0
656
Тип публикации: Критика
Рубрика: рассказы

Оленьи рельсы

(рассказ)

 

- Да, Галь? – он отвечает. Он – ни привет, ни здравствуй. Он сейчас в школе – она слышит: дети голосят, шумят: маленькие. Она не помнит, в каких классах он учитель.

- Олежек, ты?

Спрашивает. Просто. Слышит же – его голос. По мобильному неопознанно-непонятно, позвонила бы в квартиру – там эта, как её… Ирина, Ира. Она не любит, когда звонят. Никого не любила, на юбилее матери их сидела хлипко на стуле около Олега, улыбалась через силу. А чего улыбалась – злилась. И чего злиться: свадьбу им всей семьей делали. Двадцать пять лет прошло. Ирина небось уже, и сама не верит, что со свадьбы прошло, все как вчера видится. Галя не хотела обижать – а вырвалось, высказалось само: «щечки пухленькие, хорошенькие, девчачьи». И сама бы за эти пухленькие щечки сейчас бы все отдала.

А вышло – плохо.  Невеста обиделась, слезы больше глаз навернулись.

И вот теперь, по дороге её металлической руды – не знает, как везут, везут закрыто, вагонами, составами – и пахнет электричеством с озера, и водорослями, и Васиной не выстиранной еще ватной подушкой с батареи, и самой батареей – теплой.

Нагрелась. Сегодня второе сентября. Сегодня слава богу. Катя придет – руки отогреет, а то они у нее и в двадцать восемь скоро морщинками-веснушками – как у Гали, как у матери. Эти веснушки у всех женщин в семье. Не поделаешь. У младших нет, потому что маленькие. У дочки Олега наверняка пока ни морщинки, ни следа – но лет сколько, считать надо, не складывается.

- Олежек, это ты?

Он выходит из класса. Тише.

- Да, Галь, что? Что?

Она плачет: - Ты приедешь? Возьми билеты.

Про мать Олегу телеграмму присылали, про отца он и сам знал. Теперь изменилось. Теперь далеко. Теперь не младшенький, глуповатый – в город такой же металлический, железный уехал, к жене. К Ирине, такой же студенточке в ту пору, в круглых очках, с рыжей химией.

Галя не хотела менять. Бросить Куприяново, жить, измениться? Даже говорила Васе – давай, если уж совсем в деревне не можешь, поближе куда поедем. На Череповецком заводе работу найдешь – упрямился. Привык к своему северу, морошке в болотах. И правильно. Потом сокращения пошли, и добром бы не кончилось.

- Да, - говорит. Он идет по коридору. Он ищет директора школы.

- Я скажу на работе, как есть. Должны отпустить. Не имеют права держать. - говорит.

- Как будто у них не может произойти, - говорит.

Должны отпустить, думает Галя. Он же на хорошем месте, при хорошей работе. Выбился из всех, Куприяново давно за спиной оставил, приезжал к матери, пока жива была, раз в год.

Но директор говорит – себе не простите. И он кивает, и выходит, чтобы довести до конца урок.

Цветы наказал поливать и кабинет закрыл. Дома Ирина кладет ему в спортивную сумку зубную щетку, черную рубашку и восемь пакетиков растворимого кофе. Сахар еще хочет взять, но не могут догадаться никак, во что пересыпать. Так и едет без.

У них так: вначале домна, потом вокзал. Галя помнит. Автобусом с рекламой «Северстали» до вокзала ехать сорок минут, нужно только урок закончить – домашнее задание на доске.

Ему ехать тридцать пять часов.

Вокруг неё беспрерывно и беспрестанно реклама «Северстали» тоже – на белом доме администрации синий знак, раскаленный металл в ковше. Город, в котором живет Олег, купил её город.

Пусть не город, а комбинат, на который еще – сесть на автобус на Привокзальной улице, потом на Парковую свернуть; а там на Центральную – ей ехать для второго сентября поздно, словно бы и в смену не в свою.

Галя надевает пальто – драповое, гордость, цвета болот вдоль Манчегорского шоссе; ей кажется, что они с братом всю жизнь на один и тот же завод ездили.

Через тридцать пять часов Олег – тонкие ботинки с рынка, китайскими распускающие на шагу шнурки – наклоняется, царапает без перчаток уже замерзший асфальт с льдинками-кленовыми листьями. Завязывает. Галя видит совсем свои руки у него – разбитые костяшки пальцев; красные, растрескавшиеся. Это она еще кремом последний год стала на ночь.

- Пахнет у вас, - говорит Олег, - это болотами?

Они не обнимаются.

- Сегодня?

- В воскресенье не хоронят. Службы.

- Что ж, тогда – завтра?

- Завтра.

Галя говорит, что пахнет не плохим, не мусором, не рельсами – просто вот если за Привокзальную улицу зайти, то сам заметишь. Или в окно видел? Во все окна поезда – ржавое, свинцовое, холодное.

Олег видел. Осинки чахлые, встопорщенные, съежившиеся.

- Я думал – у вас тут Полярное сияние. Думал, красиво.

- А ты за красотой любоваться приехал?

Олег поднимает спортивную сумку от ног, с перрона. При вокзале часовенка есть, но он не смотрит, не креститься, не обращает. По сторонам всё. Запах преследует – так от запаха угля жженого, спичек самолетных череповецких в вагоне спрятался, а и тут накрыло.

Ведет его до автобусной остановки, и молча наматывают на руки ремни с поручня, потому что не сядешь, потому что с Привокзальной улицы тоже едут на завод, на «Олкон», куда бы и Галя, если б не.

В девятиэтажке сантехники отстучали свое, а Нинка пошла пить на завтрак позавчерашнее прокисшее молоко с крошеным в бутылку ржаным мякишем – размякшим, горький. Нинке от этого простокваша получается. Оно и хорошо – молоко скиснет, так можно Нинке, с коробками вместе. Она и не бедная, но кошки пенсию съедают – пшено с тушенкой перемешано, на разрезанных пакетах по подъезду. Две кошки на пакет. Нинку не усовестишь, не прогонишь.

Оттрубила на «Олконе» двадцать пять – кому теперь может быть души поперек. Случалось – и вместе ездили. Гале теперь тоже до пенсии вот полстолечка – досчитаться, довыслушивать в батареях стрекот-скрежет.

Проходят с Олегом сквозь:

разлитый запах канализации – не сантехники виноваты, с незапамятных так. Еще невестой с Васей приехала – помнила запах. Хмурилась-морщилась – маленькая, молодая, в девятнадцать или в двадцать. А в девятиэтажке всё было двадцатилетним когда-то, но скоро превратилось в кошек, в пшено, в пластиковые плошки.

спички, выброшенные вверх и приставшие вверх черными головками. Как кидают. Олег удивляется. В его прошлом кидали. В Череповце же подъезды теперь чистые, без спичек, без упреков.

запах кошек и запах «Олкона». На всем Кольском полуострове запах «Олкона», а у Олега недостанет сил предупредить и запомнить. Это он воронку «Олкона» не видел, землю раскопанную-разобранную. Это вавилонская башня наоборот. Олег морщиться – следят вполоборота.

Галя с Олегом проходят -

«Уведомление. Пуск горячей [перечеркнуто: передумано] включение горячей воды в Вашем подъезде будет 02. сентября. Просьба быть готовыми…»

О «просьбе не чинить препятствий» Олег улыбается чуть.  Просьба быть готовыми. Мы ко всему – приготовились ко всему, у нас в двух городах пахнет спичками, канализацией и болотом.

- Вот тут, привез. Немного, - Олег кладет на трюмо расправленные, разглаженные в пальцах деньги.

Галя плачет. Деньги лежат среди скляночек, духов розовых Катькиных. Сама идет к санчасти – пахнет дешевым розовым запахом, но чужим «Высотке»; и всему.

Олег садится тихо на красный продавленный диван; скрипят пружины.

*

У Нади телефон. Кто выбрал время по всему дому трезвонить. Надя идет до телефона, нагибается низко перед притолокой в комнате – и уж на что низенькая, сухонькая, как под коромыслом к земле наклонилась, а всё равно – в этом году Надя дом переросла.

- Коль, телефон.

Ковыляет из теплицы – слышит. В теплице последние полиэтиленовые лоскутки остались – забирался на стремянку, обрывал, бросал в траву. Теплица больше дома; и палисадник светлее дома.

- Коль, телефон. Не пройду.

Он кивает, он знает. Она кричит от окна кухни – а телефон в комнате, где лампочка на шнурке оборвалась и перегорела. Дом не только уперся притолокой в макушке, он и до погреба осел, погнулся – и Наде теперь в каждом шаге кажется, что в щель между досками проваливаться, прямиком. Костей не соберешь. Ломала на шестом десятке – проходили. Полгода. И все равно пальцы не сгибаются.

Потому Коля идет сам. И ему едва ли не страшнее, и он старше – пятнадцать лет назад мел выбелил виски, потом и всю голову припорошил – а все же лучше, если он.

Спрашивать-то её, Надю, кто может.

Внуки маленькие для телефона. Света позвонить может – не станет.

Коля белую голову наклоняет перед притолокой, сгорбившись по комнате идет. Надя помнит, что телефон стоит на тумбочке, под полотняной салфеткой – не пропылился бы, не запылился, не застоялся. Сама салфеткой накрыла. От побелки – давно с потолка сыпаться стала.

Это ничего.

Потолок низится, потолок с двух метров превратился в полтора – домик игрушечный, не для двух стариков в доме. Наде думалось иногда, что из-за дома этого грустного, нелепого, к ним никто и не приезжает – ни Света с детьми, ни братьями Колины. У него их много, братьев. И наверняка дома у всех почище, посветлее.

Домик к Куприяново они построили после свадьбы, так тому сорок пять лет медленно и минуло. Стоять навсегда ни одни дом не станет. Как не рухнул еще.

Надя каждое утро молится, чтоб не рухнул.

Приедут братья Колины – всем миром помогут. Они еще молодые, братья у него. Младшенький учительствует в столице – не в столице, в городе большом – там еще завод, ну…Вылетает из головы у Нади имя – и имя жены его, девочки… челка рыжеватая, набок через глаза.

- Да, - кричит в телефон.  Стены разносят по дому. Надя слушает. – Да, Галь, я! Я слушаю! Слышно.

С годами стал глуховат, а не показывает, стесняется.

Оба они с годами словно уменьшились, дому под стать.

Коля на кухне садится на ящик, трогает бессмысленно чистую посуду на столе.

- Надь, поеду. Вот как оно, - сдутый весь, припорошенный, пришибленный, - поеду, мать, да.

Её не зовет. Надю звать нечего, ведь знают оба – дом оставить нельзя. Дом с улицы – с разобранной теплицей, опрокинутой бочкой для дождевой воды – дом-карлик, дом-ветеран, дом-конура.

Дом оставлять нельзя. Пару самосвалов с песком привезут братья, поднимут с земли, от травы. Светочке будет. Тогда станет приезжать.

Коля с рюкзаком, с которым за картошкой ходил всё, с пакетом вытертым, пластиковым, куда Надя положила ему разрезанным черный хлеб, два куриных яйца и черную футболку с длинным рукавом. Купила на дне деревни на развале – и что немаркая, уверяли, что не наноситесь – не нарадуетесь.

Коля не нарадуется, да футболка ему оказалась не за этим.  

Коле ехать сорок часов, если тряскую «Газель» до Вологды считать. Автобуса не дождался, крикнул водителя – возьмешь что до станции? Водитель – за двести, сказал, отвезу. Все равно ехать.

Коля по Оленегорску идет, прихрамывая. На Коле старый рабочий комбинезон, плотный – Надя постаралась, потому не холодно, потому Оленегорск словно Куприяново.

- Восемнадцать за проезд!

Он не привык. Отсчитывает мелочь. Дома ж разве на автобусе ездишь куда, если не в Вологду за важным – в поликлинику там, к Свете?

- Возьмите, нате, я не нарочно… - пересыпает из перчаток в руки женщины с толстыми кольцами под золото. Золото потемнело кругом и в кожу врезалось.

- У вас проездного нет, что ли? – кондуктор видит его пакеты, рюкзак и руки. Жалеет. Пенсионер хочет за проезд заплатить. Смешно.

- Нет – я… Я не из этого города, я к сестре приехал…

- А, - девушка садится обратно на свое – «место кондуктора не занимать». – Ну нашли, когда. Летом надо было. У нас вон отопление только давать стали. И то не везде.

- Да я не мерзну никогда, - оправдывается. Ему вдруг стыдно перед кондуктором – что не велела убрать с соседнего сиденья его пакеты – разложил, точно бабка старая. Едет старик; и его жалко.

Плетется с автобуса – помнит, помнит девятиэтажку. Лет шесть назад звали на Катькину свадьбу – не поехал ведь никто из родни, Нинка отсиделась. Сам собрался, нарядился, поехал. Самый старый на свадьбе был. Но ничего, радовались.

Но тогда его Катя и этот её – не помнит имени, имена по дороге растрепались, затерлись – встретили на вокзале, в машину усадили.

- Чем-то пахнет у вас, э, - бормочет вслух. По лестнице поднимается, пакеты следом по ступенькам; в пакетах только черная футболка с длинным рукавом и никакого хлеба, - как трубу прорвало.

 В большой комнате на красивом ярком диване сидит Олег. Страшно сперва – совсем Колины, совсем отцовские морщины легли под глаза.

- Она-то где?

Они не обнимаются.

- На кухне. С Катей.

Галя режет вареные сосиски для оливье. Целый таз приготовила – видно, морковь порезала только - пальцы не красные от холода – оранжевые, под ногтями грязные, растрескавшиеся.  

- Видел Олежку, Коль? Тоже как дед скоро будет. Седой.

- Да брось ты. Что ты, как? Надю я не взял. Чего ей – по поездам. На таблетках.

Галя бросается по кухне искать стакан – не мельтеши, сядь. Кому твое оливье надо, ну. Нет, я буду. Вам с Олегом надо. И дети придут, поедят. Мне надо.

Ни кусочка не смогла себя заставить – все равно. Режет лук, но не плачет – что там еще осталось.

Коля сидит все время рядом, над пустым стаканом, щеку рукой подбирает. Это бабьи их – пусть.

 

*

- Полстопарика. Э, Тонь.

Нет тебе полстопарика, ничего нет. Завсегда начнешь – рюмочка, рюмочка, еще две рюмочки, потом бутылку опрокинешь.

- Тонь, не гони. За половинку рюмочки гнобишь. Спрятала куда?

Полстопарика ему. Изверг. И мог бы сам где взять, найти – так встал бы давно, да из квартиры вон. Пятнадцать лет тому как пить дать – кулаком об стол, конфетки-леденцы из баночки повыкидывал бы, деньги из шкатулки забрал. Десятушки бы по полу раскатились – а Тоня бы плакала-собирала, зажимала в кулак.

Теперь поменялось.

Шурик сидит за столок – локте высоко на столешнице, сам кривой, неловкий. Спина болит и распух бок слева – вроде и к врачам ходил, да толку нет. Лицо потому потекло и размякло, поехало вниз – подбородок под щетиной отвис, под глазами синева гуашью засохшей.

Теперь не дерется, двери с косяков не стаскивает – теперь – рюмочку, полстопарика… И жалко это, и кажется Тоне, что нехорошо.

Пить-то все равно не может. Нальешь рюмку, поставишь с хлебом, когда вовсе есть отказывается. Посидит, пошепчет над ней, над краешком стеклянным.

Поплачет. А выпьет – помирает до утра. Лежу, говорит, Тонь, помираю, нутро огнем горит. И знаешь, отчего, а не признаешься.

В апреле Тоня увидела в газете – вылечу, излечу от пьянства – верно, надолго, навсегда. Позвонила – недорого продали хрупкие белые таблетки, а на банке ничего такого не написано, ничего опасного. Природное, растительное.

Тоне сказали – раскроши и сыпь ему потихонечку – в чай; или в суп там.

Шура ходил, на желудок жаловался. Потом утих, смирился. Потом скособочился – будто спину застудил.

И стал – полстопарика, полрюмочки… Тихонечко так.

Тоне радовалась, потом плакала. Шуркину спину было не исправить.

- Галь, телефон. Тебя ж. Меня-то кому.  

К телефону теперь подходила она. Шурик на кухне – и пошевелится лишний раз страшно. Пьет чай с зефиром. Говорит – от зефира не так болит внутри. В чае размочишь – белая кашица, лечебная. Тоня покупает ему – белый, ванильный, в картонных коробках – самый дорогой. Это ей наказание.

- Да, это кто? Галка! Шур, это Галка!

Шура на кухне. Она будет говорить громче, чтобы слышно.

Галка в трубке задыхается.

- Галь, я поеду! Я сейчас к тебе – я сейчас на вокзал за билетом! Что тут – пять шагов до вокзала, мы же на Привокзальной живем! А – у вас тоже Привокзальная есть? Я помню, что у вас…а ты на какой живешь? Я вот жила-жила и забыла!

Шура чашку по столу двигает. Стук-стук. Скрежет.

- Галь, да как, - Тоня тише, уткнулась лбом в белую дверь в коридор. Шура не вслушивается уже, - я с пенсии ему на уколы отложила. А аванс мы потратили – за свет, за газ…До зарплаты я не успею, Галь.

- Не придумывай! Я тебе пошлю…у тебя у самой – расход такой! Я же помню – помню, когда мама… Но присылать на дорогу не вздумай – да я не могу ехать, Галь! Ты же видишь! У меня осталось – на чай, на макароны! На зефир ему осталось – Галь, я не могу никак.

-  Иначе приеду обратно – и тоже мужа хоронить. Я тебе серьезно. Ты прости, Галь.

Тоня возвращается на кухню, садится напротив, перебирает руками карамельки в вазочке. На сладком вся – как будто и успокоишься. Фантики шелестят – от «Дюшеса» пахнут лимоном по рукам.

Уехать – так ведь просидит за столом, скрючившись и станет думать три дня – куда водку спрятала. Куда, жадюга, водку спрятала.

Замечает впервые, что у Шуры глаза мутные, карие, с красными прожилками.

- Почему не едешь? – спрашивает. Кашляет. Щурится на неё. Ей почему-то вспоминается, как он в форме своей по поселку ходил – форма чистая, выстиранная, армейской прачечной еще пахла. И карие глаза чистые были, озорные, без темных прожилок-уголков.

Тоня думает – почему. Тоня видит – у Шуры щетина недельная, пегая. На пенсию вышел, бриться перестал – не заставишь, только если кто в гости соберется.

- Да чего мне - ехать. Я бы смену еще взяла. И так уж в магазине Танюшка устала за нами в тетрадку записывать. Когда, говорит, зарплата-то у вас будет, тетя Тоня. А я и молчу.

Шура глаза отводит.

*

По батарее что-то прозвенело-простучало, выскочило. Дин-дон. Это не в батарее колокольчик. Это вода, медленно: с первого на второй. Воду слышно в батарее на втором этаже. Сантехники с утра ковыряются, тоже звенят ключами о винтики.

Вода доберется до их квартиры только к обеду. А к обеду – что. К обеду-то никого уже не будет.

«Уведомление. Пуск горячей [перечеркнуто: передумано] включение горячей воды в Вашем подъезде будет 02. сентября. Просьба быть готовыми…

Просьба не чинить…

просьба не чинить препятствий работникам».

Ах, сколько же -  Анна Николаевна! Ей же временами и страшно становилось, сколько думала! Анна Николаевна даже хотела купить – знаете, такой – такую книгу, такой словарь, где про все-все слова написано, и как нужно – «пре» или «при» расставлять, ведь не получаются, горемычные. Чуть было не зачеркнула опять – только что вместо «препятствия» напишешь. Анна Николаевна. Никакое слово на ум не приходит – значит, нет его. Анна Николаевна еще молодая.

Анне Николаевне и всего-то пятьдесят два года и есть.

Галя её знает. Гале тоже пятьдесят два. Исполнилось. И в сорок говорила, и в сорок восемь – исполнилось. Ей кажется, что тогда не так стыдно – что «ягодка опять» шутили несколько лет, потом перестали. И она перестала быть.

В батарее звенят – кусочками фаянсовой чашки. Внизу сантехники бьют по батарее палками, проверяют.  Звон по голове, по губам – Галя трет губы; они черные. Нет, кажется – просто помада на рынке оказалась лиловой, фиолетовой, глубокой…Флакончик треснул – продавщица: да ничего страшного, кто на это глядит. Вы берите. И Галя взяла, открыла дома- темная. На ладонях пробовала – не так. Кожа темнее – травленая, загорелая. Веснушки.

Эти веснушки выступили только – всего полгода. Темные старческие веснушки на руках. Галина наволочка собралась-скомкалась вокруг веснушек – из белого выходит фон. Галя от себя не ожидала.

По батарее – со всей силы, с духу. Дин-дон. Дон.

Черт лысый, говорит Галя. По батареи голос стекает вниз. Орешь – мало мне объявления. Отопительный сезон. Сентябрь, чтоб его черти.

- Черт лысый, - повторяет, приподнимает подбородок от подушки. Вата скомкалась, сбилась. – Свое долдонит. 

Галя приподнимается на руках – пружины дивана становятся маленькими, никчемными в тряпках, в простынях. По привычке стелет полуторку – китайскую бязь, расшитую синими цветами. Стирает аккуратно, по неделям. Синие цветы как новенькие вечно – из машинки ли, в ванной на веревках. Не гладит. Для детей гладила, про себя – так уж. Как-нибудь. Доходим-долежим. Чего уж там.

Галя наперво в тапочках на площадку. Угадывает – Нинка стоит, лается. С сантехниками. Галя из квартиры говорила, и то тихо. Нинка вышла – к кошкам, у неё их без счета по подъезду.

- У меня кошки! – орет Нинка. Возле подвала на первом этаже сквозь перила смотрит – там двое в синих спецовках. – Ребятки, вы чего тут – одурели! Белены!

Орет от всего. Расставила желтые пластиковые плошечки кошкам. Гале все знакомы эти плошки, пока не понятно становится – Нинка просит по соседям из-под котлет, из-под куриных замороженных желудков. Желудки появились в «Продуктах». Заморозка – надо, чтобы в мойке постояли, размякли. У них кровь по раковинам течет, как будто произошло страшное.

- Галь, да хоть ты их послушай! Сладу нет! Долбит и долбит…дятлы, мать…Стучит по железке – кошки у меня боятся!

Снизу эти из ЖЭКа – синие комбинезоны с надписью на спине, но Гале не разглядеть – отвечают. Говорят, что кошек, мать твою, мы твоих приструним еще. Так и норовят на головы нагадить.

Нинка на пенсии, Нинке на работу не надо – а встает раньше всего подъезда, раньше двух этажей. Галя даже немного гордиться, что живет с Нинкой на этаже. Поди-ка, тронь кошек или ватники в уголке, или плошки кошачьи немытые – куда там. Чужой не зайдет, хоть и так-то редко заходят.

- Ой, да у тебя вон…видела? – Нинка смотрит вниз, по ногам, по площадке.

Галя видела. С месяц. Давно.

- Катя говорит, чтобы к врачу. Работать кто будет.

- Ногу раздует, как слоновья станет – вот тогда будешь знать. А Катька-то что понимает – ну пошла ты к врачу. Ну прописал он таблетки – до еды, после еду…мазать еще чем. Ты и мажешь сидишь, дурью маешься. 

- Я в заводскую потом схожу. Посмотрит.

На Нинке – пестрое тряпье. Не то юбка, не то – брюки перешитые, штопаные по карманам, с бахромой. Кто её разберет. В шкафах у неё чего только нет. Ковры старые со всего подъезда собрала. Галя уж и к помойке за дом перестала носить – картонки, тюбики. Из-под яиц пластмассовые. Оставляет у подъезда – вечером, попозже, чтобы не так стыдно.

А Нина утром берет. И ни за чем не нужно ей – разве что кошкам на миски, на подстилки. Отопление и вправду ведь только сегодня дали.

А и не дали еще. Галя рукой – батареи холодные в подъезде.

- И я им говорю – не делают еще! Стучат!

Нинке не надо. А у Гали автобус в шесть тридцать четыре. В шесть тридцать пять. Меняется и по-разному выходит. До второй проходной, всегда битком.

Галя в кухне: руки на столе, клеенка с высохшими маками. Кленку надо новую. Пусть её пока – не поменять на синюю, на красивую – Катя обещала; привезет ли. Кате теперь некогда.

Кати уже нет дома, выходит на пятнадцать минут – это чтобы к шести. Успевает. Но ей на два автобуса, второй – машина до поселка Высокое.

До «Высотки». Высокое – так вроде и не говорит больше никто.

На «Высотке» хороший промтоварный – Катя приносила прочные резиновые перчатки, лосьон в зеленой бутылочке, пятикилограммовый стиральный порошок без надписи, без фирмы – но с прожилочками синими, с кристалликами, как в рекламе.

Разведешь в теплой – любо-дорого поглядеть. Руки потом сухие, черствые; но это завсегда от воды, от острого теплого хозяйственного мыла. Галя привыкла.

- Ты к ночи? На ночь?

- Так позавчера была ночь. Еще – две ночи подряд. Скажешь тоже. Нет, утром.

Катя нижнее веко обводит серым карандашом.

Катя с вечера накрутила рыжие выцветшие на бигуди, у неё под шапкой вязаной, серой все одно сминается до работы – пока доедет, пусть лаком сверху.

Красное у Кати под глазами, темное. Она старшая медсестра там.

- А сейчас куда собралась? Вставать в рань такую…Ну его. Не ходи.

- Он в биллиард хотел позвать.

И красится. Вот уже помада. Своя, дорогая, не с рынка.

- В биллиард…Пускай он тебя в свою квартиру позовет.

Катя плечами пожимает. Она не хочет в биллиард, а он любит – пока «Салют» не закроется. Копейки – сто рублей час, Катя могла бы платить сама. В «Высоком» лучше живется, вот переехать быть – а поселок кирпичный, маленький, свой. Огороженный. И даже Катю, хотя медсестра своя же, в магазин не больно-то пускают. В санчасти – одна. За продуктами или там за шампунем ходить – ходят тут всякие.

- Не встанешь завтра.

- Встану. Да не хнычь, мам. Сейчас на КПП всё равно ничего, если и опоздаю на три минутки.

Опаздывать нельзя. «Высотка» - это самолеты, это взлетно-посадочная – узкая, вычищенная от сора и травы.

Черт их знает, что на аэродроме – почему ходят, к чему готовится. Почему у них в магазинах шампунь желтый, желтковый, хороший – с «Промтоварном» в городе такого не найти. Есть только в «Пятерочке». Но в «Пятерочке» дорого. Гале и зайти страшно.

На «Высотке» так – говорит Катя. Если на КПП стоят просто в форме, без всего – значит, всё хорошо, полеты пробные, обыкновенные. Сестры померяют давление, запишешь в тетрадочку, потом на компьютере – в таблицу. Отправишь.

А иногда у кирпичных домиков стоят – лица знакомые, а автоматы. Не парадно, а так небрежно, вниз. Не особо проверяют.

Так это значит, что какая-нибудь война идет, если в поселке «Высокое» Оленегорского района они с автоматами стоят.

При Кате последние два года они так с автоматами и простояли.

А где – если спросишь, так Кате и все равно. Катя встала, приложила лед из морозилки к глазам, стерла вчерашний карандаш мокрой ватой. Только бы не автобус не опоздала, потому на второй. Только бы. Это пятнадцать в месяц – только в Высоком возможно, но в городе нигде. У Гали тринадцать.

Катя успела, встала. И у Гали времени ничего.

Из больницы не звонили. Нужно было в Мурманск везти.

Нужно было вести в Мурманск, Архангельск, в Москву. Там бы не вернули домой. Не сказали – капельницу ставьте дома, обезболит. И все. И больше ничем не можем. Думаете – вы одни такие.

Так он привезла его домой, уложила в большой комнате.

Три месяца. Получилось три месяца целых еще.

С железки ветер не то углями, не то маслом прогорклым, кислым.  Или не с железки – не пряное, острое – скорее болота, водоросли, хлеб лежалый – с озера, с Высоковольтного острова. Там птицы шелестят, рыбачат – сами болотные, серенькие, крыльями измазанные. 

Галя развешивает его простыню недельной давности – вчера постирала, минутку улучила, собрала с дивана все – белье, подушку. Подушку бы тоже постирать. Не просохнет, не просохнет – опоздала, сентябрь. В сентябре лучше под батарею положить. Вата слежится, но пусть. Подушка пропахла кислым высоковольтным потом. На острове никто не бывал, даже Катя.

Гале и отсюда видны металлические опоры. К озеру подойти – засудит в голове. Это линии. Линии идут через остров дальше, на «Высотку». Самолетам тоже электричество.

И тогда она звонит ему – пепельные волосы вспоминает. Младший, которого ни на одной фотографии нет в альбомах – родился поздно; а мать не любила фотографироваться. И это ей уже за сорок – что, говорила, у меня уже и подбородок отвис, и глаза. У матери в сорок лет от работы такие же веснушки черные были, и морщинки, как у Гали.

Она ищет в подаренном Катькой телефоне – номер помниться, а имена записывать = заносить – не научилась. Катю просила – что же у меня и номеров родственников нет. Смеялась – наизусть учи. Галя учила.

Уж четыре номере даже с памятью её – старушечьей – запомнить легко. Когда Галя говорила «старушечьей» - Катя смеялась всегда.

Последний год только не смеется.

*

По кладбищу хлещет тонкий острый снег. Могила неглубокая – в любом из городов, из которых они приехали, копали бы глубже, размазывали по траве рыжую глину. Здесь негде – было болото, песком засыпали. А под болотом – известно. Под болотом земли никакой нет, только вечная мерзлота. Весь Оленегорск в вечной мерзлоте, как в болезни, как в чуме.

Город здесь недавно, потому места хватает. А если везде хоронят каждые пятьдесят лет – на одном месте, то здесь не получится – эту мерзлую ни киркой разбить, ни лопатой. Кладбище будет только вширь разрастаться, город отнимет у живых.

Гроб вывалили из микроавтобуса, поставили на подснеженную, подкрашенную снегом траву.

Васю сейчас положат в вечную мерзлоту.

Галя с детьми ближе всех, подбородок держит в поднятом воротнике пальто. Шапка вязаная, уже капли от снега собрались.

Олег – руки прячет в клетчатый шарф; руки к ветру не привыкли.

Коля совсем ни месту словно бы, стоят потерянно, в ватных штанах своих, рукавицах – вот уж не раз повторил мысленно Наде, а то стоял бы, старый пень, и мерз как собака.

- Коль, что ж Тонька? – Олег на ухо почти, тихонько – чтобы Галя не услышала.

- А – Шурке инвалидность дали. Она теперь из дома – ни-ни. И ладно. Пускай дома сидит. Чего таскаться зря. И нас хватит.

Они подходят к Гале – и в бесконечно-сотый раз Олег удивляется, что Галина седина в висках – точь-в-точь мамина - а поседела в неполные сорок, как раз к рождению его, от гулкости и холода коровников; оттого, что отцу срок дали.

- Ну что, понесли?

Галя кивает. Это ей всё решать сегодня – неправильно, остро и неприятно пахнет Катькиными духами. Говорили ведь – не нужно сегодня. Бежала со смены в санчасти – Кате нужно, как всем, забыть болотным запах отовсюду, пусть Высоковольтный остров в другой части города, куда еще на автобусе.

Олег с Колей первыми берутся – дно гроба шершавое, грубое, по ладоням больно. Следом неизвестные, незнакомые – назвались друзьями с завода, с «Олкона», потому знает их Галя только.  Она для них и оливье резала.

- Мама была легче. Тогда, помнишь? – Олег выдыхает.

- Ясно, легче. Там и Васька помогал. Черт его дернул в эту оленью тьмутаракань. Ничего же здесь нет – ни тебе огород сделать, ни теплицу. Вот у меня теплица…

 Шли тихонечко – китайские ботинки Олега скользили.

 Шли, шли и пели вечную память.

20 октября, 2015 г.

 

 

 

 

 

 

 

 

Дата публикации: 06 марта 2016 в 20:41