«На свете есть только две вещи, по-настоящему честные, — говорил Хорст, - это любовь и война. Все остальное — бумага». Бумаге он не доверял, не столько из-за ее горючести, сколько из-за неумения отличать добро от зла. Белый лист не ведает, какая гадость или глупость на нем написана, но человеку это претит — если, конечно, он человек, а не белый лист.
Впрочем, воевать в маленькой, человек на двести с небольшим, общине было не с кем, да и любить некого. От постоянного смешения портилась кровь. Вот уже на протяжении полутора веков в поселке рождались больные дети. Не то чтобы мутанты — но с нездоровой генетикой. Олигофрены, дебилы, гемофилики, дауны, карлики, альбиносы, гермафродиты, аллергики всех мастей, дальтоники, астматики, хромые, слепые, глухие, обезображенные, с волчьей пастью и с заячьей губой — этим, можно считать, еще повезло. Встречались среди бедолаг и настоящие чудища, которых и людьми-то назвать трудно. Кто же будет любить таких?
Вдобавок — и это самое печальное — генетические аномалии накапливались с каждым поколением, и вскоре шансы появиться на свет нормальным — и без того мизерные — свелись к нулю. Вырождение прогрессировало.
«Надо бы нам, братишки, приоткрыть форточку и впустить немного воздуха, - все чаще звучали голоса в поселковом совете, - пока совсем не задохнулись. Мы больны. Скоро некому будет работать в поле».
«Ага, ну, да, - с энтузиазмом соглашались селяне, - пора бы уже прикупить, наконец, свежего мяска».
«Свежее мяско» на местном наречии означало новых женщин, ну, или мужчин, в зависимости от того, кто отправится «прикупать».
Вызвался Хорст. По правде говоря, ему давно надоела общинная жизнь. Затхлая, тусклая, не жизнь — а безвкусное прозябание. Сидишь, как лягушка в болотце — и разве что не квакаешь. А хоть бы и квакал, все равно ничего не меняется. На полях растет все та же картошка. Поселяне — из тех, кто еще способен трудиться — моют в речке золото, а уроды, бездумно спариваясь, рожают еще больших уродов.
Когда-то давно общину основала некая религиозная секта. Сложили часовенку на вершине холма — златоглавую, как солнце, чтобы и в ненастный день освещала сердца и души. Сам же поселок — лоскутное одеяло садов и огородов — сползал по отлогому склону к безымянной реке. С противоположной стороны холм — еще более пологий — бархатно зеленел виноградниками, цвел гречихой, нежил взгляд картофельными полями. Со временем, однако, позолота с купола часовенки облетела, а люди забыли, какому богу молились. Некоторые еще ходили по привычке на службы, но священник не знал, что сказать своей пастве, а те не знали, о чем его спросить. Так и сидели молча на деревянных скамьях, разглядывая лепнину на потолке, или, скучая, перелистывали старенькие библии в черных кожаных переплетах — наследие все той же секты. Оконные витражи струили на дощатый пол диковинные павлиньи узоры. На цинковой подставке в углу горели свечи. Они источали странный, душный аромат, и казалось, над головами селян, над скамьями, над витражным цветным озорством витает кто-то грустный и удрученно вопрошает: «Люди, почему вы не посмотрите вокруг?»
Хорст не любил церквь, ее сонную тоску. Не выносил резкий, въевшийся в дерево запах ладана и крохотные, словно выдавленные из пипетки огоньки свечей. Гораздо охотнее бывал он в другом старинном здании — библиотеке — и то лишь до тех пор, пока не убедился: книги лгут. Все, без исключения. Даже о войне в них писали лживо. Сусально или сахарно, кроваво или гуталинно-черно, поливая страницы умильными слезами или размазывая по ним литры соплей. Хорст, между тем, думал о ней, как о великом очищающем огне, в котором должно сгореть все лишнее — старые дома и мысли, и весь генетический брак: уроды и недочеловеки.
Себя он «браком» не считал, хоть и страдал гемофилией. Да и то сказать, болезнь пустячная. С изобретением лезина — искусственной плоти в баллончиках — она стала не опаснее насморка. Подумаешь, кровь не сворачивается? Пшикнул на ранку спреем — и готово. Кожа, как новенькая. Для детишек-гемофиликов, с улыбкой вспоминал Хорст, это было своеобразным развлечением. Режешь запястье, например, складным ножиком — а потом заживляешь. Режешь — и заживляешь. Боль заставляла чувствовать себя настоящим, придавала жизни остроту.
Любовные романы он поначалу читал запоем. Красавицы в шелках и кринолинах, или длинноволосые отчаянные девчонки в мотоциклетных куртках, или субтильные дивы в латексе... Хорст словно видел их — таких прекрасных, и таких одинаковых, утонченных, как эльфы, но при этом сексапильных и пышущих здоровьем, с крепкими малиновыми губами — и почему-то обязательно светлокожих, белокурых и голубоглазых. «Может, это раса такая — идеальных любовниц?» - размышлял Хорст, почесывая недоуменно затылок. Хорошо, что он — не женщина, иначе не вписался бы в канон. Фенотип селян изначально был другим. Смуглые и коренастые, с густыми пыльными бровями и волосами, как растрепанная на ветру пакля, с железными мускулами, большими ладонями и короткими сильными ногами. В общем, рабочая скотинка. Так, разумеется, выглядел и Хорст. К счастью, мужчинам дозволялось быть мускулистыми и смуглыми, поэтому он, хотя и не вышел ростом, все-таки мог рассчитывать на успех.
Беззащитный перед сентиментальными уловками, Хорст доверчиво глотал книжную размазню, но на седьмом или восьмом романе призадумался. «Как же так, - удивлялся он, - ведь и двух кустиков фасоли — и тех не сыскать одинаковых. А эти девицы — все будто по лекалу слеплены — на одно лицо, и любовные истории с ними приключаются одни и те же».
«И здесь вранье, - решил Хорст, с досадой швыряя на полку очередной сладкоречивый томик. - Нет, в жизни все не так».
А как, он не знал, и оттого еще больше злился. Ему хотелось сжечь библиотеку — этот оплот лицемерия, а заодно — истребить всех писателей. Ну, пусть не всех, но тех, до кого дотянутся руки. «Чем меньше на свете останется бумагомарак, - рассуждал он, - тем лучше». Не то, чтобы в общине их было много. Жил один — в аккуратной маленькой хижине у золотоносной реки. Не писатель, а поселковый кузнец, который, однако, вел что-то вроде дневника. Общинная жизнь событиями не богата, потому сохранял он для вечности любую мелочь, вроде соседской перебранки, дождя с градом, затопленного половодьем погреба или прилетевшей в огород вороны. Присочинял, конечно, не без этого, но бесхитростно, по-детски. Дальше пары оплеух соседу или золотинки в клюве у вороны его фантазия не шла. Каждый вечер, после горячего дня в кузнице, он устраивался на крыльце собственного дома с тетрадкой на коленях и, листая страницы черным, заскорузлым пальцем, читал всем желающим свою писанину.
Хорст презирал сочинительство, но уважал кузнецовы кулаки, поэтому хижину на краю поселка предусмотрительно обходил стороной. Но, если живой писатель умел за себя постоять, то мертвые — не могли. Все чаще Хорст, словно невзначай, заглядывался на стрельчатые окна библиотеки, и глаза у него становились мутные, бурые с прозеленью, как взбаламученные торфяные лужи.
Из подручных материалов он мастерил бомбы размером с картофелину. Впрочем, в своем увлечении он был не одинок. С некоторых пор — и никто уже не помнил, когда это началось — общиной владели глубокая, хоть и неприметная с виду, тоска и странное — почти деревянное — нравственное оцепенение. Уроды ненавидели друг друга. Больные утешались болью других. А вся поселковая молодежь в свободное время только и делала, что мастерила бомбы. Они и выглядели, будто картофелины, и назывались «картошкой», зато взрывались, как настоящие. Начиненные острыми кончиками гвоздей, они наносили жертве мучительные раны, и могли спалить целый дом, но только в жаркий летний денек и при сухом ветре. Хорст всегда таскал с собой шесть или семь штук — вместе с баллончиком лезина, отчего карманы у него растягивались и брюки висели, как на пугале.
- Ты бы хоть переоделся, - старейшина укоризненно оглядел его нелепую фигуру. - В большом мире так не ходят. Не как осел в саване.
- А как они одеваются? - спросил Хорст.
- Понятия не имею, - безмятежно ответил старейшина. - На том берегу реки начинается терра инкогнита.
- Разве мы с ними не торгуем?
- Торговать — не воевать. Партнера можно и не знать.
Хорст считал, что все как раз наоборот, но спорить не стал.
Он покорно вернулся домой и надел свой лучший костюм — новенькие холщовые штаны, перепоясанные тесьмой, и голубую ситцевую рубаху навыпуск. Затем отобрал две «картошки» покрупнее и рассовал по карманам. Остальные — аккуратно ссыпал в заплечный мешок, где лежали запасной баллончик с биоспреем, половина фасолевого пирога и бутылка воды.
Больше у него не было ничего, что стоило взять с собой в дорогу.
- Золотишка прихвати, - буркнул на прощание старейшина, и Хорст, небрежно приняв из его рук, сунул в рюкзак два увесистых золотых слитка. - Люди падки до золота, как мухи до сладкого. Запомни, в том мире, куда ты идешь, все продается и покупается. Поэтому с пустыми руками там делать нечего. Никто не оценит тебя таким, каков ты есть, пока не предъявишь содержимое своего кошелька. Есть у тебя кошелек? То-то! Ну, иди, что ль, олух, облобызаемся на дорожку.
Испуганный Хорст брезгливо отер губы, а старик, прослезившись, прижал его голову к суховатой груди, в которой, должно быть, от волнения, что-то громко щелкало и всхлипывало. Синхронно закивали члены поселкового совета, сиамские близнецы Рудик и Яничек; а младшая сестренка Хорста — бойкий четырнадцатилетний дауненок с глазами узкими и черными, как спелые ягоды кизила — даже всплакнула.
Селяне глядели на путешественника — кто безразлично, кто неприязненно, а кто и с завистью. Большинству из них — и они прекрасно это понимали — суждено было прожить годы и умереть, так ни разу и не ступив на другой берег реки.
Итак, он попрощался с односельчанами и тронулся в путь. Единственный в общине автомобиль ему, конечно, не дали, поэтому Хорст — как и положено всякому духовно алчущему — отправился покорять «терру инкогниту» верхом на мерине.
И вот, позади осталась речушка с ветхим навесным мостом. Растаяла в солнечном мареве тусклая искорка часовенки, а сухая, поросшая колючками степь заколосилась неожиданно высокой травой. Завиднелись впереди ровные столбы с проводами, а за ними — кружевные вышки, высоковольтная линия электропередачи. Словно гигантский паук опутал небо черной паутиной.
Разбежалась в стороны трава, выпуская на волю тугие, как гитарные струны, рельсы. Запнувшийся о шпалы мерин, встал, как вкопанный, раздувая ноздри и нюхая жаркий, пахнущий мазутом ветер.
У железнодорожного полотна Хорст расседлал коня и отпустил его пастись, а сам вскочил на медленном ходу в открытый вагон проходящего поезда. Не то что бы он стремился к какому-то определенному пункту назначения, скорее, повиновался бессознательному порыву странника — уехать как можно дальше от дома. Поезд оказался товарным, но Хорсту это было даже на руку. Никто не докучал ему пустыми разговорами и не спросил платы за проезд.
Удобно устроившись между мешками с песком, он закурил полусидя и смотрел до рези в глазах — до наплывающих слез — в твердое сапфировое небо. Смотрел и смотрел, раня о него взгляд и роняя пепел себе на воротник, пока не задремал.
И снились ему бумажные сны. Родной поселок, мазаные глиной домики за плетнями, сады и огороды, которые кто-то всемогущий протыкал гигантским чернильным пером и перетаскивал на белый лист, а позже — сворачивал в бесконечный рулон. Страшно помыслить — похожий на рулон туалетной бумаги.
Потом снилась его собственная жизнь, вписанная в чью-то книгу. Один за другим из нее исчезали события, предметы и люди, превращаясь в яркие цветные картинки. И получалась жизнь вместо настоящей — бумажная. Красивая и безболезненная, но двумерная, по странице раскатанная, так что ни обнять, ни пощупать...
«Мир — все равно, что женщина, - почему-то подумал Хорст в конце сна, - без объема — никак».
Ему было муторно и плоско, и не хватало воздуха, словно эта двумерная женщина-мир стискивала его в нечеловеческих объятиях, придавив изо всех сил к своей бумажной груди.
Так путается все в голове у спящего — не разберешь.
Хорст открыл глаза и понял, что, вероятно, от резкого торможения, на него навалился мешок с песком. Поезд стоял у платформы грузового вокзала. Небо здесь было еще тверже и еще гуще оплетено паутиной, но вокруг шумел не город, а все та же степная трава. Только на соседнем пути дремал короткий — в четыре вагона — состав, а вдалеке маячили белоснежные кубы домов. Два здания — стеклянные на вид, а может, и металлические, нестерпимо блестящие — высились над остальными, щетинясь усиками антенн.
Хорст отпихнул в сторону мешок и вылез из вагона. Спрыгнул неловко — зацепившись за что-то острое, окорябал руку. Пришлось залечить рану лезином.
Он стоял, дул на свежую пленку биоспрея и с любопытством разглядывал непривычный урбанистический пейзаж. Город лежал во впадине, а белые домики казались кусочками сахара-рафинада, насыпанными в огромную сахарницу. Они сверкали под лучами позднего солнца, яркие и закатно-позолоченные, и над каждым колыхалась маревом бледная, прозрачная радуга. Торчала из сахарницы и гигантская ложка — высокая металлическая труба, широкая у основания и суженная на конце. Погода выдалась жаркая и сухая. Проткнутое антеннами небо метало голубые искры, а из узкого конца трубы вытекали легкие перистые облака.
Хорст закинул рюкзак за спину и, щурясь от бьющего в глаза света, начал спускаться по узкой галечной дорожке на дно сахарницы.
Уже на полпути ему стали попадаться люди. Все как на подбор высокие, молодые и нарядно — точно на праздник — одетые, они без всякого интереса смотрели на неказистого паренька в холщовых штанах и с пыльным заплечным мешком. Вероятно, пришельцы здесь не были редкостью. Хорст пытался заговаривать со встречными. Спрашивал, где можно перекусить и есть ли в городе какая-нибудь гостиница, потому что он проголодался и устал, а день клонился к вечеру. Прохожие в ответ равнодушно пожимали плечами: «Гостиница? Наверное... А поесть можно в центре. Там много ресторанчиков».
«Какие-то они вареные», - с досадой говорил себе Хорст и шагал быстрее.
Ресторанов в центре и в самом деле оказалось много — и не только их. Текучее море красок — прозрачных, струящихся, переливчатых — обволакивало и лишало воли. Хорст брел, слегка обалдевший, мимо зеркальных витрин, светофоров и киосков. Замирал от резкого звука гудков. Наступал кому-то на ноги и, ругаясь сквозь зубы, отпихивал кого-то локтями. Очень много людей, машин, велосипедов... Шумно и ярко. Он к такому не привык. По городской улице даже ходил большой прямоугольный автомобиль, цепляясь длинными рогами за верхние провода. Светофоры, дома, трубы, стеклянные будки остановок — все тянулось ввысь, скользило, путаясь, в паутине, питалось от бесконечно сложной сети. Хорст не удивился бы, если у людей так же торчали на головах рога и антенны.
Но те щеголяли кожаными сумочками, поясками и застежками, от которых отскакивали солнечные блики и, падая в зрачки, заставляли жмуриться. Плавились зеркала. Оранжевым зрелым огнем наливались оконные стекла. Рыжели белые стены. Крутой горячей массой тек под ногами асфальт.
В животе у Хорста заурчало — громко и требовательно — ведь он с утра ничего не ел! С минуту поколебавшись, он завернул в кафе-бар с приятным названием «Голубка». Нежная птичка, найти бы такую девушку. В конце концов, именно это было его целью.
В баре царил полумрак — во всяком случае, так Хорсту показалось после яркого света — и, наконец-то, его ослепленные солнцем глаза обрели способность нормально видеть. Он огляделся. Тесный зал с низким навесным потолком. Деревянные столы и такие же деревянные, высокие табуреты. Круглые радужные лампы, наподобие огромных мыльных пузырей. Стойка, за которой суетилась симпатичная барменша в переднике. Или бармен... Хорст никак не мог уяснить, мужчины вокруг собрались или женщины. Почти одинаковые, с тонкими, удлиненными лицами, узкими спинами и светлыми кудрями до плеч. Все в разноцветных брюках и рубашках, увешанные бижутерией, как елки — шишками. Холеные руки в кольцах и браслетах... Томно поблескивает золото. Звенят вилки о края тарелок... Журчит, перелетая от столика к столику, тихая речь — невнятная и густая, как шелест листвы на ветру.
«Амазонки, что б их», - сквозь зубы прошипел Хорст, нервно вытряхивая из пачки папиросу и раскручивая колесико зажигалки. Он не знал, что делать. С поселковыми уродками, во всяком случае, все было понятно.
К его столику приблизилась официантка. Или официант. Розовая блуза без декольте, хрупкие пальцы, нацелившие ручку в блокнот, челка на лоб, мелким бесом — и никакого макияжа.
- Что будете заказывать?
Все-таки «она». Голос высокий, с медовыми переливами. Заслушаешься. Женские голоса, в отличие от мужских, успокаивают и усмиряют агрессию.
Хорст облегченно вздохнул. Ему удалось, наконец-то, наколдовать маленький огонек, и с наслаждением затянувшись, он выдохнул колечко дыма в лицо официантки.
Девушка отшатнулась, обиженно потирая глаза.
- Извини, - сказал Хорст. - А что это у вас... э... - он замялся. - Зверь с рогами по улицам ходит?
- Зверь?
- Ну, как авто большое, и на голове — усы, будто у кузнечика. Едет и за провода держится.
Официантка улыбнулась, сделавшись совсем домашней и милой.
- А, это троллейбус!
«Не закрутить ли с ней? - раздумывал Хорст. - Симпатичная. А впрочем, их тут много, не стоит торопиться».
Он заказал суп и коктейль, оба с непонятными названиями, но, видимо, промахнулся. Принесли... нет, даже не пойло, а густой — ложку не воткнешь — жир, перемешанный с мелкими семенами. Хорст съел немного, и его затошнило. Не человеческая еда, а птичья. Что он, синица, что ли? Хотел глотнуть коктейля, но и тут его ожидал подвох. Изящный бокал оказался доверху наполнен разноцветными карамельными бусинками.
Пришлось снова звать официантку.
- Эй, красавица, у тебя есть чего-нибудь выпить?
- Пить? - откликнулась та, слегка удивленная. - Нет. Разве что воды из крана.
- Вот ведь черт. Ну, давай, что ли, воду.
Утолив кое-как голод и жажду, Хорст — теперь уже внимательнее — присмотрелся к собравшимся в кафе девчонкам. Юные создания, на вид лет по шестнадцать-восемнадцать... казалось бы, в самом цвету, но странное дело, среди них попадались — нет, не пожилые, но какие-то потертые и потрепанные, как ветхие одеяла. Кожа на их — молодых вроде бы — лицах топорщилась, сухая и шероховатая, нездорово шелушилась, отслаивалась легкими чешуйками, рассыпалась в пыль. Роскошные белокурые волосы были тусклы. Губы — покрыты трещинками. Так старятся не люди, а, например, книги.
«Может, это болезнь какая-то, - с неожиданным отвращением подумал Хорст. - И зачем только я сюда приехал? Своих недугов, что ли, не хватает?»
Он уже собирался уйти, швырнув на барную стойку золотой слиток, как взгляд его упал на самый дальний от окна столик, в полутемном углу. Там разноцветно переплетались тончайшие проволочки света, дрожали в густой тени — эфемерные, как чьи-то сны. Там горела в блюдце с песком крохотная чайная свечка и стоял букетик простых цветов. Тут же, угловом зеркале, цвели еще два букета и горели еще две свечи, поэтому стол казался огромным. Там, окутанная ореолом тайны и серебряным облачком отражений, сидела она. Непохожая на других. Светлая и грустная, с мягкой рыжинкой в длинных рассыпчатых локонах. С высоким бледным лбом, не скрытым дурацкой челкой. В длинном коричневом платье вместо идиотских брюк. Замерла над пустой тарелкой с остатками жира. Рядом загадочно лучился полупустой бокал с карамельными бусинами. Лежал раскрытый блокнот.
«А что? - довольно хмыкнул Хорст. - Девчонка-то как хороша. Ладная и свежая. Ее бы одеть по-человечески, да поджарить на солнышке, да откормить чем-нибудь нормальным... Да пусть бы месячишко поработала в огороде, чтобы пальцы стали не такими тонкими...»
Он встал, громыхнув табуреткой, и, лихо поддернув холщовые штаны, направился к дальнему столику.
Хорст не умел разговаривать с девушками. Поселковых уродок не нужно было уламывать. Поэтому самая первая его фраза прозвучала неловко — да и тему он, должно быть, выбрал для первой беседы не лучшую.
- Э... привет. Дневничок ведешь, я смотрю?
Незнакомка подняла на него глаза, не то янтарные с поволокой, не то светлозеленые — такой бывает молодая репка — и, словно очнувшись, забарабанила ноготками по краю бокала.
«Как птичка зацокала по карнизу», - умилился Хорст.
- Здравствуйте. Мы знакомы? Вряд ли... вас бы я запомнила.
- Да без проблем — познакомимся. Меня зовут Хорст.
- Откуда вы, Хорст? Одеты не по-нашему и говорите странно.
Он, как мог, объяснил.
- Удивительно, - она потерла белой рукой подбородок. - Кто бы мог подумать, что где-то еще остались такие места и такие люди. Вероятно, вы ничего обо мне не слышали...
- Да ты что? - в свою очередь удивился Хорст. - Откуда мне знать всех девчонок в вашем городе?
- Я — писательница, - девушка гордо улыбнулась и тряхнула шевелюрой, так, словно на голове у нее была корона. - Известная писательница Эмма Райт. И это — не дневничок, между прочим, а черновик романа!
Хорст аж присвистнул.
- Ну, и занятие. Писака, что б тебя! - и видя, как сникла Эмма Райт, неловко утешил. - Ничего, не горюй. Поехали со мной, я научу тебя сажать картошку. Хоть какое-то дело. А то всю жизнь так и прокукуешь со своим блокнотиком.
Ей бы обрадоваться или на худой конец разозлиться — и то, и другое можно было понять — но Эмма только крепче вцепилась в рукопись. Глаза у нее заблестели, но не мокро, а масляно, словно не слезы вытапливались из них на гладкие щеки, а съеденный жир. Хорсту стало не по себе. Он не привык обижать девчонок.
- Да ладно, - сказал примирительно. - С картошкой успеется, нехитрое это искусство. Такое, что любая дуреха освоит — при небольшой практике, а ты — девушка деликатная, - и, желая к ней подольститься, добавил. - Ну, давай уж, так и быть. Почитай, что ли, свой роман.
Он знал, что для писателя нет большей радости, чем навешать кому-нибудь лапши на уши. Да погуще.
Эмма отерла лицо тыльной стороной ладони (точно, жир, - удивился он, - лоснится...) и неуверенно взглянула на Хорста.
- Вы хотите послушать?
- Ну.
- Тогда пойдемте, пожалуй, во внутренний дворик. Здесь темновато. Только имейте в виду, — предупредила, — роман этот непростой.
- Да понял уже, - проворчал он.
Смешно, когда писака распушает хвост. Зато походка у нее такая, что залюбуешься. Идет — словно огонек на ветру танцует. Не ступает по полу, а чуть касается его мысками. Как будто весу в ней совсем нет. По траве бы пошла — и не смяла, разве что росинки подолом обмахнула.
А впрочем, что ж такого — когда налегке, с одним блокнотом? Ей бы лопату на плечо или рюкзак с бомбами за спину — глядишь, не так бы заплясала.
Во внутреннем дворике кафе обнаружился удивительный сад. Не такой, как в поселке, сад не ради яблок или груш, а ради красоты. Столько бесполезных цветов и цветущих кустов Хорст не видел, наверное, за всю свою жизнь. До пьяной одури благоухала сирень. Струили тонкий, словно на талом снегу настоянный аромат белые шапки жасмина. Крупными мятыми лепестками устилали дорожку магнолии. Осыпанные хрустальным крошевом, водили хоровод акации, образуя таинственную арку. Посреди двора, обрамленная декоративными булыжниками, возвышалась вересковая горка, с вершины которой, по каменному желобу, сбегал ручеек. Хорст не сразу сообразил, что это фонтан, а вода вытекает из короткой металлической трубы, замаскированной под корягу. Тут же, рядом с горкой, под легким пластиковым навесом стоял накрытый к ужину стол, пугая табличкой «зарезервировано».
Пока они ели в кафе, на улице стемнело. Однако Эмма оказалась права — света во дворике было больше чем достаточно, потому что на смену ушедшему солнцу пришел яркий оранжевый фонарь. Он тянулся к навесу, стоя на чугунной ноге, и обращал сад в царство вечного заката.
Покосившись на табличку, Эмма присела с краю стола, а Хорст примостился рядом с ней. Достаточно близко, чтобы слышать ее дыхание. Вернее, не слышать... потому что дышала она беззвучно, как бабочка. Только шелест листвы, да плеск фонтана, да собственное, нетерпеливое сопение, да наглая трель сверчка — доносившаяся откуда-то из дальнего конца сада — врывались Хорсту в уши.
Он жадно раздувал ноздри, пытаясь ощутить ее запах. Но пахла сухая земля, пахли цветы, вода и камни, горячей пластмассой пах нагретый фонарем навес. В этой обонятельной симфонии каждая нота звучала отчетливо и призывно. Только аромат женщины не вплетался в нее золотой нитью. Не будил чувства. Не доводил ее до совершенства.
Несколько минут оба молчали, заново приглядываясь и принюхиваясь друг к другу. Потом Эмма раскрыла блокнот и, слегка картавя от волнения, начала читать.
Мягко струился ее голос. Сперва Хорст не прислушивался, мечтая о своем. Ему хотелось, чтобы между ними проскочила искра любви — как в романах — и, будто сухая солома, заполыхали сердца, но она все никак не проскакивала. Чего-то не хватало.
Понемногу что-то из произносимых ею фраз стало проникать в его сознание. Должно быть, сработал триггер на слово «война».
- ...не стихала, переполняя реки кровью и требуя все новых и новых жертв ненасытному Марсу, богу войны... И женщины отказывались рожать, говоря, все равно заберете сыновей, так чем умирать на полях битвы, лучше им и вовсе не повляться на свет. Некоторые шли к врачам, чтобы сделали их стерильными. Другие избегали мужчин и старились, не познав материнства...
«Все то у них с ног на голову, - удивлялся Хорст, - в этих городах. Они тут даже не амазонки, а какие-то курицы. Закисли без нормальных мужиков. У нас гены ни к черту — и то бабы рожают... Впрочем, это, наверное, сказка».
В сказках он мало что смыслил. Занудная все-таки штука — литература. Хорсту надоело, он едва сдерживал зевоту. А через пару минут уже и не сдерживал — раззевался так, что едва не проглотил мотылька.
- ...И стало некому работать, и некому носить оружие... Остались одни увечные и старухи, которым поздно иметь детей... И могилы — целые поля, целые долины крестов...
- Да ладно пургу то гнать, - с досадой перебил ее Хорст. - Поля могил! Сочини лучше что-нибудь веселенькое, раз так охота. Я чуть не заснул. А то — поехали ко мне, что мы тут зря время теряем? Уж как нам с тобой хорошо будет!
И, чтобы показать, как, он сгреб Эмму в охапку, стиснул в медвежьих объятиях и — точно желая услышать, как пугливым воробышком бьется девичье сердечко, приник ухом к ее груди.
Оно не билось. Под мягкой коричневой тканью, облегавшей упругое тело, царила тишина. Словно в библиотеке, где дремлют под старыми переплетами безумные мысли давно умерших людей, и боязно ступать по темному от вековой пыли паркету — чудится, что каждый твой шаг звучит, как гонг.
Ни трепета, ни всхлипа, ни стука — ничто не шелохнется...
- У тебя нет сердца! - изумленно воскликнул Хорст.
Она отстранилась.
- Погодите! Дайте дочитать... Ведь я сказала, что роман необычный. Не торопите меня, послушайте!
- Ну, хорошо, - смирился он.
- ...А тем временем, ученые заметили, - продолжала Эмма, низко склоняясь над блокнотом, так что рыжеватые кудри упали ей на лицо, - что лезин, распыленный на большой поверхности, обладает как бы самостоятельной жизнью. И это не удивительно — ведь не будь вещество живым, как бы смогло оно — так универсально — врачевать живое тело? Им стали покрывать глиняные болванки, и те превращались в подобия людей — ходили, слышали, видели, умели произносить некоторые слова. Их называли големами. Это были настоящие мужчины — со слоновой поступью, грузные и сильные. Но солдаты из них получались некудышные — неповоротливые, с хрупким глиняным нутром.
«Ну и бред!» - Хорст даже привстал, бледнея от мгновенного испуга. Страшная картина сама собой — помимо его воли — нарисовалась в сознании. Вот сейчас — представилось ему — все лезиновые лоскуты, которые он успел нанести на свои раны, вдруг оживут и уползут прочь, и он останется истекать кровью...
«Да нет, ерунда! Ведь это вымысел! - упрекнул себя Хорст. - Фантазии чокнутой девицы».
Но сон как рукой сняло. В кармане, как живой, перекатывался баллончик с биоспреем.
- Вдобавок, големы были глупы, так глупы, как никогда не бывают люди. Ученые продолжали экспериментировать с разными материалами и обнаружили, что склеенные из картона болванки гораздо лучше подходят для их целей. Если сделать такую — в форме человеческого тела — а затем тонким слоем напылить из баллончика лезин, то получится вполне себе разумное существо. И не просто разумное, а почти идеальное — не воинственное, скромное, неприхотливое. Сперва, конечно, не вполне приспособленное... Ходит — бревно бревном, натыкается на предметы, не понимает, где оно и что с ним происходит. Но ведь и в младенце не сразу пробуждается ум...
Эмма закрыла блокнот, улыбнулась и замолчала.
- Ну, что, кончилась твоя сказка? - спросил Хорст.
- Кончилась. Только это не сказка была, а присказка. А сказка — знаете в чем?
- В чем?
- А в том, что никакой сказки нет. Это наша история. Не верите?
Она извлекла откуда-то из складок платья миниатюрный баллончик и — такой же миниатюрный — складной ножик. Задрала рукав...
- Смотрите.
Атласная кожа легко и бескровно разошлась, и Хорст увидел пропитанный жиром картон. Плотный, коричневый, из какого обычно делают коробки. Эмма улыбалась — ей, очевидно, не было больно.
- Мы все такие, - говорила она, - других не осталось. Не ищите их. И не судите нас. С чего вы взяли, что у меня нет сердца? Ничто так хорошо не впитывает эмоции, как бумага. Конечно, если говорить о моторчике, который перекачивает кровь — то его нет, у нас и крови-то нет, нечего перекачивать. А невидимое сердце — то, что умеет жалеть и любить, оно есть!
Хорст смотрел, смотрел и, как бы невзначай, уронил ей на руку папироску.
В сырую погоду плотную бумагу не так-то легко поджечь. Но стояло сухое, знойное лето, и жаден был картон до огня.
Эмма вспыхнула вмиг, вся, как тонкая соломинка. Закружилась в пламенном смертном танце, медленно оседая в фонтане золотых искр. Хорст наблюдал за ней в страхе, в изумлении, в благоговейном восторге. Несколько долгих — как вечность — мгновений он любил девушку с пожаром в глазах.
Но вот, она скособочилась, неловко присела на газон, задрав бесформенные колени и почернев лицом. По бархатистой траве расплывалась оранжевая лужица лезина и, запинаясь о стебли и мелкие цветы, остывала причудливыми фигурами.
Хорст пожал плечами, сплюнул и, подхватив рюкзак, через кафе вышел на улицу.
Он брел по тускло освещенному городу, навстречу толпе. Словно темная речная вода — корабельный киль, его обтекало людское течение. Его мутило от мыслей и чувств, которые невозможно выразить словами — а значит, вообще, никак, потому что другого способа выразить чувства и мысли у человека нет.
Разве что... Хорст опустил руку в карман и нащупал бомбу — «картошку». Притаилась, милая, ждет своего часа... надежная, холодная, тяжелая... Извлек ее аккуратно, чтобы не повредить, размахнулся от плеча — и швырнул, не оглядываясь, в сторону троллейбусной остановки. Грохнул взрыв. Послышались нестройные вскрики, и в небо озарилось красной вспышкой. В эту минуту Хорст понял, что война подобна пожару в библиотеке — дым, чад и много горящей бумаги.
Дата публикации: 30 августа 2016 в 20:29