354
Тип дуэли: прозаическая
Тема дуэли: Свой цвет

Право голосовать за работы имеют все зарегистрированные пользователи уровня 1 и выше (имеющие аккаунт на сайте до момента начала литературной дуэли и оставившие хотя бы 1 комментарий или 1 запись на сайте). Голоса простых смертных будут считаться только знаком поддержки и симпатии.

Тема дуэли: Свой цвет. Жанр не ограничен. Лимит: 10 000 символов с пробелами.

Голосование продлится до 14 мая.

 

Азия Диллон

Роза

Сижу в ванной. Аккуратно загребаю ладошками коричневатую пенку с поверхности и сливаю в раковину. Привычка. Не люблю мутный бульон. Медленно закипаю, помешивая в воде пассерованную массу перетёртых жерновами сознания обрывков мыслей о тщетности человеческого бытия. Жернова устали молоть. Но это тоже привычка. Мало просто жить, нужно очистить от кожуры, измельчить плоды экзистенции, полить раскалённую сковородочку протухшим маслицем прямого отжима призмы восприятия, и наблюдать, как разноцветная масса карамелизируется, постепенно приводя цвета к общему знаменателю не особо аппетитного коричневого.

А без этого проглотить невозможно: всё кажется сырым и кишащем паразитами. Потом зачерпываешь прямо из сковородки, дуешь на ложечку, чтобы не обжечься, открываешь рот, машинально жуёшь, и, давясь, глотаешь, хоть уже и сыт по горло.

Экзистенциальный, мать его, кризис. Пытаюсь из него вырваться, сбежать, прогнать, не думать, «просто жить». Но получается только сложно.

Послала я себя любимую к чертям, решила развеяться. Тут как раз подруга позвала на концерт сходить. В филармонию на вечер органной музыки. «Так себе, конечно, отрыв, но почему бы и нет?» – подумала я и принялась готовиться.

Закинула бренное тело бланшироваться в приправленную эфирным маслом можжевельника ванную. Отпарила до красной корочки, вынула, обтёрла махровым турецким полотенцем, им же укутала и отнесла на кровать – доходить до нужной кондиции.

Через пару часов проснулась, досушила волосы феном, нырнула с синие глубины длинного платья и вышла из дома, твёрдо решив хотя бы на один вечер завязать в узел распоясавшиеся мысли. «Не думать! Сегодня ни о чём ни думать!» – твердила я, как только слышала шебуршание очередной сугубо экзистенциальной мысли в черепной коробке. «Никакого будущего, тем более – прошлого! Только настоящее! Только дазайн! Да-зайн! Да-зайн!» – повторяла я мантру.

Настало время музыки. Время цвета и формы. Музыка для меня и есть – форма, живая или замершая, подвижная или статичная, плотная или воздушная, но всегда обладающая неповторимым цветом. Ярким и сочным. Или мрачным и насыщенным. Или блёклым и нежным. Любым. Зависит от музыки.

У входа в концертный зал я встретилась с подругой и прервала поток витиеватого красно-жёлтого жидкого металла, проливаемого в сознание из наушников гитарно-барабанной партией сдобренной голосом Сержа Таркяна.

Не задавая друг другу вопросов о личной жизни, мы прошли в зал и устроились на не особо удобных стульях. Я вцепилась в покрытые лаком деревянные подлокотники, как будто приготовилась к взлёту. И взлетела с первым натужным выдохом органа.

Я закрыла глаза. Обрамлённый стенами с лепниной зал исчез. Вместо него моему взору предстала бесконечность Вселенной. Великая чёрная пустота, в которой то и дело вспыхивали яркими огнями и гасли причудливые формы. Я направила всё своё сознание на их созерцание. В голове не было ни слова, только пятна живой светящейся краски. Постепенно абстрактные кляксы слились в единый конкретный образ.

Музыка набирала обороты. В органу присоединились скрипки и виолончель. И передо мной расцвёл огромный сине-серый цветок. Это была роза, лепестки которой состояли из остро наточенных лезвий.

Я протянула руку. Лезвия впились в пальцы, острая боль прошила до самого темечка. Но приступ мазохизма не прошёл. Форма цветка была настолько идеальной и чёткой, что хотелось слиться с ней всем естеством. И, несмотря на боль, всецело пережить красоту момента.

Я крепко обняла острые лепестки обеими руками. Кровь стекала из ран ярко-алыми тёплыми струями по бледной и холодной коже. Я упивалась совершенством боли. На миг даже приоткрыла глаза проверить, не порезалась ли. Но, убедившись, что раны существуют исключительно в моём воображении, снова вернулась к своей розе.

Симфония перешла в стадию кульминации. Роза увеличилась в размерах. Бархатные синие-серые матовые лепестки манили дотронуться, а острые стальные края притягивали взгляд игрой несуществующего света. Очарованная гармонией сочетания идеально выверенной геометрической точности и острой, едва выносимой, боли, я полностью сдалась во власть ощущениям, крепко обняла розу и прижала её к груди. Истекая кровью, я, переполненная счастьем, медленно плыла сквозь вселенную. Впервые за долгие месяцы мне было так легко и спокойно. Я несла острую сияющую розу с собой сквозь пустоту мироздания, сквозь пустоту космоса, сквозь пустоту себя.

С тех пор, когда меня снова мучает невыносимая тягость бытия, образ розы вновь и вновь является ко мне, укрывает сине-серым бархатом, и чернота бесконечности мироздания отступает.

 


 

Джером Флинн

Липов цвет

Липа просыпается рано, хоть и незачем. Слушает короткие удары пульса в затылке, мысленно ощупывает их, как могла бы перебирать нитку с узелками. Ищет причину порушенного сна. Но боли нет, не в Липе дело.

Серенько ещё, тихо, только подвывает Валькина бестолковая дворняга. Дура Валька, а кобель у неё того хуже - до полуночи брехал, а теперь вот. Воет и воет. Липа хмурится в сторону окна, словно по его вине соседские грядки не отгорожены. Оно и неплохо вроде: когда Валька забежит, развлечёт старуху суетой и сплетнями, когда её смурной Толик воды из колонки наносит, всё-таки не одна. Но никакого отдыха с ними - молодые, баламутные. И кобель этот шатается, где ни попадя, лезет к самому порогу. А сейчас и вовсе голосом раздвоился.

Липа приподнимается, чутко ведёт ухом, верит и не верит. Так и есть. То уже не собака, а Валька воет. В полную силу заходится, будто раздирает её от тоски и обиды. Первое, что думается Липе - Толик из города вернулся и поколотил жену за гульки. Но гостей у Вальки давно не было и сама вечерами дома. Может, что другое случилось, или с ума сошла Валька?

Липа не хочет знать про чужие тёмные дела. Тянет толстое одеяло на голову, жмурится для верности и незаметно задрёмывает. А когда снова разлепляет веки, из-под бязевой занавески льётся щедрое солнце.

Трудно встаёт Липа, ковыляет между стульями, будто горбатые половицы вот-вот качнутся и уронят её. Устаёт. Мягонькую фланельку надо под юбку пододеть, колготы в рубчик, вторую кофту под телогрейку, бурый шерстяной платок до глаз. Каждый приходящий год забирается под кожу холодом, а сколько всего их было Липа и не скажет. В паспорте цифры есть, но это складывать-вычитать придётся. Много. Имя там тоже написано – Олимпиада, да разве это про неё? Липа она, старая и глупая. Выволоклась за порог к нужнику, глотнула травянисто-земляного воздуха и встала столбом. Залюбовалась.

Распустилась за ночь высокая черешня. Ещё вчера бутоны чуть белели, а сегодня густо набились цветы, облепили ветки. Знойная весна, много ягод будет Вальке на компоты. А вон и сама Валька за грядками. Сидит королевой посреди двора под виноградником, вьётся вокруг неё целая толпа, а ни музыки, ни болтовни. И вой ещё этот предутренний. Позабыла Липа о нужде, захромала по узкой бетонной дорожке к соседям. А там оглядела гладкую рассвиняченную Вальку, молчком осудила её обтянутую майкой грудяку, покосилась на распухшее от рыданий лицо. Квашня, а жалко. Отвела глаза и тут же наткнулась на подозрительный Толиков прищур. Ну хоть не злобный, как часто бывало. Хорошую фотографию сделали, и лентой чёрной украсили, и вазочку с яблоками и конфетками перед ней поставили. Честь по чести. Значит, помер Толик.

- И-и-и-и, - горестно тянет Валька. – Он же вчера позвонил, кушать попросил. И-и-и-и. С утра в больницу ему холодца отвезла и картошки молодой. Думала, нет её пока, но накопала две жменьки. Крохотная, что твои горошины. Каждую отскоблила, сварила, обжарила на сливочном масле, как он любит. А он говорит: не хочу! А я ему: кушай, миленький. А он: не буду! А я: ну и иди в сраку! И-и-и-и. Такой весёлый вчера был…

- Толюха пожрать не дурак, - с печальной гордостью вставляет Сашка-кум. – Это, видать, совсем припекло его.

Липа присаживается на скамеечку у белёной стены летней кухни, принимает скорбный вид, сочувствует. Сидят рядками на лавках и стульях тётки, дядьки, товарки Валькины с рынка, кумовья, племянники. Косо падают на них солнечные лучи, золотят макушки.

- А когда Толеньку привезут? – прерывает кума бесконечное жалобное «и-и-и-и».

- Завтра. Жарко в доме ставить, - отмахивается Валька и снова нагоняет слёзы.

- И правильно. А пока в городе побудет? - не отстаёт кума. – В больничке?

- Та да.

- Это ж дорого!

- Ой, дорого, - всхлипывает Валька. – Так всё дорого!

- Ты погоди. У меня знакомая есть, врачиха из нашего морга, ей и коробку конфет можно, - кума тянет серебристую трубку из кармана спортивных штанов, тыкает пальцем в экран и радостно орёт:

- Олечка Борисовна? Олечка Борисовна! Это Лена! Как дела у вас? Я что хотела спросить, в вашем морге случайно нет свободного холодильничка? Очень надо. Толеньке нашему переночевать. Да. Да, завтра похороны у него. Есть? Есть! – громко шепчет она Вальке.

Липа брезгливо кривит тонкие губы. Разве так можно? Она-то, когда срок пришёл, Митрия и мыла сама, и наряжала, и всё дома, с ночным бдением. Уважение надо иметь. А эти как сороки: чвирк-чвирк, и обтяпали по-быстрому. Балаболки. Сидит Валька, лоснится, радуется – ушастый племянник на машине в город отвезёт, всё устроит.

- Похоронщикам Толичкин костюм передайте, это по дороге. И сорочку. Я ему голубую на прошлый день рождения дарила, в самый раз будет. Трусы с носками хорошие, без дырок и не застиранные. Надо сегодня, а то они оденут в своё барахло и счёт как за дольчегабану выпишут, - учит кума. – Но сначала Толеньку в морг.

- Это после обеда, раньше не отдадут, - деловито замечает Валька и сразу спохватывается:

- Ой, То-о-оля! За что ты так со мной? Не ждали - не гадали! И-и-и-и…

- А косынка вдовья есть у тебя, к людям выходить? – сурово интересуется одна из тёток.

- Есть, ещё на той неделе купила. Предчувствовало моё сердце, а надеялось. Как же я теперь одна буду? Одна!

Кума садится рядом, поглаживает круглую Валькину голову наманикюренными пальцами, сердоболится. Сашка-кум вздыхает, рассеянно мнёт сигарету. Одна, как же. Сколько раз Валька стелила для него покрывало под черешней, пока Толик пьяный в летней кухне отсыпался. Подальше от своих окон, прямо у Липы под носом. И забавлялись они там с удовольствием и разнообразием. Липа занавески плотно задёргивала, а всё равно нет-нет да и полюбопытничает. Но не осуждала. Нельзя про Толика плохо, а хорошо не получается. Потому и молчит она, только головой качает. И никого это не заботит – у стариков часто подбородки трясутся.

- Толя-а-а! Хороший мой! – тянет Валька.

- Да как жить без тебя теперь?! – трубно подхватывает её мамаша из дома. Выкатывается на крыльцо и дальше к столику с фотографией. Отводит ото лба влажную уксусную марлю, зачем-то обтирает ею чёрно-белую физиономию зятя. - Сыном мне был, сыночком… Валька!

- Чего? – вздрагивает та от внезапного мамашиного окрика.

- Помидоры кто польёт? Погорят помидоры.

- Отвяжись со своими помидорами!

- Я полью, тёть Рай, - привстаёт племянник.

- Сиди, - шипит Валька. – Иринка сделает.

- Едет, что ли? – оживляется мамаша.

- Да, отпросилась с сессии, сказала, потом пересдаст. К вечеру ждём.

- Бедное дитё, папку-то хоронить…

Про Иринку не только Липе известно, Валька каждому встречному жаловалась, что Толик бесплодный. От себя пересуды отводила. А понесла, когда у ровесниц дочки уже заневестились. Когда стала Сашке-куму покрывалку стелить. Мамаша её сказала так: «хоть бы чья телятка, а в нашу сарайку». Толик Иринку сразу признал, даже дрался поначалу с некоторыми правдолюбами. Во всём ей потакал, пока не подросла, не укатила в институт и взрослой себя не посчитала. Хватило же у девки ума явиться на каникулы и вылить Толикову самогонку в клумбу с петуньями. Думала прекратить родительскую грызню этим отчаянным поступком. И ладно бы тайком, но в позу встала - один в один Валька - и демонстративно. Как в лицо плюнула. Тут Толик не постеснялся, высказался про подзаборное дочкино происхождение. Иринка поверила, обревелась под черешней – хотела тайком покурить, да так полночи и просидела. Кучка окурков за ней осталась, а ещё круглые ожоги от затушенных сигарет на черешневом стволе.

«Ой, Толя, Толенька-а-а!» - весь день слушает Липа. Давно вернулась в свою хибарку, а летят голоса в раскрытое окно. Полощется на ветру пыльная занавеска, стучит в стену разболтанный ставень, черешня тревожно прядёт ветками и теряет свой цвет. Кружат лепестки, заканчивается красота. Так и Липа отцвела, и Валька, и Иринка уже расползается в боках, скоро последняя миловидность с неё осыплется. Приехала, стоит в грядках, льёт из шланга воду, размазывая слёзы по конопатым щекам. А всё-таки событие у них сегодня, завтра похороны и поминки, люди кругом, разговоры. Жизнь.

И у Липы жизнь. Вся она на стене, в раме под стеклом. Кряхтит Липа, забирается коленями на перину, ведёт рукой по блёклым фотокарточкам. Где-то здесь родители её, где-то Митриевы, да так истёрлись и выдохлись, что не различить. Одни серые пятна вместо серьёзных лиц и торжественных фигур. Вот ребёнок чей-то в длинной рубашонке. Вовочка это, Липы сынок. Нет, Вовочка сверху был, в другой стороне. Значит, Тая, дочка. Или сестра Липы младшая. Тускло слишком. А военный тут только один был, Митрия брат. Он и есть в левом углу - долговязый насмешник с усами. Липа усы не видит, но помнит. И запах его помнит: вакса и гвоздика. И ладони у него были большие, в свою одну две Липины забирал. А может, придумывает она теперь… Женщины какие-то в шалях и воланах, дед, ещё дети. Водит Липа кривым тощим пальцем по прохладному стеклу, останавливается в его середине. Митрий. Строгий, многозначительный. Чинно в гробу лежит, как начальник какой. Тянется Липа к нему, сухо целует и отворачивается.

 

Ночью привычно брешет глупый соседский пёс да тянет из Липы душу звонкая цикада. Летят белые лепестки с черешни, которую брат Митрия посадил. Спят Валька с Иринкой. Спят Толик с Митрием. Падает душистый цвет Липе на подоконник.

 

 

Иэн МакШейн

Фаталь-морталь

Вот уже полчаса он наблюдал, как сидящая на лавочке фигура кормила хлебом птиц. Наблюдал и принюхивался. Свежие, ароматные буханки. Даже издали он видел, как мякиш плавился в руках «фигуры», послушно комкуясь. Она не курочила буханку, а старательно лепила из мякиша шарики и бросала их в разверстые птичьи клювы. Голуби наелись до отвала первыми, мелюзга доклёвывала крошки. Запах свежевыпеченного хлеба, размятого в вспотевших ладонях, привлёк и уток. Те, важно переваливаясь, обступали лавку.

Больше терпеть невыносимо, решил он и поднялся с лавочки напротив. Сел на корточки и, покрякивая, направился к раздаче хлеба. Втеснился между пернатыми едоками. Фигура, завидев «селезня», скатала мякиш размером с теннисный мяч и опустила на землю. Утки почтительно расступились. Мужчина, откусывая от катыша, поглядывал на дающую.

Лютая баба, показалось ему. Моторика, броски, взгляд – любовные, деликатные, а сама смурная. Как рыло магистрального паровоза. Такой предупредительно погудит, но переедет. Не та дамочка, что «мужчиной» окликнет. Эта кулачищем в спину тюкнет или «эй, ты» пробасит.

 - Необязательно прикидываться уткой, если хочешь жрать.

Вот он, предупредительный гудок. Или показалось?

Мужчина кивнул, выпрямился, облизал с губ крошки и сел рядом с женщиной.

 - Хлеб что надо. Давно такого не клевал.

 - И не поклюёшь. – гоготнула. – Я в пекарне работаю. Формовщицей.

Он всё кивал и косился на её руки. Они в первую очередь выдают возраст. Рассматривал, ища старческую «гречку», проступающие вены. Не находил: проворные руки, гладкие и могучие. По его разумению, уток в парках кормят разве что старухи, да простецкие бабы. А эта хоть и молода, но в запустении словно, и говорит будто громыхает. Как суровые женщины нонномордюковского пошибу. А меж тем, тонкость в ней какая-то прячется.

 - Когда-нибудь они так же будут бабу делить, тянуть каждый в свою сторону. – бесстрастно сказала формовщица через паузу.

Он заметил двух мальчишек, очень рекламогеничных, трёхлеток на вид. Они, вцепившись в пластмассовый грузовичок с обеих концов, вырывали игрушку друг у друга. Молча, надув щёки, растопырив маленькие пухлые ножки. Один, белобрысый и вихрастый, поднатужился и рванул машинку на себя. Та поддалась. Победитель звонко, как умеют только дети, захохотал. Проигравший, в джинсовом картузе, сосредоточенно рассматривал передние колёсики, оставшиеся от трофея в сжатых кулачках. Мальчишка смекнул, что автомобиль без них теперь, считай, инвалид, и захохотал тоже.

 - Теперь оба довольны. – хмыкнул мужчина и покосился на собеседницу.

Та высокогрудо вздохнула, медленно и со значением выдохнула. Такой выразительный бабий вздох, подумалось ему, предваряет серьёзное откровение. Или заунывную исповедь. Может, сослаться на дела и уйти? Был бы это мужик – разговор бы сразу сладился, без хождений вокруг да около, без вступительных вздохов. По стаканчику бы брякнули, да мякишем этим царским закусили. Эх!

Женщина многозначительно кашлянула - дескать, желаешь ли ты, незнакомец, таки послушать мою историю?

Ну не срываться же теперь с лавки? Он уселся в пол-оборота к собеседнице и сделал заинтересованно-сочувственное лицо. Та кашлянула ещё раз, кышнула на покрякивающих от нетерпения уток, руками развела: нет больше хлеба; они, ворча, выстроились гуськом и потопали восвояси.

 - Муж мой полюбил меня, как сам признался, за роковую красоту. - начала свой рассказ женщина. – Чего ты ухмыляешься? Знаешь, какой я была, пока не завяла? Волосы смоляные, кудрями крупными, тяжёлыми. Глаза словно пьяные, с поволокой, алый рот приоткрыт (гайморит у меня был), смуглолицая и фигуристая. Ходила – как кошка кралась. Мурчала, когда гладили. Царапалась, шипела – когда против шерсти. Он и вообразил себе меня этакой femme fatale.

Любовь, говорил, у нас с тобой будет, как в кино! И сам всякий раз на кино равнялся. То свиданку романтичную где подсмотрит, то постельную, прости господи, сцену, а то, бывало, даже и ссору. В любви признавался по-киношному: знаешь, как я тебя люблю? До луны и обратно. Тьфу, как в американских мелодрамах. И всё от меня ждал похожего. Пощёчин звонких, осколков посудных, бровных зигзагов, поцелуев под обложными дождями. И платье – чтоб насквозь от дождя, непременно красное. Драмы ждал высоковольтной, знамо дело. А сам – обтёрханный, второстепенный будто. Но с марионетками своими ловко управлялся!

Один раз (уже к тому времени были женаты) спрашивает: а что станешь делать, если я тебе изменю? А сам аж слюну сглотнул от нетерпения. Ну, думаю, получай свою драму. И давай его вышучивать. Да так увлеклась, что сама себе и поверила.

Придёшь, говорю ему, с работы, с мордой сытого кота, обласканного. А от тебя духами женскими пахнет, дорогими. И губы припухлые от поцелуев потайных. В кресло сядешь, пока я хлопотать с ужином буду. Газету возьмёшь, но дремать начнёшь вскоре. Я фартук скину, из ящика нож возьму. Кошкой, по обыкновению своему, прокрадусь из кухни в гостиную и резким движением пырну гнусное твоё сердце. Ты глаза распахнёшь, а в них борьба боли с восторгом и изумлением. Я буду глядеть в них, тяжело дыша, и медленно, с упоением, прокручивать лезвие по часовой, нет, против неё, стрелке. Пока не раскрошу его. А ты так и останешься – с распахнутыми глазами на искажённом от экстатического страдания лице.

Я рвану нож из тебя, из твоего раскромсанного сердца, и облизну. Разденусь донага и вымажусь вся твоей горячей ещё кровью (на этом месте он аж завыл от драматического апофеоза), даже в волосы вотру её. Позвоню в полицию, сообщу о случившемся. На трубке останутся красные отпечатки моих пальцев. Всё как ты любишь. Пока буду ждать полицию, включу твою любимую «Dirty Diana», стану под неё покачиваться и гнуться. Или… ну её к чёрту. Что-то ритмичное включу, электронное. И закручу нижний брейк. Представлю, как ты бы скривился, увидев, и захохочу.

 - Ты сейчас смотришь на меня с теми же лукавыми бесенятами, что плясали в глазах и у моего дурака, когда я сочиняла ему эту вульгарную импровизацию. – усмехнулась рассказчица и прищурилась. А у самой во взгляде эти бесенята, но сникшие какие-то, съёжившиеся, хвосты прижавшие. Он сморгнул своих, головой мотнул, будто сбрасывая что-то пакостное, что без спросу пролезло.

 - А дальше? Представился случай?

Она продолжила.

Пришёл он как-то с работы. Как и подобает образцовому свежесостоявшемуся прелюбодею, - принёс с собой густой удушливый букет чужого женского парфюма. И бордовый мазок помады под нижней губой. А сам – как ни в чём ни бывало. Песенку какую-то под нос себе воркует. Перекоцывался в домашнее - и в кресло. Голову набок склонил, как в дремоте, а глазами так и шныряет в сторону двери – мол, вижу я или нет. Понимаю ли его бесхитростные побуждения или нет.

 - Выходит, он на следующий же день вам изменять побежал?

 - Я было тоже так решила, но…слушай дальше!

Подначивать меня он стал почти каждодневно. Всё по одному и тому же сценарию. Духи, всегда разные, помадовый «чмок», кресло, откинувшаяся поза и приоткрытые в надежде глаза. А я - словно мимо все его подначки: ужин готовлю, зову к столу, разносолы предлагаю. Он смотрит выжидающе, ищет умысел в моём лице, а я шмяк ему добавки, и лицо при этом у меня самое что ни на есть ясное, необеспокоенное.

А в лифте как-то с соседкой встретились, та и говорит: видела твоего в магазине парфюмерии, он в женском отделе духами на себя прыскал. «Не того» он у тебя, случаем, а? Не того, говорю, не переживай.

Он делался всё одержимее в стремлении вызвать у меня роковую ревность. Во сне выкрикивал женские имена. Я становилась для него то Ниной, то Катей, то Жанной – даже во время наших с ним страстных схваток. В машине из бардачка якобы случайно вываливались женские трусики. С ценником. Стал невнимательным. И очень жалким в этом своём абсурдном спектакле. Как бездарный актёр, забывший роль, изо всех сил старающийся выкручиваться. А суфлёра не было. Тогда я и решила: всё, хватит. Я сделаю это. Как раз в тот момент, когда очередные трусики шлёпнулись из бардачка мне на колени. Как сейчас помню – красные, отороченные чёрным кружевом. Я вертела в руках ценник и улыбалась. Жалостливо. И он в это миг понял, наконец, что я давно раскрыла его ужимки. «Распродажа была» - выдавил и глаза отвёл. Суетливо скомкал трусишки, в карман засунул и глупо хохотнул.

«Мерзавец» - бросила я, чтобы ободрить его немного.

На следующий день, полная решимости, ждала его с работы. Даже нож в карман фартука заранее положила. А он не пришёл. И утром тоже. Я бегом в парфюмерный. Продавщицы плечами пожимают. Не было, мол, его вчера. Нам, мол, новинки женские завезли, мы на полочках расставили, приготовили, а он не пришёл.

На работе его нашла. В подсобке с реквизитом. На полу сидел, ноги-руки в стороны, а шея стянута, обмотана верёвками от куклы. Сама кукла на плече повисла. А я помню эту куклу – он сам её мастерил. С меня. Такая же черноволосая и волоокая. В красном цыганском платье. А на полу, в ногах, раскиданы другие его крали, попеременные его фаворитки. У меня, жены, духу не хватило его из ревности изжить, а кукла, вон, смогла.

 - Вы и правда считаете, что его убила кукла?

 - Следствие по делу было. Куклу чернявую по допросам затаскали, но она молчала рыбой, плечом только подёргивала, точно пренебрежительно. Так ничего от неё и не добились. Закрыли, как самоубийство.

 - Необязательно прикидываться спящим, если хочешь умереть. – заключил мужчина и усмехнулся собственной шутке.

 - То-то и оно! Цыганочку эту я потом в мужниной могилке прикопала. Чтоб не так ему, балде, в посмертном эфирном колобродстве одиноко было.

 - Всякому иной раз хочется, чтоб его как пластмассовый грузовичок делили, колёсики выдёргивали. Чтоб вот так в кресло сесть и пуговку на рубахе расстегнуть, слева на груди.

- Малодушество бесславное – вот что это. Думаешь, чего я тебе на уши-то присела? Чего ногой не топнула, когда ты уткой прикинулся? Мужа ты моего напомнил. Такой же непричастный. Неодушевлённый. Словно и не был никогда главным персонажем. По стеночке ходишь, в кадр случайно влазишь. И истории у тебя своей нет, как мне подумалось. Так пусть хоть моя теперь у тебя будет. Зашагаешь, может, шире. Встанешь со своих карачек, на которых ты ко мне вместе с утками заявился. Если надоест маяться беспарно, и деву встретишь хорошую - не кривляйся с ней, ни играй в кино. Мужик – что отмычка. Одна рука – гаечный ключ, вторая – замковый. Ты её отпереть должен, понимаешь, имярек?

Отпереть. Хм. Он раскинул руки на коленях, рассматривал их и усмехался. Вот его правая – гаечный ключ, разводной. Крепкая ещё рукоятка, разящая. С цепким уверенным зевом – он придал пальцам форму Пакмана, сомкнул и разомкнул воображаемые челюсти. Вот левая рука – замковый ключ-отмычка. Крутанёшь таким – не только ветхий бабкин сундук отопрётся, но и банковский сейф. Он сплотил руки вместе, потёр их одна об другую, заставил схлестнуться промеж собой, после чего уронил на колени. Да ну, робокоп какой-то. Правильно фаталь-морталь сказала, статист он сопленосый, а не супергерой с руками-ключами.

 - А если замок кодовый, а? – обратился он к рассказчице.

Пустота ответила ему хитрым прищуром и многозначительным молчанием. Он положил ладонь на то место, где сидела женщина, погладил – ещё тёплое, насиженное. Хлебные крошки, остатки птичьего пира, кучковались под скамейкой. Значит, не привиделось. Он огляделся по сторонам: парк обезлюдел, сжался весь, помрачнел. Как зрительный зал после низвержения занавеса. Больше никому неинтересно. Пора мчаться в гардероб, пока очередь не выросла в питона.

Он нехотя поднялся с лавки, больше с трудом, чем лениво. Словно услышанная исповедь о сослагательной чужой любви стала теперь его ношей, его заплечным походным рюкзаком. Он поднялся с лавки, чтобы завтра, послезавтра и в последующие дни снова на неё опускаться (никакого больше фиглярства с утиным «шагом»), снова складывать руки на колени, снова внимать этой, так неуклюже овдовевшей формовщице, снова вожделеть её караваев.

 

Те же дети делили игрушки в парке, те же птицы, нахохлившись, караулили крохи, та же лавка, крепко врытая в землю, пригласительно пустовала и мужественно терпела капризные перемены погоды. Тот же он, с новыми уже мыслями, новой жаждой и новой, поднывающей тоской упрямо топтал тропинку, ведущую к знакомой скамейке. Присаживался, рассказывал никогда не перебивающей его пустоте свои выдуманные за ночь истории. Хвалился поднаторевшими «ключами», когда-то не могущими отпирать даже податливые замки безотказных тарифных девиц. Пустота, как ему казалось, одобряюще кивала и клонила свою крупнокудрую голову на его плечо.


 

Хироюки Санада

 

Ва

- Эта машинка какого цвета?

- Ка!

- Ага, красного. А вот эта?

- Ка!

Что ж, и правда, коричневого. А эта?

- Си!

- Хорошо, синего. Ну, а эта?

- Зё!

- Отлично, желтого. А эта, наверное, зе?

- Зё!

- Вот как. Ну, что ж, верно, зеленого. А эта?

- Бе!

- Правильно, белого. А эта?

- Тё!

- Молодец, черного. А вот эта?

- Ва!

Почему «ва?». В принципе, логично: как слышим, так и произносим - «оранжевава». Но вот странно, что у всех других цветов полуторагодовалый Сашенька называет первые слоги, а у этого – последний. И, кстати, такая же фонетика в окончаниях родительного падежа всех других цветов: и «краснава», и «чернава». Так почему же мой ребенок делает исключение для оранжевого цвета? А может, у него отклонения в психическом развитии?! Пытаюсь задушить эти сомнения в зародыше, но они, клювиком гадкого гомункула, уже пробили скорлупу здравого смысла.

Надо срочно позвонить Николаю. Один вызов, второй, третий… Вот, гад. Когда нужен – всегда вне зоны доступа или не слышит. Хотя, он вроде говорил, что у них сегодня важные переговоры. Четвертый вызов, пятый, шестой… Что ж, придется все как всегда делать самой. Запишусь на прием к детскому психологу. Где тут номер регистратуры? Ага, вот. Палец застыл над клавиатурой в нерешительности. Нет, лучше пусть муж позвонит. А то подумают еще в поликлинике, что я «мамаша с повышенным синдромом тревожности». Наберу опять Николая. Седьмой вызов, восьмой, девятый… Козел. Переговоры с партнерами ему важнее здоровья ребенка. А может, с партнершами? Телефон летит в стену. Опять стекло переклеивать. Сцепив зубы, лезу в Инет.

Мамашковые паблики смотреть не хочется, с трудом перевариваю слащавое кудахтанье этих тупых куриц. Но, ради ребенка...

- Девчоночки, подружаечки мои ненаглядные, случалось ли у кого-нибудь такое-то отклонение, - делаю запрос, - заранее всем спасибки, чмоки-чмоки.

Курицы молчат, не сталкивались. Видимо, действительно, уникальное заболевание. Тревога из гомункула вырастает в мерзкую жабу, распирает грудь. Почему, почему именно с моим ребенком?! Лучше бы со Светкиным. Его и так природа обидела – волчья губа, так пусть бы и психологическую хворь тоже к нему прибило, одним веслом.

Тем более, Светкин Макс – мужик, не то, что мой «Николаша ни двораша». Максим пробивной, в лучшую клинику города пристроил бы, в центре, возле царь-камня.

Или взять того же губатенького мальчика, аниматора игроленда в нашем «Гигацентре». Он так увлеченно возится с чужими детками, что со своим, наверное, по всем докторам ежеутренне бегал бы без моих напоминаний. Честно говоря, я этого парня не знаю, но внешне он напоминает мне моего папу, первую любовь и актера Брендана Фрейзера одновременно. У человека с таким лицом не может быть отрыжки, бараньего взгляда и вечных переговоров.

Взгляд падает на ссылку: «оранжевый цвет в психологии». Кликаю. «…оранжевый, цвет Солнца, часто предпочитают дети, но он может подавлять их волю и вообще, формировать у человека чувство зависимости. Возможно, именно по этой причине оранжевый часто становится цветом религиозных сект и других верующих общин». Так вот оно что! Цвет, сильный сам по себе, энергетически подавляет нашего малыша…

В памяти всплывают чудаковатые «Хари Кришна». А еще, случай из детства.

В дом культуры моего городка приезжал с гастролями гипнотизер. Весь наш седьмой класс водили на его выступление. Этот фокусник в оранжевом шарфе вызвал на сцену десяток добровольцев, ввел их в транс, а после такое с ними вытворял… Протыкал иглой руки, заставлял танцевать ламбаду, стрелять из воображаемых пулеметов, плакать, ползать на коленках! Одного мальчика заговорил от курения (тот потом рыгал за гаражами), другого попросил «смотреть» фильм ужасов (тот потом описался). И, главное, никто из испытуемых ничего впоследствии не помнил. Среди добровольцев, вышедших на сцену, изначально была и я. Но, гипнотизер отбраковал меня, попросил спуститься в зал. Потому что я не засыпала, не поддавалась его метроному.

Так что, на меня вся эта ваша магия не действует. Интересно бы Кольку проверить на оранжевый цвет.

- Четырнадцать пропущенных, из-за такой ерунды? – Николай не торопился приступать к ужину (тыквенная каша, салат из сладкого перца, апельсиновый сок).

Господи, как меня бесит этот его бараний взгляд.

- Во-первых, не только из-за этого, еще стекло на телефоне у меня треснуло. Во-вторых, в тарелку смотри, а не на меня. Зря я весь вечер у плиты топталась? Жри, пока не остыло.

Муж послушно застучал ложкой.

- В-третьих, «ерунда» - это твое второе имя. Ты – птица невысокого полета и давно уже достиг потолка своих возможностей, так чего ты там пыжишься в своей конторе? Отработал до пяти - и бегом домой, помогать мне с ребенком. А в-четвертых, завтра утром перед работой чтоб зашел в поликлинику и записал Сашеньку на прием к психологу, понял? – офигела я от собственной дерзости.

- Понял, - покорно пробубнил Николай.

«Работает!» - ликую внутренне. - «Оранжевый цвет работает!»

«Надо бы проверить на других», - думаю на следующее утро, выворачивая свой гардероб. Оранжевых вещей в нем, как на зло, почти нет. Что ж, придется надеть вот это. Только черной шубой сверху прикрою, чтобы сразу все прохожие к моим ногам ниц не попадали.

В поликлинике толпа мамаш, обсуждают подростковые психи. У нас с Саньком есть несколько минут до приема, потому я присоединяюсь к дискуссии. Моих доводов никто не слушает. Видимо, думают, что если я с грудничком, то в воспитании подростков не смыслю.

- Кхм, кхм, - пытаюсь обратить на себя внимание, - вообще-то моему старшему ребенку уже восемнадцать, и вот что я хочу сказать…

Но, спорщики продолжают меня не замечать.

- Вообще-то, - повышаю голос, - моему старшему уже восемнадцать…

В ответ по-прежнему игнор.

- Моему старшему, - кричу, расстегивая шубу, - уже восемнадцать!

Подействовало! На этот раз все присутствующие не сводят с меня глаз.

- Ты же говорила, что двадцать, - робко шепчет кто-то в гробовой тишине.

В приподнятом настроении, собираюсь в игроленд. Надо бы еще на одном человеке действие цвета проверить. Правда, из спортивных оранжевых вещей у меня только носки, эластичный обруч на голову да лампасы на леггинсах. Ну, ничего, может, и этого хватит.

Айфон зазвонил в тот неловкий момент, когда мы с моим карапузом повисли на игрушечной тарзанке над игрушечной пропастью. Ненавижу лазить малышковыми лабиринтами и с нетерпением жду, когда Сашенька подрастет, чтобы созерцать эти детские вакханалии, попивая лате на лавочке.

- Знаешь новость? – на связи мама, как всегда, не вовремя, - Светкин муж ушел от нее.

- Да что ты? – вопрошаю, протискиваясь между шипованными барабанами, как змея. В одной руке айфон, прижат к уху. В другой - за шкирки Сашка. Краем глаза замечаю «Брендана», который поедает меня взглядом. Душа моя ликует.

- Допилила мужика - мамин тон становится поучительным, - смотри, и ты допрыгаешься, тоже ведь своего не жалуешь.

- Не смей меня сравнивать со Светкой, - злюсь на маму, съезжая по спиральной полости трубы, - и всеми этими колхозными хабалками, которые чмырят мужиков, а потом плачут. Я своего мужчину никогда не позволю себе унизить.

- Да ладно, - хмыкает мама, - только вчера его при всех за столом распекала.

Блин, мама еще называется. Она за меня или за кого?

- Да подумаешь, ценность, - смелею я от очередного взгляда, которым аниматор обжигает мои ляжки, карабкающиеся по веревочной лестнице на верхнюю палубу игрушечного корабля, - пусть валят все: что Макс, что Коля. Мы себе молодых найдем.

- Ишь ты, - ворчит мама, - смелые какие.

- Ой мам, побудь на линии, - зажимаю айфон подбородком, залажу в пластиковую пушку, поджигаю резиновой спичкой бутафорский фитиль, выстреливаю нас с малышом на трамплин, - короче все, закрыли тему. Что у тебя нового?

- Да я вот супчик сварила.

- Гороховый? - прыгаю с трамплина в яму с поролоновыми кубиками.

- Нет, щавелевый. За щавелем аж на рынок ездила.

- На двадцать втором, – вылезаю из ямы по альпинистской стенке и спрыгиваю на батут, – или на трамвае?

- На трамвае. И знаешь, кого там встретила?

Прыгая на батутах, в очередной раз замечаю пристальный взгляд красавчика. А еще то, что Саша уснул.

- Мам, я тебе попозже перезвоню, Сашка уснул.

- Встретила Ивана Васильевича, помнишь, который… - продолжает невменяемая мама, но я ее уже не слушаю, пробираюсь к выходу. «Брендан» топчется в нерешительности и вряд ли осмелится подойти, но я не в обиде. Счастливая, сдаю номерок в гардероб.

- Женщина, я, конечно, извиняюся, - решается все-таки на контакт аниматор.

Что за срань? «Женщина»? «Извиняюся»? Мой внутренний сюрвейер ловит нехилый культурный шок. Николай и в ясельной группе, наверное, был более деликатным.

- В чем дело?

- Взрослым людям до пятидесяти килограмм запрещается влезать на третий этаж лабиринта и висеть на тарзанке. Ваш вес явно больше. На первый раз я вас прощаю, но в дальнейшем, вынужден буду штрафовать.

«Ай-ай-ай, троглодитик» - пальцы роняют в снег ключи от хюндая, поднимают, снова роняют, - «так может, ты тоже гипнозам не поддаешься? И мы все-таки созданы друг для друга? Что с того, что чернозем? Выходим, выхолим…» Но, разум понимает, что что-то не так с этой оранжевой теорией.

Возле подъезда встречаю Светку.

- Сочувствую, подруга, такая новость…

- Новость? – смеется Светка, - главная новость сегодня – твоя выходка в поликлинике.

- А, оранжевый цвет всех взбудоражил?

- Причем здесь цвет? Хоть коралловый. Всех взбудоражил твой купальник под шубой в январе месяце. Смотрю, вообще не скучно у тебя декрет проходит.

Чувствую себя обманутым адептом «Оранжевой революции».

Но как же муж и Санька? С ними ошибки быть не могло.

- Коленька, - встречаю мужа с тапочками, - скажи, пожалуйста, ничего ли странного в моем поведении ты вчера не заметил? Может, ужин как-то тебя удивил?

- Вообще-то, - шарахается от тапочек Николай, - с тех пор, как у тебя после родов кукушку снесло, я привык ничему не удивляться. Лишь бы Санькину голову не отрезала, да на не понесла с криками «Аллах Акбар». Ужин как ужин, тыкву не люблю, но ты знаешь, чем не угодить.

- Какой цвет у этой машинки? – сквозь слезы, тычу в лицо Сашке оранжевую китайскую безделушку.

- Вазевый, - выдавливает сонный малыш, - ва!

Дата публикации: 07 мая 2019 в 08:33