок фойе прятался в сырой темноте. Впереди, метрах в пятнадцати от входа виднелся участок стены и примостившийся к ней маленький круглый столик. Мальчишки, заворожено молчащие, синхронно шагнули вглубь, и ворота с рокотом затворились, оставив скитальцев

в первом мгновении смерти

в трещине зеркала сна

но глаза быстро привыкли – что-то явно им помогло. Тьма налилась зеленью, как зреющий плод, и сам воздух дома засиял бледным зеленым огнем. Стена выросла до длины фасада, а с двух ее концов побежали вверх винтовые лестницы. Вверх карабкались и узоры обоев, но часто срывались хлопьями или большими пыльными кусками, или висели, свернувшись свитками, стремясь удержаться под окнами на втором этаже, выходившими прямо в фойе, глядящими в глаза окнам фасада. Все, что выше, оставалось в густой зеленой тени. Одноногие столики, пустившие в шахматный мраморный пол сплетенные корни, выросли от одной лестницы до другой симметричным рядом, и с ними весь зал становился похожим на аллею. Столешницы занимали сферы светильников, в основном расколотые, и открытые блокноты с истлевшей бумагой.

- А здесь можно жить! – с радостью подытожил мальчик с темными волосами.

- И роскошь едва ли уступит былой! – поддержал светлый. Восторг, осенивший оба лица в один момент, сделал их идентичность еще более поражающей. Одни и те же густые брови поднялись вверх, приоткрылись одни и те же рты. Лишь глаза в одинаковых прорезях были разными – искристо-синими между светлых ресниц, и черными, как печаль, под темными.

- Особенно если найдем погреб с припасами живших здесь богачей.

* * *

И найденный погреб превзошел самые смелые ожидания. Во-первых, под землей обнаружился целый лабиринт, распустивший ветви узких проходов далеко за пределы обзора, и половину полок заполняла еда. Во-вторых, другую половину заполняло вино.

Несмотря на царящую в мире разруху, любая найденная еда всегда оказывалась свежей, будто не видела смысла портиться в отсутствии едоков. А вот насчет вина было неясно. Ребята знали, что с годами оно должно становиться лучше, но раньше этот напиток не попадался им ни в каком виде, и установить влияние закона на данный продукт они не могли.

Выбрав пару одинаковых бутылок с левого стеллажа и по увесистому колесу сыра с правого, мальчишки уселись в плетеные кресла-качалки, что стояли здесь же, в широком центральном проходе.

- Мне нравится, - важно произнес младший, отпив из горлышка и подождав пару минут. – Сладкое, как виноградный сок, и превращает голову в воздушный шарик, - лоб на миг наморщился, и мальчик резко встал. – А ноги – в облако! Ээй, я лечу! Попробуй!

И светловолосый, разведя руки в стороны, облетел вокруг старшего и приземлился обратно в кресло с блаженной улыбкой. Старший успел подумать, что это будет выглядеть глупо, но тут винная легкость достигла и его головы. Поднялся и стал смотреть на свои ноги, силясь понять, что же изменилось в их структуре. Улыбнулся – от радости, идущей изнутри, снова сел и зажмурился.

Между ними был столик вроде тех, что наверху, а на нем – деревянная шкатулка, в которой оказались сигары. Парни переглянулись, и темноволосый достал зажигалку.

- Ну и дрянь, - закашлялся младший и затянулся снова. – И зачем только взрослые курят?
- Взрослые?
- Ну, в смысле, курили. Когда-то.
- Теперь некого спрашивать.
- А жаль. Интересно. Дрянь же, - кашлял синеглазый, прежде чем втоптать сигару в песок. Брат же не расставался со своей еще какое-то время, пока курить не стало совсем невмоготу.

Близнецы изрядно опьянели, ополовинив бутылки. Языки, вдруг уставшие, с трудом двигались в попытках что-то сказать, но понимание между ними от этого ничуть не страдало.

- По чему я действительно соскучился, - изрек старший, мечтательно глядя в потолок, - так это по нормальной спальне.
- Но ведь утро едва закончилось…
- Утро? - глаза темного деланно округлились, затем он хмыкнул. – Смеешься? И как ты его отличаешь от всего остального?
- Ну-у, мне так кажется, - после короткого раздумья. – По внутренним ощущениям, мы вошли в дом на рассвете. А до этого спали.
- А мои внутренние ощущения уже почти засыпают. «Уже почти засыпают» - это как раз, чтобы спальню найти.

Ребята наполнили карманы горстями сыра и двинулись на поиски. И первая же комната на втором этаже оказалась такой, как надо. Слева от двери разместилась огромная кровать, на которую могла бы с комфортом улечься дюжина таких же маленьких скитальцев. Из стены ненавязчиво выглядывал шкаф с одеждой. Под окном, повторяя его контуры, стояла вделанная в пол деревянная арка, и к ней на цепи крепилась колыбелька на две персоны. От шкафа до окна пол устилали подушки с вышивкой. Вдоль правой стены расположились лакированный письменный стол, патефон на подставке с дверцей и тумба с микроволновкой на вершине.

На двери комнаты, в которой расположились скитальцы, висела табличка, золотистые буквы которой выглядели довольно свежими: «ДЛЯ ДОРОГИХ ГОСТЕЙ».

* * *

Мальчик, похожий на статую, не мог уснуть, потому что знал: до того, как прийти сюда, он уже спал. Брат, наверное, просто очень устал, и усталость эта обернулась спицей в клубке переплетенных между собой дня и ночи, уколовшей его, как веретено из сказки; заблудившийся в собственных снах и яви, как в зачарованном лесу, темноволосый не издавал ни звука, и дыхание было настолько тихим, что казалось тенью самого себя.

Коридор за дверью, недовольно скрипнувшей с непривычки (в конце концов, кому бы понравилось так часто работать после долгого перерыва), встретил едва заметным, но ощутимым увеличением сырости, подвижности воздуха и странным запахом. Конечно, у каждого жилья есть свой собственный запах, рожденный смешением запахов, которые не просто витают в нем здесь и сейчас, но и всех, что витали когда-то - неважно, насколько давно это было. Так вот, странным он показался не из-за причудливого сочетания зелени и пыли, скопившейся за долгие годы на стенах, полу, потолке и предметах, а также просачивающейся через щели в дверях; нет, запах удивлял тем, что казался давно знакомым. Но мальчик точно знал, что здесь никогда не бывал и не мог быть: они с братом впервые попали в такой огроменный дом.

Ковер с шероховатыми ворсинками-руками, казалось, вот-вот схватит незваного гостя и утащит под пол, в неведомое царство с небесным сводом из черно-белых квадратов. К несчастью, мир этот был болен, разваливался на глазах, гнил и плесневел: верхняя граница его, вся в дырах, беззастенчиво открывала смотрящему сверху великану серые пустыни пробоин самых разных форм и размеров, иной раз – величиной с целый квадратный лист-облако.

Плитка – частица твердого небесного свода – была задета, поддернута, и отправлена в полет в бесконечный космос, где звездами служили пылинки и неработающие светильники над дверями комнат. Комнаты, к слову, были заперты - по крайней мере, все, мимо которых успел пройти мальчик.

Однако в бреши между мирами виднелась не пустыня, а густела вакса. Мальчик, приглядевшись, понял, что это какой-то предмет – чернее темноты вокруг. Протянув руку, он извлек круг, похожий на сыр, которым они с братом лакомились недавно, и не ваксовый, а виниловый.

Вспомнив, что в их комнате есть патефон, светловолосый придумал кое-что вроде дневного будильника для сонного брата.

* * *

В комнате много окон, мебели и вещей, но при этом просторно. Всюду разлит медовый солнечный свет, и в нем вязнут слепящие белые блики. Сущность вещей готова вырваться наружу слежавшимся плюшем, лезет из-под расходящихся швов, но свет плотен, как янтарь. А стоит моргнуть, и убранство начинает казаться нормальным, будто бы имеет собственные формы, цвета, хотя все это не более чем макет. С каждым движением век иллюзия плотнее прилипает к восприятию, подбираясь к сокам опыта.

Но женщина, сидящая на стуле в центре, беззастенчиво черна, чем выдает весь обман с потрохами, превращая его в бессмысленный эпатаж. Волосы, выкрашенные в мед, на самом деле давно седы. Мальчик, стоящий с коротким ножом за спиной дамы, пришел, чтобы собрать их прядь, ибо она созрела.

Созреет.

Все происходит сейчас и очень нескоро. Пока что на времени не выросли стрелки часов, оно не высохло, став песком, и не отбрасывает тени, оставаясь частью общей темноты, лежащей в герметично закрытом ящике, которого тоже не существует.

* * *

Проснувшись, темноволосый не сразу понял, где находится.

Он провалился в сон, как в прорубь, и погружение в темную ледяную воду было стремительным и глубоким. Холод буквально физически внедрился в его тело – мальчик понял это по усиленной восприимчивости к теплу. Повернув голову, он увидел младшего. Судя по всему, тот не собирался спать, но, в конце концов, задремал. Темноволосый заметил лежащий рядом предмет - скорее всего, выпущенный из рук при встрече с подкравшимся сном.

Пластинка из винила.

Интересно, где брат ее достал?

Младший зашевелился, приоткрыл глаза и моргнул – как-то испуганно. Руки дернулись, продвинулись чуть вперед и застыли на месте – словно собирались сгрести пластинку в охапку, но передумали.

- Я же… ты… а, ладно, - пробормотал младший.
- Где ты ее взял?
- Сейчас, – светловолосый сел на кровати, взял пластину и протянул ее темноволосому.
- Что это?
- Ну… подарок. – наткнувшись на взгляд старшего, младшему захотелось опустить глаза.

Темноволосый не выглядел рассерженным, и внешне черты его практически не изменились, но светловолосый почувствовал, что споткнулся о камень.

- Мне это незачем. – отрезал старший. После паузы добавил: - Какой смысл в подарках, которые я могу взять сам?
- Но… я хотел…
- Неважно, младший. Все это глупо.
- Вовсе нет. – во взгляде светлого читался вызов. – Тебе это на самом деле нужно, и ты это знаешь.
- Нет.
- Давай хотя бы ее поставим.

Старший пожал плечами.

Игла, опустившаяся на винил, заскользила по гладкой поверхности. Шипение. Тихое, шуршащее. И ничего больше - через некоторое время стало ясно, что никаких других звуков не извлечется.

- Она пуста. Пойдем.

* * *

(…ome corn for popping)

За затворенной дверью разлетались снежинки нот и закручивались вихри слов

(the lights are turned down low)

– игривая, пушистая метель была в самом разгаре,

(let it snow)

находилась в эпицентре самой себя,

(let it snow)

начавшись намного раньше ухода дорогих гостей.

(let it snow!

When we finally kiss good-night

How I'll hate going out in the storm

But if you really hold me tight

All the way home I'll be warm

 

The fire is slowly dying

And, my dear, we're still good-byeing

But as long as you love me so

Let it snow, let it snooow, let it snooooooooow!)

* * *

- И куда мы идем? У тебя есть план? Поделись, - младший следовал за братом, который стремительно спускался по винтовой лестнице.

- Сыр – это хорошо, но ты только подумай, чем еще может быть богат подвал! – он извлек из кармана кусочек сыра и теперь мял его на ладони. Отправил в рот получившийся шарик. – Мы научимся готовить и каждый день будем делать полноценный пир.

Младший на миг застыл от таких слов. Представил братца на кухне, со взъерошенными волосами, в заляпанном целой палитрой пятен переднике, колдующего над кастрюлей, которая выделяет дурно пахнущие облака. Мистически-зеленого цвета, разумеется. И брат вдохновенно машет половником над головой и читает заклинания нараспев. Не-ет, нельзя допускать его до такой власти, иначе совсем погубим мир! Темнота, похожая на болотную воду, скрыла улыбку парня, а улыбка добавила свечения темноте, закрепившись на его лице.

Как же я люблю тебя, думал младший. До несгибаемости самоуверенный чудак, как же радостно просто идти за тобой! Как здорово смотреть на воплощения твоих увлечений… сказать бы тебе, но ты не примешь слов – и не поймешь, побоишься понять, думаешь, что понимание их делает уязвимым. Думай. Любовь дает силу, неважно, хотят ли о ней слушать.

А вот показать – могу. Понравится ли тебе подарок, который ты бы не смог взять сам?

Братья с большим запасом продуктов вернулись в комнату, на которую светловолосый взглянул по-новому глазами памяти. Старший выкладывал на ломтики хлеба листья салата, резал толстыми кусками ветчину и сыр, пытался шинковать помидоры, которые под ножом в его руке давились и выбрызгивали в стороны сок. Младший рассматривал образ в голове, собирательный и изрядно забытый, подчеркивал потертые детали, усиливал звуки, расставлял интонации. Старший, разобравшись с микроволновкой, загрузил в нее бутер и выставил время, зевнул, силясь не раскрывать рта, и брат довольно улыбнулся на это.

- Внутренние ощущения снова зовут тебя внутрь? Снился кошмар?

- Ага, - зевнул темноволосый, уже открыто, и сел на кровать. – Что-то вроде.

- Тогда поспи. Вот позавтракаем – и можно считать, все дела на сегодня сделаны.

Кулинар обернулся в сторону печи и удивился, увидев на ней то же время, которое выставлял. Застыл так на несколько секунд, которые под его присмотром выпадали из суммы на табло, как им и положено. Парень даже ненадолго зажмурился, но и это не изменило исправный ток времени. Сказал об этом брату, и тот ответил:

- Это чтобы остановить на середине и поменять бутерброды, - и лицо его, высказывая эти слова, пугающе изменилось. – Мама. Так. Делала, - добавил светловолосый, отрывисто, совсем уж странно – будто удивляясь тому, что говорят его губы; даже скрыл их, уставившись в пол.

Почему я это сказал? – подумал синеглазый. Вдруг вспомнилось, пришло в голову. Но почему я не могу вспомнить, как именно мама это делала? Конкретный и четкий образ?

- Да, точно. Делала, - удивление покинуло черные глаза, и теперь они рассеянно улыбались.

Темноволосый достал первый бутер, очень горячий, но вовсе не пережаренный, кинул на тарелку и передал брату, загрузил свой. Время больше не шалило. Завтракать они принялись одновременно: пока грелся второй бутерброд, первый пришлось остужать во все легкие. И светловолосый, признав вкус недурственным, был совершенно искренен.

Доев, он подумал: доброго сна, брат. Сегодня сон точно будет добрым.

* * *

В ту зиму метель поразила своей мощью всех, и оставила там, где они находились к моменту ее начала. Люди всего мира остались глядеть сквозь окна своих домов на сплошную стену из белых хлопьев в ураганном ветре.

Нам было по четыре года. Семья в тот день впервые собралась в стенах одной комнаты. Первой пришла мама, в черном вечернем платье, с извечным бокалом вина в руке.

(Очертания лица женщины клубятся подобно туману, в нем можно узнать всех женщин, знакомых и когда-либо виденных – и никого конкретного)

Она делает короткий рубиновый глоток и ставит бокал, сохраняющий ее поцелуй, на каминную полку и забывает про него на весь остаток дня.

(Полные губы на миг очерчиваются в дрожащем пространстве, но тут же делаются узкими, растекаются бледным пятном акварели и испаряются, насыщая воздух)

Садится на пол и греет руки у сыто потрескивающего пламени. Взгляд мамы мечтателен и туманен. Мы любуемся ей, не издавая ни шороха, и наши взгляды, наверное, в этот момент подобны ее. Будто увидев что-то в огне, мама встает, включает музыку, и из патефона льется та же метель, только теплая, джазовая:

Oh, the weather outside is frightful

But the fire is so delightful

And since we’ve no place to go

Let it snow, let it snow, let it snow!

Каждое движение мамы идеально ложится на музыку, и бархатный голос отстраненными словами воспевает ее красоту. Она долго смотрит на книжную полку и, в конце концов, берет самую большую книгу со сказками. Садится рядом с нами, гладит ладонями обложку и улыбается. На лице – предвкушение того, что сейчас произойдет.

И все мы уходим в сказку и встречаемся там.

* * *

Первым, что мальчик с темными волосами увидел, проснувшись, был огонь в каминной печи. Желтый внутри и рыжий по краям; похожий на живой цветок. Новые цвета радовали глаз, давно привыкший к тоскливой зеленой темноте, которая умудрилась просочиться даже в сон. «Сон с теплом в холодной сказке», сказал бы брат мальчика.

И этот паренек, очнувшийся, как от кошмара, только совсем наоборот, ощущал счастье в воздухе, которым дышал, и вместе с воздухом пропускал сквозь себя. В зрачках мелькал свет образов, неуловимо сменявших друг друга в сознании – плавно перетекающих картинок, и голос, не слышимый и непонятный в форме смутных воспоминаний с той стороны яви, наполнял картинки объемом. Невозможная правдоподобность видения была способна поставить под сомнение истинность всего остального.

И делала это, цветным раствором вплескивая в толщу темноты яркие кадры, смешавшиеся в произвольном порядке.

Тонкой струйкой.

Метелью в мерцающий синий вечер.

Игрой цвета в бокале вина.

Счастьем.

Голосом, который все оживлял и творил мир.

И мальчик в порыве восторга распахнул все комнаты и окна своего мира, как, бывает, их отворяют засушливым летом навстречу теплой грозе, желая вобрать то немыслимо великое, что будто случайно проплывало мимо, обратить его внимание на себя, стать частью. А вместе с этим во внутренний дом неслышно шагнуло то, что таится за словом «смерть».

Смерть также отчаянно ждала этой встречи.

* * *

К тому времени, как проснулся брат, стихия порядком улеглась в темноволосом. Он сам увел ее за горизонт, из-за которого не могли проблескивать внешние проявления. Слишком лично, слишком непередаваемо. Старший странник, наконец, почувствовал себя отдохнувшим, и пора было обследовать дом целиком, давно пора.

И скитальцы пошли наверх, потому что младший уже обошел галерею закрытых дверей по соседству с их комнатой. Каждый из ребят в этот момент был по-своему счастлив, каждый прокручивал в голове свое, но лица по-прежнему (или лучше сказать: до сих пор?) оставались практически идентичными. Мысли встречались за окнами дома, ставшего пристанищем для двоих детей.

Старший думал о том, каким мир был и каким стал.

Младший – о том, каким станет и о том, каким может быть.

С новой ступенькой их мысли пересеклись в новой точке, не замечая друг друга в сложном танце фигурного полета. Темнота и тепло материнского образа. Младший скучал по ней все сильнее. Старший все сильнее старался не скучать.

Их домик, такая крошка в сравнении с этой громадиной. Сердце уюта. Мысли неслись все быстрее, никогда не входя в прямой контакт, но всегда рядом, как светлячки над дремучим болотом, как пули при перекрестном огне; двигались по спирали, летели далеко-далеко.

И неожиданной стала их встреча на максимальной скорости.

«Вам не понравилось убранство первой комнаты? Я очень старался сделать все, как тогда. Чего именно не хватает? Достаточно будет высказать пожелания вслух».

Каллиграфическим почерком на цвета

крови

воспоминаний

бумаге, повешенной под золотистыми буквами на двери: «НОВАЯ КОМНАТА ДЛЯ ДОРОГИХ ГОСТЕЙ».

* * *

Разумеется, ворота дома оказались заперты.

* * *

Пропитавшись паникой, темнота помещений стала иссиня-черной. Ее туман загустел, чтобы превращаться в лица, улыбающиеся из другого мира; во что-то мохнатое, лезущее под ноги; в расстояние до брата. Но ноги не спотыкались, а лица смотрели мимо. Потому что пропало все: остались только влажно блестящие глаза близнецов и сухая тьма.

Это мир в бутылке вина, подумал младший.

Нет, не совсем.

Мир в бокале вина.

- Забытом на камине на ночь и навсегда, - сказал старший с тоской. При этих словах внутренний дом светловолосого мальчика, стоящий на сваях в море из маков, и все море накрыла тень иссиня-черной волны, поднявшейся до небес, и гребень готов был рухнуть. – Мы в гостях, брат. Но нам, кажется, рады.

И волна, а за ней – все видение, - исчезли, потому что старший сказал правду. Лишь нотка синеватой тревоги зазвенела во вновь позеленевшей темноте.

since we’ve no place to go, let it snow, let it snow, let it..!

* * *

Братья сбились со счета, открыв почти сотню дверей по пути наверх, и осознали: дом бесконечен. Комнаты не были разными, хоть и не были копиями друг друга. В каждой отражалась прошлая, десятки прошлых, сотня.

В окна билась метель. Снежинки врезались в стекла, готовясь разбиться насмерть, умоляя впустить. Темноволосый чувствовал на себе колкий ледяной ветер тоскливого безумия, царившего за окнами, и с каждой новой комнатой острота восприятия нарастала. Парень мелко дрожал, хотя в помещениях вовсе не было холодно, а недавно начал сухо откашливаться в кулак. Открывая каждую новую дверь, он надеялся обрести теплый угол с вином и горящим камином, мечтал разглядеть цвета, теплые цвета, отличные от мерцания метели и вымерзшей до дна зеленой темноты. И хотя надежды давно уже не было, лишь эта причина заставляла старшего из братьев идти дальше по нелепому музею чужих комнат.

Вовсе не отсутствие иного пути.

Жители этих квартирок, если и были, давно поумирали в тайне от всех и рассыпались в пыль, покрывавшую нажитые ими интерьеры. Сами стены свидетельствовали об этом с юридическим беспристрастием. Однако, дом не вызывал ощущения кладбища, жизнь колебалась на низких частотах комы и в отсутствие кого-либо живого. Патефоны молчали. В утробах холодильников ледяная корка достигала ширины ладони, и в ней томились продукты, оказавшиеся на краях полок. Телевизоры показывали снег.

Остальное разнилось. Была комната с вещами, наваленными до потолка, с узким и низким проходом к просевшей кровати. Комната собирателя бабочек. Комната нумизмата (раньше скитальцы не знали такого слова, но здесь сам воздух набух и прогнулся от его важности). В основном встречались простые комнаты без примечательных черт.

Одна на мгновение показалась старшему такой, какую он искал: из горшков, ящиков, сундуков, обрезанных бутылок, старых ботинок, щелей в полу и холодильника росли деревца и цветы разных окрасов, а по стенам и натянутым между ними тросам вились хмель, плющ и виноград. Наваждение рассыпалось с хрустом сухого листка, увяло от запахов гнили и смерти, торжествующих на высохших стеблях. Выжил лишь дикий вьюнок, и его патефоны-глазки смотрели на комнату с тупым наслаждением.

Именно тогда пришли отчаяние и сухой, щелкающий кашель, и распалили жар внутри тела мальчика. Но тело, в отличие от надежд, он умел беречь – потому младший так ничего и не понял. За надеждами, мечтами, отчаянием и всем неведомым, что обитает за этими рубежами, если только там что-то есть, ждет комната, где он нужен. Одна-единственная. Дойти до нее? Едва ли. Попасть в нее, упав и навсегда уснув? Чуть более вероятно. Пока есть силы, нужно идти, и лучше туда, чем куда-либо еще.

- Я скучаю по маме, - вклинился младший, и старший почувствовал злость, но не стал тратить силы, чтобы ее проявить.

- Ты забыл? – То ли сарказм, то ли нет. – У тебя нет мамы. И папы нет. И дома нет, кроме этого, - то ли в сарказм пролилась грусть, то ли и то, и другое померещилось: голос его стал совершенно серым, и младший, если и желал ответить грубо, передумал. Стоял у окна одной из безликих бесчисленных комнат и будто снова не верил в то, что они знали оба.

Эти окна. Он не раз пытался открыть их, сам до конца не понимая, зачем. Они все равно были намертво заклеены.

Братья прошли двенадцать или четырнадцать этажей по восемь комнат. Лестница на каждый пройденный этаж исчезала, сменяясь лестницей на следующий, когда скитальцы завершали по порядку обход всех комнат, и открытой всегда была только одна. За каждой дверью – одиночество, за каждым окном – безумие и никакого выхода, кроме… но младший об этом совсем не думал.

Брат почти ничего не говорил, и напряженность молчания все прибавляла в температуре. Они шли, наверное, несколько дней, и совсем не спали: ни одному не хотелось, хотя усталость уже сгибала их спины. Одиночество обретало форму, большую, чем эти бессмысленные иллюстрации. В нем. Светловолосый находил все меньше причин продолжать путь за близнецом. И тот едва ли был бы против его ухода.

Потому что, подумал младший, так было всегда.

Вдалеке заиграла мелодия, на грани галлюцинации, неразборчивая и как будто знакомая… из памяти до рождения, или из больших глубин. Он хочет идти за ней. Оставил бы брата и пошел один, но и старший следует голосу песни. Я был неправ насчет брата, проносится в глубине голубых глаз, и близнецы вместе следуют далекому голосу песни, по отдельности пытаясь его узнать.

Дети идут несколько недель или месяцев, изредка прерываясь на долгий глубокий сон, где лишь ночь и мрак. Светловолосый пытается вспомнить отца и мать, но в ответ лишь холодная тьма, гуще той, в которой они живут. Ему хочется сжаться в комок и бесконечно реветь, и, чтобы не допустить этого, остыть, заморозить слезы в глазах, он швыряет что-то в оконное стекло, не посмотрев, и стекло разбивается; но снежинки не летят в комнату, и холод не проникает. Мальчик хватается за голову, будто верит, что это поможет не сойти с ума окончательно, и оно помогает: об окно разбилась хрустальная чернильница, теперь он видит.

- Ты идешь? – спрашивает брат, которого за слезами совсем не видно, и младший идет, не знает, как, но идет.

Не знает, как, но не плачет.

Ты заставил меня забыть их, брат, думает он.

Мне легче забыть, чем презирать, думает старший.

Они не виновны в том, что мы сейчас одни.

Мы всегда были одни. Мать и отец были рядом, но не ближе.

Я не хотел их забывать!!! – кричит младший, не роняя ни звука. Близнецы не хотят больше слушать мысли друг друга, каждый охраняет свои. А мысли бьются о стены, в которых оказались заперты. Возможный диалог, который получился бы совершенно другим, быстро растворяется в окружающей двух детей темноте бесформенного, где когда-нибудь найдет для себя лучшее применение.

* * *

Приближение мелодии тоже было гранью галлюцинации. Она стала громче, возможно. Но еще менее отчетливой – возможно ли?

Никто не мог сказать, как долго дети ходили по дому. Впрочем, время изначально не имело смысла. В точном количестве обойденных комнат смысл тоже сомнителен.

Старший перестал говорить, потому что перестал думать, и нашел в этом спокойствие и силы для своих ног. Это позволило младшему заботиться о нем, не опасаясь гордого отказа. Насылать забытье чаще. Укрывать одеялом. Следить, чтобы вовремя ел. Он все равно жутко исхудал, и чей-то свитер в грязно-серых пятнах висел на нем, как на гвозде – все эта проклятая болезнь, от которой не помогали никакие пилюли.

И то, что заботиться о брате приходилось себя заставлять. Он злился на старшего за то, что не помнил родителей, и был прав. И ненавидел себя, потому что из-за этой злости заботился о нем хуже, чем мог бы… и порой думал о том, чтобы оставить его. От обиды. И чтобы быстрее прийти на зов музыки.

Ненависть к себе – почти единственное, чем все-таки удавалось заставлять себя его тащить.

В очередной комнате юноша со светлыми волосами сразу почувствовал: она другая. Шире, потолок выше – даже в этом. Комната женщины, он научился это понимать, разумеется, научился, да и это совсем несложно: платье оставлено на спинке стула. Брат оживился. Увидел немного вина на дне бокала.

Рядом с бокалом на письменном столе расположились заполненная тетрадь и фото. Мужчина, женщина, двое детей одного роста – все с чернотой вместо лиц. В черноте глаз исхудавшего юноши проявилась осмысленность

он будто включался

и синеглазый решил прочитать запись из открытой тетради (на момент приподняв крыло птицы, испокон веков являющейся одним из средств хранения мысли, он успел разглядеть надпись Дневник Молчаливой Леди)

тоже золотистая, тоже выглядящая так, будто ее нанесли совсем недавно

вслух.

* * *

Пустота страшна и страшит. Пустота белого листа – напоминание о том, что мы упорно не желаем называть пустотой, обманывая себя. Трудно признаваться, что то, чему мы посвятили себя в настоящем или то, чему мы посвятили себя в прошлом, оказалось или является на самом деле лишенным смысла, и не приносит плодов, которых мы так ждали, кинув все силы на взращивание их источника. Каково же тогда будущее? Мы старательно создавали условия, мы избрали одно растение, решив, что желаем именно его плодов, рассудив, что именно оно культурное, уничтожая неугодные сорняки – такие же растения, цветущие и плодоносящие?

Вы скажете, что плоды их малы – но, может, мы просто не умеем и не можем оценить ни плодов, ни их приносящих – растущих рядом с избранным из одной и той же земли?

Вы скажете, что у них горькие и невкусные плоды, но получается, что все определяется вкусом, который, как известно, у всех фломастеров разный.

Вы скажете, что у них не плоды, а вообще семена. Уверены, что это на самом деле так, и вам не просто хочется видеть их семенами?

Мы делаем выбор – семьи, избранника, профессии, дела – и вкладываем в него всего себя, вдыхаем в него жизнь. Но жизнь, которую мы отдаем ему – наша собственная, и жизнь эта - одна. И если выбор оказался не тем, жизни у нас уже нет, она вся в этом сосуде, вдруг оказавшемся пустым. И как извлечь ее, где искать ее? Пока ты пытаешься понять, почему то, что получилось, не соответствует тому, что ты представлял, и почему это несоответствие - не трещина толщиной с ноготок, а целая пропасть, жизнь вытекает сквозь пальцы – водой, не песком – в пустую чашу и исчезает... мы отчаянно внушаем себе, что выбор правильный, наш разум борется за воздушный замок, сооружая и умножая вокруг него стену из самых твердых и непробиваемых камней. Так трудно отыскать место, где что-то пошло не так; так трудно найти развилку, где лежит камень преткновения, под который вода не течет и не сможет потечь. Ведь внешнее и частично внутреннее выглядит благополучно, но ты чувствуешь несоответствие толщиной с препону – как в червивом яблоке, где мякоть повреждена не полностью, а внешне плод прекрасен. Но ты чувствуешь червя и боишься добраться до него. Ты точно понимаешь, что где-то закралась болезнь, но не можешь сформулировать диагноз и назначить лечение сам, и нет таких врачей, которые смогли бы – потому что никто, кроме тебя, не сможет. Никто со стороны не способен добраться до подобных глубин, где обитает червь, даже если ты сам отдашь яблоко в чужие руки... знаешь, «Зеркало» Тарковского начинается с фразы «Я могу говорить…» Какое же счастье – уметь говорить, говорить по-настоящему – а возможно это только тогда, когда знаешь, о чем. И так трудно уметь правильно желать.

Есть чувство пустоты, опустошенности, ощущение пустоты. Есть пустыня – то, где с точки зрения материальности (если считать материей то, к чему можно прикоснуться и что можно увидеть своими глазами) ничего нет, или его количество ничтожно мало (попробуйте сравнить по наполненности пустыню и дикий старый лес), поэтому им можно пренебречь, округлив до нуля. Есть пустые галоши и пустые люди; есть пустая жизнь и пустое существование. Есть полый ноль, смотрящий единственным глазом – белизной-пустотой – который помещен в центр, выросший до небес, заслонив солнце, и поглотивший все остальные органы (и глаз, и сердце, суть которого состоит в том, что оно не бьется, и его вообще нет), и осталась только одна тоненькая рамка. Никто никогда не задумывался, что она удерживает пустоту от выхода в окружающий мир, и натиск рвущегося на свободу пленника, загнанного в угол, озлобленного долгими годами заключения, возможно, со временем станет непомерно силен, и как выглядел бы мир с переломанными нулями?

Долго ли можно сдерживать пустоту, прежде чем граница-соломинка сломается, и что будет, если она вырвется из оков, займет весь мир, и станет этим миром?

* * *

С последним словом включился механизм, рационализирующий бесконечность. Или удерживающий оболочки нулей вокруг невидимых ядер, выражаясь прочитанными словами. Стрекотание масляного двигателя пронеслось по пространству, вибрации прокатывались по коже, система подала признаки жизни после серьезного сбоя. Так ощущалась перемена, никак не проявившая себя внешне. Но разве не бред – после стольких лет темноты отдавать первенство доверия глазам?

Соседняя комната откликалась на облик, описанный в ней.

* * *

Я хочу огородиться, запереть комнату и выбросить ключ в окно, а потом забить досками каждую раму, не оставив ни одной щели – и чтобы ты вошла, без ключа и без стука, и остановила меня. Сказала бы, что хочешь сюда входить. Что запираться не нужно. Я воплю о помощи, как обгадившийся младенец, и мне настолько отвратительны собственные крики, что в глубине себя я давно уже это сделал. Огородился, запер комнату, выбросил ключ в окно, заколотил все рамы, обложил стены ватой, заткнул полотенцем щель под дверью, и… сижу и жду, что ты догадаешься о существовании этой комнаты и найдешь к ней путь в ледяных лабиринтах молчания. Я презираю тебя за то, что ты не догадываешься и не приходишь, с первых минут одиночества. Гораздо дольше, чем мы знакомы. Я презираю за это весь гребаный мир и каждого человека в отдельности.

Но я ни за что не открою, если ты постучишь. А если каким-то образом все же проникнешь – вышвырну. И возненавижу еще больше.

Люди рождаются одинокими, живут одинокими, умирают одинокими – и мучаются этим лишь потому, что боятся, что даже смерть покинет их, сделав свою работу. Людей делают одинокими стены собственной уникальности. Дома делают одинокими одинокие люди, укрепляющие их видимые стены невидимыми. Люди уходят, забирая с собой свои бастионы, но и дома оставляют их себе, когда бастионы уже стали их частью. Как не почувствовать себя покинутым, не имея даже идеи о том, что каждый вокруг тебя – не просто персонаж для взаимодействия, а сознание, такое же, как и ты, такой же дом мышления с множеством комнат, и разница лишь в отпирающих их ключах? Бессмысленно ждать гостей, если твой дом – единственный в мире. Бессмысленно открывать комнаты, не приглашая в них. Бессмысленно ждать, что куклы, движимые лишь твоей фантазией, оживут. Но самое глупое – хотеть от оживших кукол поведения кукол.

Ах, если бы. Самое-самое идиотское в том, чтобы знать это и все равно делать. Кто ты такая? Зачем мне подбирать к тебе ключи, если ты не приходишь на помощь, не замечаешь опухоли, которая излучает физически ощутимую боль? Тупая гордость говорит со мной голосом в голове. «Какое ничтожество», говорит еще один голос, и они одновременно правы. Сложно действительно поверить в сумасшедших – кому охота думать о них больше или глубже, чем «да он спятивший» – но вот он я, настоящий сумасшедший, и корни этого тянутся через всю мою жизнь грибницей, вширь и вглубь. Тупая гордость сочится ядом обиды на всех, кто не испытывает ко мне интуитивной жалости, как и на тех, кто испытывает. Не позволяет самому сделать первый шаг. Боится позора. Ничтожество боится стать неинтересной и ненужной загадкой.

Как же я те-бя не-на-ви-жу!!!

 

Я пью крепкую рыжую дрянь и пишу очередную дурацкую исповедь, которой та же судьба, что и всем – синий огонь, приправленный тем же алкоголем. Я снова думаю прокатиться на пуле, вырваться из этой сумасшедшей головы, и снова боюсь, что за темнотой в стволе нет ничего, кроме опостылевшего одиночества. А если чуть надавить на крючок, не поверишь – до сих пор приходят мысли о том, что не так все и плохо: жена, дети, дом в три этажа… Мне повезло в жизни!

 

Пожалуйста. Помоги мне.

Хоть кто-нибудь. Пожалуйста. Есть здесь хоть кто-нибудь?

* * *

Три смятых листа бумаги, покрытые бурыми пятнами давным-давно выдохшегося спиртного, задрожали. Почерк, и без того косой и пьяный к концу, расплывался и таял. Из стены между комнатами супругов посыпалась пыль штукатурки, находя тропинки под истлевшими обоями, которые с резким высоким треском начали рваться и, извиваясь, лететь вниз. Буквами с конца строки падали камни кирпичной кладки. Обломки таяли в плотном воздухе прошедших веков.

Мальчишки ощутили себя в невесомости: пол рывком двинулся вниз, как лифтовая платформа, а дверь, через которую можно было покинуть комнату, поползла в сторону бледнеющего потолка. В темноту пролезали первые лучи рассвета, загорающегося внутри дома. Братья бросились к выходу, который был уже слишком высоко. Комнаты, такие разные и все же похожие, уже стали одной – и продолжали срастаться. Сквозь доски заколоченного окна пробился росток и вырос плакучей ивой. На другие наросли грибы и еще что-то, что никто не успел разглядеть. Из-под темноты уплывшего потолка зазмеились лозы, а стол, где только что стояли юноши, превратился в акацию. Комнаты сжимались, а спятивший сад окружал их плотным непроходимым кольцом.

Теперь воздух становился каменно-серым, уже привычная зелень лишь отбрасывала тень на его теряющие прозрачность края. Серый отсвет на руках светловолосого парня вызвал не успевший осознаться испуг, и тот инстинктивно отступил, чуть не упав, не найдя за собой ожидаемую стену, а ступив на тропинку, посыпанную песком. Темноволосый все же потерял равновесие, когда брат дернул его на себя.

Комнат больше не было. Двое парней оказались в густом саду, расступившемся перед двумя надгробиями. Безымянными камнями, отесанными временем.

* * *

Удивление застыло в горлах комом смутного понимания, и ни слова не пробилось через него. Братья брели по тропе через сад, пока не уперлись в стену. Мелодия почти умолкла.

Стена напомнила младшему одну из сказок, что они с близнецом слышали давным-давно. Обгрызанный кусок здания заключал в себе лишь окно и дверь, во все стороны уходил в никуда и ни на чем не держался. Только обойти его оказалось невозможно: деревья сада слишком плотно держали ряды, и дикость раскинула между ними свои колючие стебли. Гипнос смотрел в окно на светающее зимнее утро сквозь полог забвения, сотканный из несущихся против воли снежинок, пока на глаза не навернулись слезы:

- Мама, - шепчет он. – Я так скучаю по ней.

- Мы это уже обсудили, кажется, - Темноволосый хорошо расслышал слова, место понимания в которых занял подселившийся образ.

- Нет, - он резко обернулся к Танату. – Мне осточертела твоя игра, так осточертела, что… - удар кулаком в стену. – Хватит! Я больше тебе не подыгрываю. Хотел уйти из дома? Валяй. Вали. Теперь-то ясно, что ты всерьез. Повзрослеть хотел? Смешно! Просто умора. Счастливо оставаться, «старший». А я домой пойду. В настоящий дом.

Гипнос положил ладонь на ручку двери.

- Они и сейчас рядом, - кинул Танат в спину. Младший замер, но не обернулся, лишь поморщился, когда на нос упала первая капля дождя. Она пробила брешь в потолке-небе, и вода хлынула сплошным потоком. – Вон лежат: ни лиц, ни имен. Чувствуешь их любовь? К себе, между ними? Нет? А любви столько же, что и всегда.

Гипнос, придавленный и пораженный тяжестью этой неправды, вышел из сада, громко хлопнув дверью, но ее дребезжащая дрожь сгинула в оглушительном раскате грома.

В посветлевшей зелени пространства глаза Таната зияли яркими пятнами черноты, будто уходящая тьма собиралась в них. Вода покрыла юношу целиком и испарялась от бурлящего в нем безумия, пропитываясь безумием, вознося его вверх. Если бы брат увидел сейчас старшего, вернулся бы и спас. Но предпочел не видеть и не слышать. А старший продолжал говорить.

- И все так делают. Все люди.

И Гипнос говорил тоже, в пустоту другого помещения:

- Придурок. Сколько можно тебе помогать?

- Любовь вокруг, между ними, в пространстве и предметах, в каждом из них.

- Сколько можно… - На секунду Гипносу показалось, что этой мыслью он перегибает палку. Ну и что, если так? Брат над тем, что думает, не задумывается вовсе. Поэтому Гипнос высказал мысль вслух и почувствовал сладость, когда последний звук сорвался с языка: - Сколько можно тебя любить?

- А они запираются на десять замков в каюте на корабле, плывущем по этому океану. Каплю, что просочилась внутрь, хранят, как святыню; впадают в панику от каждого шага за дверью.

- Может, я именно этим перегибаю палку? Раз

(as long as you love me so let it snow let it snow let)

- …никто любви меня не учил, может, я и не умею?

- Ты это хотел мне показать в пустых комнатах? О, я увидел. Вся суть этих жалких существ: спрятаться, хранить и не делиться.

- Отдаю вникуда

(it snow)

то, что никому не нужно? Метаю бисер перед свиньями? – Гипнос закипал, и для него это было в новинку. Заглядывая внутрь себя, он не находил ничего, что могло бы опровергнуть уместность и правильность этого состояния. Нашлось другое, что само выползло на глаза: узнавание. Да. Давно пора было поступать именно так, чувствовать именно так. – Хочешь найти комнату, братец? Раз и навсегда стать счастливым, а на других плевать? Ну не-ет. Не ты достоин этого.

- Они же испортят все… Вся бесконечная любовь возьмет и кончится. - Последняя мысль напугала Таната до глубины души. – Нет! Я не позволю вам!

Теперь Гипнос обращался к кому-то третьему:

- Я готов. Проводи меня. К тем матери и отцу, с которыми я был счастлив хотя бы однажды. К тому брату, который по-настоящему был моим близнецом.

Теперь Танат обращался к кому-то третьему:

- …и ты такой же. Нет? Тогда покажи мне свою комнату. Свою настоящую комнату.

Дверной замок щелкнул, и проем отворился с застенчивым скрипом.

* * *

Гипнос потерялся.

Он действительно бросил меня? Как и сказал?

Не совсем. Младший ушел в комнату, и комната открылась ему.

Бред!

Желаешь проверить? Я как раз туда направляюсь.

С Танатом заговорил силуэт живого человека. Парень разглядел контуры аккуратно уложенных длинных волос.

Разве младший не говорил, куда собирался пойти?

Старшему пришлось напрячь память:

Домой.

Он вымолвил это растерянно, как очертания во мгле.

Вот видишь. Так где же еще ему быть?

Темнота кишела сомнениями, и острия их наточенных жал сочились страхом. Страхом оставаться на месте. Страхом следовать за собеседником. Танат старался, чтобы его шаг навстречу казался решительным.

Собеседник развернулся и пошел, наверняка улыбаясь во все лицо.

Коридор под ногами поднимался под небольшим углом, но парня не покидало чувство, что они зарываются все глубже под землю.

Кто ты? Покажи себя.

Мне нечего показывать, если ты имеешь ввиду лицо. У меня пока его нет.

Пауза для немого вопроса, ответ:

Оно в комнате, как и все, что существует на самом деле. В комнате, куда я должен опоздать. Мне жаль опаздывать, с каждым разом все больше жаль, поверь, но иначе ничего не получится. Опоздание легко ложится клеймом, не так ли?

Ты не похож на белого кролика, хмыкнул парень.

Белого кролика?

Неважно.

Слово-смущение.

А на кого похож?

На… на моего отца.

Темнота вокруг проводника разлилась радостью, обнажив черноту его лица.

- Сын мой, - жажда прощения, примирения, встреча после долгой-долгой разлуки, карта «Солнце» в раскладе таро, трепет слезы счастья на утесе нижнего века. – Теперь ты готов занять свое место возле брата. Возле матери и меня.

- Оно мне не нужно, - блеснуло на острие ножа, просвистело в пространстве, вспоротом лезвием.

Карта перевернулась.

- Ты не готов занять это место! Ты! – Крикнул Танат, но лезвие снова не получило ни волоска. Старик проворно уклонялся.

В этом весь он, пронеслось в голове, отчего злость умножилась.

- Ты! Как! Все!

- Послуш…

- И-все-как-ты!

- Прос…

- Млярнпфй, - слова ненависти обратились во рту юноши в надувшуюся жабу, каждое стремилось вылететь первым. Сын кинулся на отца, и длины его вытянутой руки

(if you really hold me tight)

не хватило совсем чуть-чуть, чтобы настигнуть убегающую фигуру. Он упал, ударившись челюстью и прикусив язык, и боль превратилась в

* * *

Далекое, далекое солнце. Высоко забралось ты на небо, разливаешься по нему разбитым желтком – только свет жизни зародыша перешел в охристый багрянец, превратился в жгучий йод, расплывающийся по горизонту-раствору, запекающийся темными кристаллами.

В холодной и синей, как отблеск стального меча, имя которому – воздаяние, белизне огня; в невыносимо жаркой, пылающей тьме закипающей мести. Гнев эпох, наполнивший котел времени, оборачивает дом памяти в дом памяти крови.

Далекое, далекое солнце. Отец, проливаешься ты на землю, на матерь всего живого; одариваешь ее сывороткой жизни; но живая вода оборачивается мертвой.

Далекое, далекое солнце. Мать, вскармливаешь ты рыхлую корку земной тверди да скальные камни огненным молоком, взмахиваешь, словно царевна из сказки, расшитыми влагой рукавами-облаками, рождая полотна миров; оттуда вылетает не лебедь, выплескивается не напиток, появляются не яства, но звезда; лучистая снежинка с гладкими, прямыми ветвями; и ты держишь кувшин над твердью и льешь на растения мед света, который им одинаково и вода, и пища. Но мед превращается в сок красного отравленного яблока, сок - в пьянящее вино, вино – в уксус, и почти неизбежно: жилы мягких тканей, наполненные этим соком, заполняются резкой, обжигающей жидкостью, и плоть огрубевает, сереет, умирает.

Ничего вокруг – лишь поле, которому нет ни конца, ни края. Ничего в руках – только длинный древесный стебель, увенчанный не живым, но мертвым; не цветком, но камнем; камень тот – острый полумесяц, забрызганный киноварью дня.

Травяное море шумит, колышется на закатном ветру. Взмах – нет волны; рассыпалась на соломинки всевозможных оттенков от желтого до изумрудного, раскрошилась на пылинки соцветий, тотчас вознесшиеся к небесам, а то, что осталось, опало грудой, лишенной движения, на землю.

«Маки. Бескрайняя гладь – алая, с россыпью черных штрихов и точек. Ищи меня там».

Протянула свои полные горечи руки полынь, моля о пощаде, но поздно: летит по воздуху срезанная прядь, лежит на земле серебристо-зеленое тело.

Женщина бежит по полю, и глаза ее застилает кровавая пелена. Черная, в рытвинах, земля похожа на растрескавшиеся от жажды губы, измазанные кровью вместо вожделенной воды. Землю не хотят возделывать, не хотят орошать – на ней желают биться. Поить войной, но не миром. Взмах клинка всадника – голова слетает с плеч и катится по истерзанной, беззвучно и протяжно стонущей поверхности. Качаются в чьей-то руке два конуса, пересекающиеся вершинами – качнулись. Перевернулись, поменялись местами; ход времени изменил направление, потек от конца к началу, повернулся вспять. Перевернулась земля. На обратную сторону, где бродят тени, где все черное – это желтое, а желтое – это черное.

Тишина.

Лишь стрекочут цикады, выводя свою извечную песнь, на зиму укрывающуюся внутри яйца, которое проглатывает змея времени, чтобы сохранить ее – шероховатую, вибрирующую, теплую - от гладкости и холода ледяных корок, покрывающих землю и растения, живущие больше одного лета. О, эта змея заботливо сворачивается вокруг нас одинокими вечерами, ползает по древам, растущим на краю мира, плавает по Океану, из-за чего ее принимают за круги на Его воде, и шипит, изредка мелькая раздвоенным языком, передавая знание о сером оттенке вещей, о том, что нет деления на черное и белое.

Сейчас она лежит рядом, греясь на солнышке – маленькая, недавно появившаяся на свет, и кусает свой хвост – у нее режутся зубы.

Старик лежит в постели, теплой и мягкой. Его не сотрясает лихорадка, веки и ресницы на закрытых глазах не дрожат. Руки покоятся на кровати. Покой… скоро старика ждет полный покой. Джентльмен, одетый в дорогой черный костюм, с безупречно выглаженной и чистой белой рубашкой, то и дело поглядывает на наручные часы, по-змеиному сверкнувшие в луче пробивающегося сквозь жалюзи ясного июльского дня. У него на сегодня назначена не одна встреча.

Глядя на темноволосого юношу, удрученно качает головой ковыль. Вскоре лезвие настигает и его.

«Я должен срезать у дома волосы. Каждый волос. Только так. Только так можно прекратить все то, что здесь происходит. Он забрал у меня брата!»

Кожа на шее и плечах настолько тонка, что кажется, будто они принадлежат не женщине из грубой плоти и крови. Одетая в объемное, но скромное в своей траурной черноте платье, она что-то говорит толпе, собравшейся вокруг помоста. Замолчав, женщина кладет голову на полукруглый верхний край какого-то мелкого деревянного сооружения. Слова продолжают звучать внутри – уже нараспев. Лебединая песнь обрывается легким ударом меча. Палач протирает лезвие слишком дорогой для бедняка тканью. Король казнил собственную жену, и затраты должны соответствовать значимости события.

Толстые, колючие побеги все чаще появляются среди безобидных трав, вырастая на пути у юноши; путают ноги, желают их оплести и исцарапать. Но коса не знает слишком твердых и жестких преград, потому что твердость и жесткость – это и есть она.

Мальчик в палате читает книгу. В ней черный рыцарь сражается с белым. Со стороны черного лезут чудовища, вырываются языки пламени, смотрят пустые глазницы черепов, на которых он стоит; со стороны же противника расцветают белые розы, вьются чудесные растения и сверкает солнце. Свет, изображенный на картинке, настолько силен, что кажется, будто он ощутимо толкает черного в грудь, оттесняя назад. Мальчик считает, что рыцарь в белом – это он сам, а темный – это болезнь. Возможно, так ему говорили взрослые, потому и дали книгу, но это уже не так важно. Приборы начинают мигать и пищать, нарисованное сражение выпадает из рук мальчика и продолжается на полу, и вскоре тонкая зеленая нить застывает на экране, или, возможно, просто-напросто непрерывно перетекает сама в себя, как вода в реке, создавая иллюзию статичности.

С неба звуком отбивающих время часов – громким, звенящим, чистым, как холодная вода в роднике, колеблющимся на одной волне с телом и сознанием - опускается голос, незнакомый и черный. Это голос Таната, но он себя не узнает.

«Они заслужили это. Каждый обитатель комнаты, не желающий выходить из четырех стен, каждый, возводящий крепость и запирающийся в ней, и каждый, кто пытается взять эту крепость силой. Каждый, кто считает, что не бывает иначе, и навязывающий подобную жизнь другим. Каждый, кто замарал свои руки в крови – неважно, в каком из смыслов. Все происходящее – лишь последствия их собственных решений. Не кара. Я лишь жду момента, когда приходит пора срезать созревший колос. Жнец, лишь собирающий тот урожай, который посеяли они сами».

За линию, где заканчивается трава и начинается небо, катится желток с льющимися полосами, замерший между полным растворением и сохранением изначального круга. Вращается колесо. Вращаются жернова – собранные растения, даже бесплодные, необходимо смолоть в муку.

Стены дрожат вместе с землей, и город, великий город, засыпает пеплом; над другим, похожим на первый, коброй нависла волна, готовясь обрушиться, поглотить под водой жителей и все, что создавалось ими на протяжении долгих лет. Ни один человек не узнает о нем. Существование целой цивилизации будет поставлено под сомнение.

«…но тебе не все равно, брат. Ты просишь о любви словами ненависти».

Я не слышу. Я продолжаю.

(there doesn’t show signs of stopping)

Огонь. Вода. Земля. Воздух. Стихии обезумели, разбив оковы баланса. Оковы лопались громовыми раскатами, проносящимися единым боевым кличем по поверхности мира. Человек в черном наблюдал величие разрушения с разных ракурсов, и симфония хаоса всюду была единой.

Ночь накрыла поверхность от горизонта до горизонта, сверху и снизу, завершив полный широкий круг и вернувшись к началу. Раньше, сейчас, никогда и всегда снова слились в густую массу бесформенной темноты.

* * *

Картины клубятся узорами в чашке, растекаются по стеклу акварельной краской, и, пытаясь протянуть к ним руки, я обнаруживаю, что они рассеиваются дымом – чернее темноты вокруг.

Голос, который рассказывает, отчетлив и выразителен. Его нельзя потрогать, но он кажется единственным, что имеет здесь форму.

Я перестаю думать о своих руках и погружаюсь в кокон, обволакивающий меня меховым одеялом историй.

В отличие от внешней картины – расплывающейся, тающей от одного прикосновения, как круги на воде, ланью от охотника бегущей от разума - отчетливо видна картина внутренняя, разыгрываемая мысленно. Нельзя сказать, что она заменяет внешнюю; они – суть единое, неразрывное, взаимосвязанное с ходом времени. Когда-нибудь внутреннее станет внешним; когда-нибудь внешнее возвратится в утробу внутреннего. Но что же, рассказчик, которого я слышу – тоже плод воображения?

Нет, конечно же, – едва слышно, издалека шелестит листьями женский голос. Шелестит, как брат. Раньше я почему-то не успел подумать, что голос женский.

«Почему тебя не видно?» - задаю я мысленный вопрос.

«Я нигде – и везде; вокруг тебя и внутри; я всегда с тобой и всегда была; неужели ты позабыл?

Темно. Вокруг, справа, слева, сверху. Мягко… Я слышу, как кто-то бархатный что-то говорит. Что-то интересное. Я не вижу бархатного, но это мама. Я начинаю видеть людей, зверей, птиц, растения и кучу всякой всячины, но не глазами. Они все живые, ходят, бегают, разговаривают, с ними что-то происходит. Я тоже хочу делать такие слова.

Да, конечно. Влияние того краткого, но оттого печального. Он подменил мои черты чертами одной из тех, кому обязан своим рождением.

Нам было по четыре года. Семья в тот день впервые собралась в стенах одной комнаты. Первой пришла мама, в черном вечернем платье, с извечным бокалом вина в руке.

(Очертания лица женщины клубятся подобно туману, в нем можно узнать всех женщин, знакомых и когда-либо виденных – и никого конкретного)

Она делает короткий рубиновый глоток и ставит бокал, сохраняющий ее поцелуй, на каминную полку и забывает про него на весь остаток дня.

Но все это только произойдет, хотя происходит сейчас; поэтому ты знаешь и лань, и охотника, и разум, и воду – и всегда знал их, и будешь знать.

Спи. Принимай подарок брата.

Темно. Я не один – рядом мой младший. Он тоже слушает ее, но по-своему, я это знаю. Он другой.

Пока что на времени не выросли стрелки часов, оно не высохло, став песком, и не отбрасывает тени.

Слушай сказки, которые мы с твоим отцом спрячем обратно в Бесформенное, чтобы те, кому суждено их извлечь, сделали это, когда придет время. Спрячем, и уже спрятали – поэтому ты вырос и решил стать взрослым.

Темно. Голос – обволакивает. Меня нет. Мама, скажи мне, где я?

 

* * *

Ночь накрыла поверхность от горизонта до горизонта, сверху и снизу, завершив полный широкий круг и вернувшись к началу. Раньше, сейчас, никогда и всегда снова слились в густую массу бесформенной темноты. Лишь на ее фоне стала различимой пульсация одинокого огонька в ночи, что всегда был и всегда ждал; зерна темноты находили вокруг огонька собственные орбиты, покрывались алмазной крошкой, резонировали с пульсацией, звенели весенней капелью и сияли, сияли, сияли. И было понятно до слез: их сияние исходит изнутри каждой частицы, ибо было там раньше, сейчас, никогда и всегда, когда темнота видела свет и была им. И до дрожи, до трепета стала ясна элементарная формула: свет это жизнь это творение это Бог это Любовь. И любая тьма хранит память о виденном ею свете, и любая тьма видела свет: раньше, сейчас, никогда и всегда.

Там, где смерть – там и возрождение.

Там, где забвение – там и память.

Соломинка согнулась дугой, края ее объединились и слились в единую, цельную, идеально гладкую поверхность, но внутри расположилась не пустота, а Мир.

Девятнадцать, двадцать, двадцать один.

Солнце, Суд-Воскрешение, Мир.

Танат нашел брата в пещере за маковым полем; в темных нишах Бесформенное обнажалось: камни были эскизами, мыслями и словами, а сны кружили по воздуху в чистом виде. Маковое марево источало их, как ароматы. Вокруг Гипноса дрожал отпечаток, похожий на световой ожог под закрытыми веками: комната, чужая мать читает сказку о Снежной Королеве, и дети-близнецы и их отец искренне счастливы. В их податливое счастье можно было запросто погрузиться – и ощутить всю горечь того, что для всех четверых этот момент неодиночества останется единственным. И эту горечь своим недолгим присутствием, своим откликом, своей любовью Гипнос сделал немного мягче. Морок исчез, осыпаясь искристой пыльцой благодарности.

Я бережно соберу ее и отдам без остатка брату.

Пробив скорлупу бесформенного, дом выпустил наружу смерть и забвение, навсегда сохранив в себе их отпечатки; и они ушли в материнскую теплоту ночи по спящему городу.

Огоньки в ночи, думал Танат, и слезы на его темных глазах ярко искрились. Я всегда буду идти к огонькам в ночи.

Дата публикации: 20 августа 2014 в 23:31