6
285
Тип публикации: Критика
Рубрика: повесть

1

Молоко кончилось, говорит Даша. Он не заметил вчера – видно, вылил белые остатки-поскрёбышки в чашку, а пустую синюю коробку поставил обратно в холодильник.

Молоко кончилось. Даша стоит – в хлопковой футболке с пятном от мятной зубной пасты, непричёсанная, беленькая. Тонкая.

Он поднимается со стула и ищёт чёрные сланцы. Ты сходишь, да? Сходишь?

Схожу. Он надевает пуховик и выходит на улицу. С козырька подъезда натекли сосульки – тёплые, липкие. Он поднимает голову и ищет их окно – он всегда ищет, но оттого, что нет штор ярких, приметных деревянных рам – находит не сразу. Долго смотрит – точно Даша должна выйти на холод и – чёрт его знает… – улыбнуться, помахать, что ли. Она может накинуть халат, куртку или одеяло (Даша никогда не заправляет постель – только накидывает сверху синтетическое покрывало, кофты, тетради, поэтому всегда комната выглядит беззащитной, распахнутой. И газовщики, продавцы картошки, соседки, электрики, родители – видят бледно-розовые ромбы на наволочке и плохо отстиранное пятно крови на простыне). Точно Даша может закричать с балкона – ты недолго?

Он недолго.

В «Ашан» не провожают.

На входе охранник в слишком свободной голубой рубашке. Воротничок сероватый, грязный – форму выдали несколько недель назад, а он не стирал, потому что незачем. В шкафчик кидает в конце смены, переодевается в своё. Своё, впрочем, не чище.  

- Рюкзак упакуйте, - охранник заслоняет вход, кивает на низкий столик с полиэтиленовыми пакетами. Вокруг него смятая, скомканная очередь – выхватывают пакеты, шелестят. Разворачивают – только сыплется что-то на пол. И идут с сумками, с рюкзаками  в пакетах. Возле касс рвут пакеты, достают сумки – потому много мусора, втоптанного в грязь.

Впрочем, ходит молодая узбечка со шваброй и ведром мутной воды на пластмассовой тележке. Моёт, да только всё равно грязь.

Он шелестит рюкзаком в пакете и проходит мокрый от тающего снега палас, что разложили на входе.

Охранник смотрит спокойно. Пищат кассы, лежит на лентах хлеб и картошка беловолосая женщина ждёт мужа у пятнадцатой, а на четырнадцатой работает глухая девушка.

Он выбирает молоко – красное «Лианозовское», что не никогда не скисает. Даша такое не любит, но вечно забывает открытым на столе, среди крошек и стебельков засушенной мяты, ниточек от чайных пакетиков. И когда она возвращается из института, молоко уже становится кислым, и болтаются в коробке белые хлопья. Тогда она ругается вполголоса и выливает в раковину.

Поэтому «Лианозовское». Он выбирает заодно аленькие восковые яблоки, белый хлеб и лимон. Ему легко нести красную корзину, поэтому кладёт еще из отдела кулинарии лоток с жареной курицей. Чувствует, как пахнет курица сквозь фольгу – солью, мясом, хлоркой. Даша бы не разрешила. Ни за что.

Что ты, отравиться хочешь. Гадость же. Да они её отбеливателем отмывают. Несвежая.

Но от магазина до дома километр, и он как раз успеет съесть и выкинуть упаковку в мусорницу. И жвачкой замазать-заглушить, потому что Даша поднимется на цыпочки в прихожей – уже новая, красивая, с тушью на глазах – скажет: привет, какой ты холодный, купил? – и сразу почувствует пряный куриный запах, и начнётся.

Да как ты можешь. Что ты как ребенок – ни на минуту оставить нельзя. И он будет завсегда виноватым, глаза опустит, тихонько пуховик на вешалку повесит.

Поэтому он берет возле касс лимонный «Stimorol».

- Пакет? – показывает глазами глухая девушка на кассе.

- Да, пожалуйста, - он забывает, что она не слышит, но девушка понимает. Все так говорят. Или так, или – нет, не нужно. Некоторые вовсе молчат. Но тоже понятно. Наверное, девушка уже много месяцев не слышала ничего другого. Он облизывает пальцы, чтобы открыть пакет.

На выходе из торгового центра он открывает курицу – и ест, быстро и неаккуратно. От паприки и соли щекочет в носу, а крошки падают на рукава, на ворот.

Уже перед подъездом жуёт жвачку – и мятно, и сильно, и невкусно, и как не привык с детства, так и сейчас не хочётся. Но вот их с Дашкой балкон – зелёное полотенце висит, сохнет.

Он входит в квартиру, шелестя пакетом.

- Долго ты, - обнимает, выхватывает быстро пакет, смотрит сквозь – купил ли что-то вкусное, не забыл ли молоко. Не забыл, – щёки холодные. Ты жвачку ел?

Он ел – сплюнул в урну около подъезда.

- Зачем?

- Просто, - раздевается, несёт зеленый пакет на кухню. Даша звенит нержавеющей туркой, обжигается о спички, ругается, рассыпает кофе – он тихонько уходит в комнату, прикрывает дверь – но не сильно: щелочка. Мало ли. Она закричит – он не услышит. Плита полыхнет синим. Голубь влетит в окно и будет тяжело барахтаться на полу. Даша испугается. Не сможет сама выключить газ и распахнуть пошире окно.

Тогда он придёт и справится. Даша будет кричать – осторожнее: пёрышки, крылышки. Не повреди. Голубь всегда будет немного быстрее.

Ну почему ты неуклюжий такой, скажет Даша.

Правда, почему.

Потом-то он изловит голубя, обернув руки кухонным полотенцем, вынесет на балкон и выпустит. Размотавшаяся тряпка будет биться о стекло, пока он не уйдёт с балкона.

- Ты куда с этим? – она остановит, заметит полотенце.

- Никуда. Развесить.

- В стирку кинь. Голубя ловил – грязное.

- Сам знаю.

- Знаешь… На крючок повесил бы – пусть вытирается? Да?

Мотает головой. Что ж – совсем без головы. Знает сам про гигиену, про всякое такое. Но и в ящик с грязным бельём все-таки поостерегся бы бросать. Скорее так – на пол.

Но он сидит в комнате над сереньким синтезатором «Casio» и играет двумя пальцами – ерунду, что на ум придёт. Без голубя в кухне тихо.

Звук выкрутил до минимума – чтобы она не слышала, поэтому приходится сильно бить по клавишам, хотя это и неправильно. Он помнит с музыкальной школы – сидишь ровненько, ручка округлая, точно яблоко в ладошку взял. Спинка прямая.

Он сидит прямо. Шея болит.

Вначале он не обращает внимания – болеть отчего угодно может: от твердой подушки, оттого, что вертелся полночи, дышал её шампунем с запахом крапивы и трав, которым комната вечером полнится – не убежать. Просил не пользоваться. Резко, остро – спать не могу. Но это итальянский шампунь, дорогущий.

Он доигрывает второй такт. Шея болит сильнее. Он останавливается, встает из-за пианино, наклоняет голову – вперед. Назад. Влево. Вправо. На физкультуре была такая разминка. Потом нужно было присесть десять раз и идти подтягиваться к турнику. Он никогда не мог подтянуться.

Даша приходит с кухни – не было голубя, ничего не было – останавливается перед ним, и снова видно мятно-размытое пятно от зубной пасты на футболке.

-  Ты разве играть умеешь?

Он пожимает плечами, но останавливается – больно.

- В школе научился немного.

- А. Понятно.

Синтезатор Даша перевезла из квартиры родителей. Сама не играла – на случай купили. Потому и клавиши пыльные. На чёрных особенно видно.

На пюпитре стоит нотная тетрадка. Раскрытая. Там он карандашиком исписал три строчки.

- А зачем пишешь? Ноты скачать можно.

- Да старое. Вспомнил.

Он почему-то чувствует себя виноватым. Даша щурится, потом шарит на захламлённой полке над столом – ищет очки. Ноты читает плохо – смотрит мельком.

- Одевайся, - говорит, - гулять пойдём. В висках стучит.

- Да я одёт. Только на улице был. Может, ты одна? Переведу дух немного.

- Надо гулять, - Даша говорит точь-в-точь как его мама: сама тоже сухопарая, нервная. Лет через двадцать будет совсем не отличить. – Засел в комнате – и добро бы книжки читал. Бренчишь только.

Он играл самым тихим звуком – услышала. Гитару она тоже не любит.

Даша надевает прямо на футболку коротенькую рубашку и вязаную кофту.

- У нас раньше был градусник. В родительской квартире, - говорит он. – Спиртовой. Очень удобно. Посмотришь – и сразу знаешь, как одеться. Дублёнку или куртку там.

- Я бы хотела градусник, - Даша завинчивает крышечку на тюбике крема для рук. – У родителей тоже был.

Они выходят на улицу, и Илья получасовую прогулку думает – что рубашка у Даши не закрывает спину, а спиртовой градусник в трехкомнатной родительской квартире показывает минус пятнадцать, а она ночью опять станет кашлять, и жаловаться, и к нему прижиматься.

Он забывает ей рассказать, что было вчера на работе. Хотя ничего особенного.

Хотите, мы оформим вам кредитную карту? Это не займёт много времени.

Форменный пиджак из дешевого полиэстера не по размеру, и голые запястья торчат нелепо и жалко.

2

У Ильи дома никому нельзя есть горбушки нарезного. Потому что их любит мама.

Одна горбушка – ладно. Илья бы уступил. Но папа всегда сразу срезал с батона обе и отдавал маме. Та мазала их сливочным маслом и предлагала, конечно, детям. Но полагалось отказаться. Ты что, мамочка, да я вовсе и не люблю горбушки.

Мама наверняка понимала, что неладное, но молчала. А сестре Ильи на эти горбушки наплевать было. Она не любила белый хлеб.

Они сидят вчетвером за столом, и Илья чистит скорлупу с тёмного йодированного куриного яйца.

- Давайте-давайте, на электричку опоздаем, - папа торопит и разливает всем чай: Ирине – чуть кипяток подкрасить, маме – крепкий, сладкий и горячий. Илье – а Илья сам нальёт. Большой уже. Одиннадцать будет зимой.

- Можно, я вас на улице подожду? – Илья не хочет опять наливать чай.

- Ты что, не поможешь нам собраться?

- Он сбежит, - говорит Ирина. И показывает язык Илье – тихонько, чтобы отец не заметил. – Он не хочет на дачу.

- Почему не хочет? – мама старается побыстрее допить чай, обжигается, - Илья, почему?

- Хочу. Только здесь жарко ждать. Я бы на улице.

- Он не хочет ехать –  деревенские ребята дразнят.

- Как дразнят? Не слышала.

- Так вы же с нами не гуляете. Меня тоже дразнят.

Тогда мама забывает про Илью и расспрашивает Ирину – а отвечает ли она, не дерётся ли, и не лучше поменьше околачиваться возле станции и старого пожарного пруда. Может, пора и про сентябрь подумать. А то в пионеры не примут.

Илью приняли в том году. Если уж его приняли, то мне бояться нечего, хихикает Ирина.

Но те, на даче, смеются хуже, обиднее.

Тогда Илья тихонько поднимается. Родители будут собираться долго – потом поймут, что на электричку в одиннадцать сорок пять уже опоздали и станут торопиться к следующей. Ирина возьмёт колясочку для куклы, мамину старую сумку наполнит всякой ерундой девчачьей – пакетиками с бисером, тесёмками, а сверху две сушки положит.

Илья тихонько поднимается и надевает в прихожей кеды – родители с сестрой допивают чай, радио орёт, никто не замечает. Но уже в дверях – он не станет закрывать нарочно, чтобы не звенеть ключами – услышит сквозь голос ведущего и папин кашель:

- Его дразнят – потому что толстый, - голос у Ирины звонкий. Она всегда только Ирина и никак иначе. Так папа решил – никаких прозвищ, ласковых имён. Только полностью. Точно его дети и родились взрослыми.

 Хотя в школе Илья был и Илюхой, и Илей – дома же точно верхнюю пуговицу рубашки застёгивал – и душно, и туго, но никак по-другому.

Илья шнурует кеды и выходит на площадку. Пол сухой и чистый – вчера по лестничной клетке их очередь дежурить была, вот мама и подмела. Он потом веник мыл.

Не возвращаться?

Не вернуться совсем – уйти по шоссе, потом по тропинке Лосиного острова, выискивая розовую землянику, и не по ягодке собирать в эмалированную кружку – сразу в рот, без «поделись с сестрой, Илья». Можно подумать – она делится.

Там будет пионерский лагерь – за забор нельзя, но в заборе есть щелка. Еще в прошлом году он легко протискивался, а позавчера почти застрял и разорвал шорты по шву.

А неделю назад деревенские мальчишки из Бисерова бежали за ним по просёлку с палками и кричали. Он прислушивался, но не мог понять, что.

Не возвращаться. Дойти до пионерского лагеря, лечь под дерево, прищурившись, рассматривать перед глазами каждую мошку-травинку.

Илья бежал от них, но около моста понял, что не убежит.

- Иди, возьми у матери сетку с едой, - говорит папа. Когда он успел спуститься? И ведь дверь не скрипнула, не прошаркали парусиновые лёгкие тапочки. – Так и знал, что недалеко спустишься.

- Почему знал?

- На станцию надо идти.

И потому что Илья никуда не убегал, и если мама говорила – жди у кассы, стоял и ждал.

- Может, вы меня догоните?

Папа качает головой – нужно идти вместе со всеми, нужно забрать у мамы сетку с продуктами. Сетка оказывается совсем не тяжелой, и Илье кажется, что это нарочно. Могла бы она донести, могла. Мог бы папа взять – ведь он совсем ничего не несет.

Но ты мальчик. Должен помогать. Сестре. Маме. Бабушке. Вертлявой Светочке с розовыми прыщиками на подбородке. Один раз нес её портфель до дороги. Светочка потом смеялась.

Осторожно. Двери закрываются. Следующая станция – «Удельная».

Дедушка сидит на деревянной скамейке, скопанной в земле – он сам её вкопал, крепко. Илья даже один раз специально раскачивал, дергал – не сладил. У дедушки очень сильные руки. Некрасивые, жилистые. Он сидит с книжкой в белой обложке – пальцы с короткими, грязными, расплющенными ногтями кажутся очень некрасивыми на светлом.

У него на плече бурое пятно. Это родинка такая. Дедушка говорит, что она появилась на войне, но мама сказала, что это неправда.

Илья бы лучше поверил дедушке. Дедушка может переплыть пожарный пруд – передохнуть секундочку на том берегу, в желтой траве, и сразу же поплыть обратно.

- Приехали, дачники. Иринушка, у тебя ребёночек появился? – кивает на коляску.

Ирина говорит – да, а мама морщится. Дед всех на свой лад называет – не сделаешь ничего.

- Уже яблони опрыскал. Долго вы.

- На одиннадцатичасовую опоздали, - папа садится на скамейку. – Подгонять всех надо: пока позавтракают, чай выпьют – уже и утро пройдёт.

- Ладно – наконец выспались, - мама тоже садится на скамейку. И не качается, не качается, потому что сделал дедушка. Мама каждое утро должна ходить в конструкторское бюро. Устаёт. Говорит – глаза в конце дня как песком засыпанные. Поэтому в выходные она должна отдыхать на даче и много смотреть на зелёное. На деле и здесь работает, мечется. Оттого худая такая.

Она уходит переодеваться  – выходит в папиной старенькой рубашке с подвернутыми руками, в брюках «для огорода». Но у них с папой свои дела, у нас с дедом – свои.

Одуванчики. Речка. Яблоня.

Или нет, яблони дед уже опрыскал.

- Видишь, где желтень эта притаилась? – показывает под дом – неделю стоят одуванчики.

Илья не поймёт, отчего девчонки любуются всячески на этих жёлтеньких, венки плетут. Носят на голове, руки млечным соком пачкают. Потому что от сорванного с земли проку нет – на следующий год вырастет из сухого корня новый.

Одуванчик – сорняк. Ни к чему венки.

У деда есть особая тяпка, которую не купишь в хозяйственном магазине. Ходил-ходил по двору, в глину и землю смотрел – нашел. Рыжую, грязную, ржавую букву «Ш». Потом еще одну. Илья такие тоже находил, но не мог толком ни к чему приспособить. А дед отчистил, согнул, обмотал сверху изолентой. Вышла ручка.

Вот и тебе тяпка от желтеньких.

Не уследишь за одуванчиками – не видать клубники.

Поэтому позапрошлым летом Илья попросил деда сделать еще одну тяпку. Ирина тоже просила. Ей в этом году сделают. Пока у неё девчачьи дела на даче. Может хоть до вечера куклу возить, баюкать. И ложки она всегда в подогретой воде моет.

- Прочитал – мол, солью нужно цветок посыпать, - ворчит дедушка, - да где столько соли взять?

- А что от соли будет?

- Завянет – черт его знает, что будет. Не по-людски это выйдёт. Может, соль цветку – отрава? Он и мучается, а мы не знаем. Уж всяко лучше – раз, два – и корень вырвать. Быстро. И в компост. А на компосте потом тыква вырастет.

Сколько себя помнит Илья – дедушка грозится вырастить тыкву. Но растут только белые кабачки. И зелёные.

Семян не может найти, говорит.

Рваные, лохматые одуванчики они кидают на компостную кучу. Вечером дедушка закроет черной плёнкой.

- Папа, обедать, - мама выходит. Кажется – мало времени прошло, но солнце так высоко над рябинами, что глаз не хватает разглядеть. – Илья, руки.

Он стоит под рукомойником, возит в ладонях хозяйственное мыло. Оно противное – словно грязное, в прожилочках, комочках земли, со смыленным значков процента на боку. Дома мыло беленькое – и только когда у мамы задерживают зарплату, в квартире появляется разрезанное на две части хозяйственное.

Хозяйственное – лучше. Никакая зараза не проживёт. И Ирке скажите – как косы у неё отрастут, пусть только хозяйственным моет. Бабка мыла. Волос был густой, добрый.

Но у Ирины косы не росли –так, тёмно-русые тонкие перышки. Как у мамы – только мама их коротко стрижет и красит, поэтому выглядит спортивно, молодо. Папа лысеет.

И только у Ильи – ни в дедушку, ни в бабушку покойную – кудряшки каштановые, тугие. Мылом выпрямлял. Стриг. Снова завивались. Подразнили во втором классе бараном – перестали.

На обед сварены белые макароны-«ракушки», с тёртым колбасным сыром и подсолнечным маслом. Масло привезли в марте, когда дом после зимы открывали, но оно не портится.

Овощей пока нет, только морская капуста в жестяной банке. И дедушка привез, и они. Кажется – бабушка, которая давно умерла, тоже бы непременно привезла.

- Не слипаются, вишь ты, - дедушка водит столовой ложкой в тарелке. – А у меня, как сварю – каша, чисто месиво.

- Надо недолго, пап. Восемь, десять минут. И сразу промывать водой холодной, – мама следит краем глаза, чтобы брали хлеб, капусту, соль.

- Ничего, скоро будем есть тыкву. Что не съедим – в заморозку пойдет. Такие будут тыквы. На кашу, на суп, на оладушки. Оладушки-то умеешь печь?

- С тыквой – нет, - мама улыбается. Ох и надоел дед с тыквой. Никто не верит больше. Даже Илья. Хотя иногда верит. Вот утром, когда зелёные разлохматившиеся одуванчики на компостную кучу носил. Может, и будет тыква. Дед всё лето здесь. Только он не любит, когда родители приезжают.

- Ладно, дочь, я после чая на пятичасовую пойду.

- Посиди, - равнодушно говорить мама. Илье странно – разве не положено просить остаться, уговаривать?

- А я свою работу сделал на сегодня. Вот ребят заставь. Да и Сашка чего-то приуныл. Волосы-то куда дел, а?

Дед тихонько смеется. Папе не смешно – он часто перед зеркалом в ванной водит руками по голове, как будто надеясь что-то вернуть.

А Илья бы с радостью поменял на эту лысину – свою мерзкую, кудрявую баранью голову.

И почему лысина у мальчика вырасти не может?

- Да и телевизор хочу вечером посмотреть. В тишине насиделся.

Дедушка уже три недели здесь – как потеплело по-настоящему, как битум горячий по дорогам стали разливать.

Папа тихонько смотрит на маму – пусть едет. И до станции провожать незачем.

Вон – Илья проводит.

- Назад-то дорогу найдёшь? – спрашивает дед. Не отвечаю – излазил каждый овраг, знаю, где черничные кусты разрастутся, да и пожарный пруд наверняка в этом году сумею переплыть. Жаль только, что дедушка не увидит.

- Ладно, иду, - дедушка кивает, закидывает на спину пустой мешок из синтетической ткани. Он сам сшил. Швы плотные, прямые, тщательные. Несколько лет уже ходит. – Догоняй, Илюх.

Выходит на улицу, берёт со скамейки очки. Илья стряхивает крошки со скатерти, ставит свою тарелку в большую эмалированную миску, в которой потом станут мыть посуду.

- Даже с внуками не хочет посидеть, - говорит мама. – Черствый стал.

Папа невнимательно кивает.

А Илья бежит за дедушкой до станции. Тот идёт спокойно, но шаги широкие – потому получается быстро. Но не торопит – разрешает по дороге и на пенёк забраться, и сквозь забор выглянуть, и птиц послушать.

- Еще долго до электрички, - Илья показывает, - нет никого на платформе.

- Посижу в тенёчке. Газету, вон, кто-то на лавочке кинул. Почитаю. А ты дуй обратно – потеряют.

- Не потеряют. Они сейчас посуду будут мыть.

- А, так поэтому со мной захотел – чтобы по хозяйству не возиться? Хитер. Ну иди. Нога за ногу – а иди. Нечего тебе тут зря просиживать со мной.

И он машет, разворачивает газету.

- Дед, а почему ты всегда уходишь, когда мы приезжаем?

- А мать спроси. Телевизор смотреть еду.

Илья кивает и идёт к лесу. Можно пойти через лес.

А можно пойти через деревню.

Он озирается – нет, никого, не шуршит песок под резиновыми подошвами. Деревенские мальчишки – чумазые, в серых спецовках на голое тело, в городских модных майках, а то и вовсе в шортах одних – не идут за ним по пятам, посмеиваясь, целя плевками.

 

3

Они докуривают тёмные влажные чинарики за серым недостроенным домом с торчащими, как ребра, балками.

Парни, особенно мелкие, рассказывали – нечистое место, лучше ночью мимо не ходить. А в окна – и днём не заглядывать. Там душа живёт. Там мужик повесился.

А дедушка сказал – что и верно, повесился, но бояться нечего. В банке деньги держал, а банк лопнул. И двери опечатаны – с кого хочешь, с того и спрашивай. Тогда мужик приехал на дачу, дождался, пока строители-таджики уйдут, и повесился в собственном недостроенном доме. Чего тут бояться?

 Утром нашли. Жене пошли с почты звонить. Дедушка даже на похороны собирался почти, потому что покойный – сын приятеля, с которым на фронте вместе были.

Но не пошёл. Радикулит, сказал, что-то разыгрался.

Хотя ни раньше, ни потом Илья от деда про такую болезнь не слышал.

- Эй, лопушок.

Илья останавливается.

- Старичка отвёл?

Илья не оборачивается.

   - Пивасик есть?

Голос новый. Другой. Тоненький.

- Нету у него нифига. Лошок мамкин.

Третий прибавил мерзкое, липучее слово.

Илья понимает, что нужно обернуться. Он третий раз их встречает, но не знает никого в лицо, потому что не оборачивается.

- Смотри штаны не потеряй, жиробазина, - говорит первый, и Илья бежит.

Пнули только один раз, но Илья возле мостика зацепил коленом колючую проволоку – не остановился. Возле дач они отстали – тут сторож, собаки. Может, сторожу-то и всё равно, только они не знают.

Илья останавливается и футболкой стирает плевок с затылка. На ноге выступила пыльная тёмная кровь – каплями. Капли размазались-растеклись, не сохнут. Кап-кап. Зажгло.

- Эй, чего тут стоишь? Проваливай от забора.

Это Валя. Нестарая. Злая, потому что её сыновья куда-то ушли и совсем не помогают с огородом. Илья их помнит. Владик и Толик. Большие. Почти взрослые. Владик на велосипеде учил кататься.

- Дуй, сказала.

У Вали волосы смешные – вначале красила, потом сединой изошли.

Илья проходит тихонько на участок, садится в траву за теплицей, прикладывает подорожник и ждёт. Потом заходит в дом.

Мама вытирает вымытую посуду заштопанным полотенцем.

Илья сразу садится за стол так, чтобы спрятать ноги, коленки. Увидит – кричать не станет, но расстроится.

- По радио ничего. Может – не зря дед поехал телевизор смотреть.

- По телевизору тоже, - он радуется, что она не спрашивает – почему так долго, если дедушкина электричка ушла полчаса назад, - ничего. Вчера опять балет передавали.

- А тебе что, не нравится балет?

- Скучно.

- Вчера не должно быть никакого балета. Перепутал. В программе ведь нет.

- Был…

- Илья, не надо спорить. Пожалуйста.

И мама такая сухая, такая тоненькая и строгая – уже не в дачной рубашке, а в свитере, потому что к вечеру темнеет, холодает – что  Илья соглашается.

Она несколько минут роется в сумке на колесиках – ищет. Программу, конечно, с собой не брали – на что здесь? – зато в газету успели завернуть мамины шерстяные носки, в которых она всегда спит, даже летом. Мерзнёт. А дедушка говорит – оттого, что не закаляется, а надо бы.

Мама разворачивает смятые листы «Правды».

- Смотри, а точно ведь. Молодцом.

- Мам, дедушка велел у тебя спросить.

- Что?

- Почему он уехал.

Мама почему-то смотрит в окно. Там яблони с тоненькой листвой. Ирина подслушивает, но мама не замечает.

- Понимаешь – дедушка много жил, ходил, разговаривал. На войне был. А сейчас ему сложно, когда вокруг – людей много, все ходят, шутят. Это от усталости. Вот и бежит подальше.

- От телевизора тоже шумно.

- Илюш, в телевизоре-то все – ненастоящие. Не может он про твою школу, про нашу с папой работу слушать. Тяжело. Всё к сердцу.

Илья кивает. Непонятно. Дед всё время шутит. С ним шумно, весело. С кем они настоящий лыжный костюм шили? С кем воробьёв выслеживали?

А еще дедушке в Москве поставили памятник. Только он не говорит, где.

Останутся только короткие белые шрамики, о которых мама потом скажет: падал, да, а Илья ответит – не помню. Наверное, падал.

4

Раньше Илья не любил дедушку.

Тогда на мамин день рождения в последний раз собрали большой праздник. Сыр купили и копчёную колбасу.

На тарелке оставалось два бутерброда – маленькие, обрезанные с одной стороны, но с настоящей чесночной копчёной. Покупали по двести граммов, по триста.

Ешьте, говорила мама. И резала тоненько-тоненько. Так хватало на любой праздник и на следующий день оставалось.

Его вечно отправляли мыть руки – Ирина и так мыла: девочка, аккуратная, хозяйственная. Хотя она вообще была нехозяйственная и картошку слишком толсто чистила. Толсто. Толсто – и всё.

Но когда он вернулся, бутербродов уже не было.

- А мне-то? – возмутился.

Ирина и сказала – при родителях, при дедушке, и всех:

- Да он сам съел и забыл.

- Ничего я не забыл – это ты взяла, когда я вышел! Руки еще мой с вами!

- Илья, последи за собой, - велела мама. Дедушка помрачнел. Не любил криков.

- Не буду следить! Эта паршивка сожрала колбасу мою, а теперь отнекивается! – Илья со злости пнул Ирину под столом. Воздух пах чесноком. – Чтоб тебя!..

- Илья!

А дедушка вдруг больно и неожиданно ударил Илью по затылку. Ирина засмеялась.

Илья с дедушкой больше не разговаривал.

А однажды, летом, в пору одуванчиков, дедушку вдруг сделал Илье особую тяпку. Спросил – хочешь, что ли – вместе станем охотиться. На одуванчики.

Илья хотел. А когда стали полоть, дед и рассказал про площадь. Самая большая площадь в Москве, говорил. Видел? Или тебя не водят никуда?

- Водят. Мы с классом на балет два раза ходили. И в музеи всякие.

- Музеи – чушь, - дед садится отдохнуть в тенёк, хлопает по скамейке рядом – садись, а то спечёшься. – Тебе там наставят ерунду, а ты рот и откроешь. Видел, говорю, в Москве площадь самую большую?

- Красную?

- Да разве она большая. Нет, ту, где памятник. Высокий такой мужик, красивый. Видел?

- Кажется.

- Кажется ему. Думаешь – кому памятник? Лётчику какому? Или генералу?

Илья не знает.

- А я вот тебе скажу. Мне памятник.

- Тебе? А ты разве был знаменитый?

- Не был я никем. Зато руки из правильного места растут. Умел и раствор замешать, и форму залить. Я с Сашкой работал. Сашка мне как брат был. Знаешь Сашку?

Илья не знает.

- Эх, а ведь вся Москва любуется… Для тебя – дядя Саша был бы, доживи он. Эх. Сашке заказ был – на памятник поэту. Маяковского – учите в школе?

- «Партия – рука миллионопалая, сжатая…» - говорит Илья.

- Молодец – знаешь, значит! Недаром твои учителя хлеб едят. Так вот – Сашка получил заказ на памятник. Сроки, сам понимаешь. Мы друзья ему, я ему друг… Мы – рабочие. И никак спина этого памятника не получалась, хоть ты тресни. То слишком узкая, то – широкая, а партийное начальство недовольно, что долго. А Сашка – творческий, вишь ты, упрямый. С натуры, говорит, сделаю. И слепки, и всё. А так, из головы – не могу. И точка. И вышел бы скандал, да не просто скандал… Тут я и спас ситуацию. Саш, говорю, ты брось горячку пороть. Посмотри на своих рабочих. Ну, говорит он. Красный стоит, бородатый. То есть он всегда был бородатый – это я так. Не «ну», говорю, а ещё раз погляди – высокие, плечистые парни. Многие и повыше Маяковского твоего. Вот тебе и ну.

Выстроил Сашка нас, значит, в ряд. Посмотрел на спину. И моя – моя спина ему в самый раз показалась! Так и лепил с меня.

А я бабку твою, покойницу, на площадь водил. Спину показывал. Она сказала, что и непохоже как будто. Постарел с той поры, спина и усохла. Не век ей оставаться такой. А ты как думаешь – узнать-то можно ещё?

- Не знаю. Я же не видел памятник.

Дед молчал.

 

 

5

- Мам, это с почты. Тебя. Зачем тебе с почты звонят?

Мама проскальзываем мимо, отмахивается – закидывает на плечо полотенце. Посуду вытирала.

- Я сама просила, это о дедушке, пусти… - берёт трубку с тумбочки. Резко, неаккуратно – летит на пол настольная игра, фишки, пустой стакан – Илья придерживает. Не уходит.

- Да! Это Столярова. Просила, помните… Да, это Валентина Столярова. Да, дочь, – мама садится на спинку кресла.

Илья не слушает.

А мама просила рыхлую женщину с сиреневыми губами, что приносит каждый месяц дедушке пенсию, позвонить. Если вдруг что – человек пожилой, одинокий. Какой же он одинокий – дочь есть, внуки? Всё равно. Вы понимаете?

Рыхлая женщина с сиреневыми губами понимала. Её старик тоже не пускал в квартиру – сам выходил на площадку. Босиком. Еще видно было, какие у него ногти желтые. Спросила в первый раз – ну чего вы, холодно. А он – что по глине четыре года ходил, по грязи, по сырости, в окопах месил траву и глину. Не жаловался. Теперь вот только ноги заболели.

Женщина с сиреневыми губами сочувствовала.  У неё варикоз.

А вот вчера он дверь не открыл. Постучала-постучала – и пошла. А что ж – не ему одному пенсия-то нужна. Заснул небось. К бутылке-то прикладывается?

- А почему вы вчера не позвонили? Он же вчера не открыл.

- Да я с пяти утра на ногах. Подзабыла чуток – только до телефона дошла. Насилу номер отыскала. Да вы не волнуйтесь – старики днем часто спят. Но второй раз я к нему не пойду, уж как хотите. Хоть и живу недалеко, а ноги не казённые.

- Я сама поеду, - говорит мама и кладёт трубку. – Илья, дождёшься папу? Дедушка, наверное, заболел. Поеду.

- У него что – тихий звонок? Вот у нас такой громкий, что я всегда просыпаюсь, когда гости приходят.

- Нет звонка у него, не разрешил сделать, - мама поднимает с пола упавшую игру, потом газеты – по листику, - Илья, иди в свою комнату, хорошо? Я буду одеваться. Ехать далеко.

Илья уходит. Мама никогда при нём не раздевалась, даже в поезде. Даже когда маленьким был. Ни при нём, ни при Ирине. Мама и папа – воспитанные. Илья бы тоже хотел.

В прихожей мама надевает коричневые туфли-лодочки, плащ, берёт сумочку. Её короткие волосы – никогда не дойдут до каре – немного растрепались, поэтому выглядит молодой, неуверенной. По утрам, когда на работу, приглаживает и укладывает сладкой водой. Папа ворчит – сахар переводишь. Тогда она пригрозила пивом укладывать. Папа пива пил мало, но пиво дороже сахара, тем более что покупают в мешках и везут домой на саночках. Раньше на них катался Илья, пока не стал большой. Ирина от его санок отказалась. Старые, сказала. Вот и остались – для сахара, для картошки.

К дедушке ехать далеко. Две станции, пересадка, а потом ещё шесть. Стоя, пожалуй, и выстоишь. Когда Илье исполнилось семь, им с мамой в метро перестали место уступать. Потому что крепенький. Бутуз этакий. Щечки красные, здоровенький. Или вовсе толстый. Постоит.

- Когда папа вернётся – скажи. Что поехала. Что всё хорошо, но нужно посмотреть. Скажи, что с почты звонили.

- Можно мне с тобой? Не хочу с ней сидеть.

- Придётся посидеть. С тобой сидели. Не вздумай драться.

- Давно не дерусь.

Ирина сидит на кухне под столом. Утащила и мамину подушку – сидит, из-под чёлки глаз не разглядеть.

- Успокой сестру. Разогрей суп – в холодильнике в кастрюле большой. Сразу весь не грей – перелей в ковшик – алюминиевый, с длинной ручкой. Хлеб нарежь. Ну всё, закрой за мной.

Илья поворачивает ключ два раза. И еще долго слышит мамины каблуки по лестнице. Потом скрипит входная дверь – и мама уезжает к дедушке.

Можно ли так заснуть, чтобы тебя не разбудила женщина с сиреневыми губами – она ведь стучала, громко стучала, у неё толстые пальцы и большие кулаки, обкусанные ногти с белым лаком, который она подновляет раз в две недели. Она и покричала через дверь его – точно. Потом, может, и ногой стукнула. Это громко.

Почему дедушка не проснулся?

- Вылезай оттуда, - входит на кухню, заглядывает по стол. Ирина отпускает подушку и показывает язык.

- Суп не буду. Ты его перегреешь. Будет горячий. Обожгусь – как в тот раз.

- Кто тебе суп предлагает. Пряники вон есть. Клюквенные. Будешь?

- Мама говорит, что одни пряники есть нельзя. Не буду суп.

- Куриный. Будешь.

- Ненавижу куриный. Там макароны разварившиеся, гадкие, - и прячется  за табуреткой. Тогда Илья пинает табуретку. И вторую.

- Эй! Мама тебя накажет. На полу царапина вон.

- Мама не узнает. Вылезай. Макароны можешь не есть. Вынимай их и клади на край тарелки. Давай. Я тоже не люблю.

- Узнает. Я ей скажу, - Ирина вылезает, отставив подушку под столом. – Про макароны врёшь.

- Вру? – Илья пинает подушку – чтобы из-под стола сразу к батарее улетела. Хоть и мамина подушка, а всё равно Ирине обидное – вон куксится. – С чего это я вру?

- Ты любишь макароны – хоть какие: разварившиеся, холодные, невкусные… И меня будешь заставлять. А я не буду как ты.

Мальчик достает с полка алюминиевый ковшик с длинной ручкой. Краешек немного сбит. Нужно сказать маме. В полке много всяких кастрюль. В другом ковшике – эмалированном, с красными маками – грели молоко и ему, и Ирине. Теперь остался за ненадобностью – пустой, пыльный.

Дети молчат. Он усаживает Ирину за стол и наливает две тарелки разогретого супа с макаронами. 

- А дедушка, наверное, заболел, - говорит Илья.

- И хорошо, - Ирина нарочно брякает ложкой о край маленькой фаянсовой тарелки,  – дедушка мерзкий.

После супа он достаёт пакет с клюквенными пряниками. Осталось три, и два он отдаёт сестре.

- Он не мерзкий. Помнишь, он нас на большую площадь водил? Свой памятник показывал.

- А мне учительница в классе сказала, что это не ему памятник, а какому-то длинному дядечке. Она сказала, какому – а я забыла. 

- Это ему памятник. Я точно знаю. Твоя учительница не понимает ничего.

- Всё она понимает! – Ирина встаёт из-за стола, размазывает по лицу крошки киселя– варить не стали, решили так есть, а кисель клубничный, хрусткий, рассыпчатый, – она взрослая. Как мама, только кисель сухой не запрещает есть. Поумнее тебя. Жирдяй.

И Илья забывает – что нельзя бить девочек, и что худая она как щепка, и сдачи дать не сможет – только упадёт и станет плакать. А потом расскажет родителям – и будет очень плохо. Ремнём они наказывать не станут – и не потому, что взрослый уже. И раньше – никогда, даже в детском саду.

Они не будут вести назидательные беседы, потому что один раз было сказано. Девочек бить нельзя. Сестру бить нельзя. Точка.

Родители будут молчать. Долго. Целый день. И ещё день. И извинения не помогут. Скажут – ты просто так говоришь, ты не осознал. А чтобы «осознать», нужно целый день одному в комнате просидеть, гулять не ходить, к Пашке на третий этаж не бегать. Ничего не делать. Читать из хрестоматии по литературе что-нибудь. Или другие уроки. Можно бы и математику решить, но математику решать Илье нравится, поэтому уравнения вроде как и не годятся.

А родители будут молчать.

Когда он извинится во второй раз, к вечеру – заговорят. Мама первая. Что ты понял, спросит. И нужно будет сказать, что понял.

Илья сильно толкает Ирину в плечо. Потом она плачет на полу и давится кисельными крошками.

 

 

6

Илью не приняли в пионеры. Владик и Толик не вернулись из Афганистана.

Спросил – мам, а почему у тёти Вали дрожат пальцы?

- Больна она теперь. Я пробую представить, как это… - мама молчит, Илья угадывает – пробую представить себе, что было бы, не вернись ты из Афганистана. Но всё закончилось раньше.

Илья кивает. Огород от одуванчиков жёлтый.

- Вы что ж, их не дёргали совсем? Не пололи?

- Они безвредные, - спокойно говорит мама. На неё красивое городское платье, нейлоновые носки, лаковые туфли. Не переодевалась с электрички. Как зашла – так и села за стол. На столе цветастая клеёнка, прорезанная в одном месте и прожженная в двух. Прорезанная –  из-за Ирины. Поленилась доску помыть. Клеенку меняют редко – будет лежать год или два. Пока кто-нибудь хозяйственный, памятливый, или кому денег не жалко – новую привезёт. Долго ещё.

- Они сорняки.

- Отцу не нравились, да. Он их и в городе топтал, не только в огороде.

- Неправда. Я не видел.

- А ты что, с дедом в городе виделся? Когда он в последний раз к себе в квартиру приглашал? Вспомнишь?

- Маленьким, может, и был.

- Не был. В последний раз приносили, как родился. В шелковом конверте и в тёплом одеяле. Тогда еще всё хорошо было. У мамы всё убрано было – квартира вылизано, отец обихожен. Потом хуже. С Ириной не приходили ни разу – не звали. А как мама умерла, принялся за одуванчики. Кто его знает, почему. От водки, должно быть.

Мама вынимает из пластикового пакета шоколадные вафли. Готовить сегодня не станут. Только вафли. Ну хлеб еще – крошащийся, местный. Из Москвы не повезли.

- Ну а что в квартире было, когда гроб выносили – помнишь сам.

Илья помнит.

Он ел клюквенный пряник, когда мама позвонила.

- Да? – прижал трубку к плечу.

- Илюш.

Мама никогда так не говорила. Ни-ко-гда. Илюша. Илюш. Нет никакого Илюши. Есть вытянувшийся, рыхлый к тринадцати годам. Больше никого.

- Мам? Ты откуда?

- Со Староватутинского. От дедушки.

- Открыл дверь? – Илья садится на пол. Сейчас. Сейчас она расскажет, как стучала долго-долго, как вышли соседи и стали громко кричать, а на шум дед вышел неодетый и смешной, сказал – вот раскаркались, покоя нет. Чего пришла? И тогда мама объяснила бы, что пенсию обязательно нужно получать вовремя, потому что иначе придётся идти на почту, а ты не любишь ходить на почту, потому там на тебя глядят; никто не глядит, а только деду кажется.

- Нет, не открыл, Илюш.

- А как же звонишь?  - ведь нужно было зайти в квартиру. Ключей у мамы нет.

- Слесаря вызвали – он открыл. Илюш. Папа не пришёл?

- Нет, он же задерживается всегда в понедельник. Помнишь?

- Да-да… Слушай, ты можешь попросить тётю Машу – из сто четвёртой, у неё собачка чёрненькая, лохматая, помнишь? –можешь попросить её зайти к нам попозже, когда совсем темно станет? Объясни – что Ирина в темноте не может одна. Что ей…

- Да понял. А почему одна – я-то как же?

- Илюш, тебе придётся приехать. Я тоже одна, - он слышит, что мама улыбается в трубку, - не могу. Оказалось. Соседки его не любили, Илюш, а слесарь ушел – что ему в чужом доме.

- Мам, что там – в квартире?

- Он лежит.

И мама всхлипывает в трубку. И тогда Илья надевает чистую рубашку, спортивные брюки и выходит на площадку. Тётя Маша обещает прийти и посидеть с Ириной, и – «ну что ты, конечно в тягость не будет, да и телевизор у вас хороший, цветной».

Трубку на рычаг не положил. На комоде оставил. Отчего-то показалось – не надо. Там мама – первой трубку никогда не кладёт, когда боится важное пропустить. В комнате Ирина – слушала, конечно. Подслушивала. Поняла, что одной остаться придётся – расхныкалась.

- Ну что ж никак одна не можешь. Что – украдут тебя, что ли? Чего боишься?

Ирина ревёт на диване. С пола подушку подняла и лицом уткнулась. Ну и чёрт с ней. Чёрт. Не ей к метро идти.

- Теперь сиди с тётей Машей. А она один раз на кухню зашла, не разувшись. И следы остались, а меня вытирать заставили.

- Ты потом тоже в ботинках прошёл.

Илья кивает и идёт к входной двери.

- С тобой пойду! – орёт вдогонку девочка.

- Нельзя.

- Я к маме поеду! У меня и жетон на метро есть!

- Там будет страшно.

- Почему это? У дедушки?

- Там он совсем мёртвый лежит. Мама сказала. Что – поедешь?

Он молчит.

Ирина стряхивает с платья крошки от сухого киселя.

- Я маме скажу, что ты меня бил.

- Да говори, пожалуйста! – он чувствует тёмное, горькое. Пускай изменится. Пускай произойдёт. Пускай разведут их по разным комнатам, чтобы глаз её заплаканных не видеть. Говорят – посиди с сестрой. Поиграй с сестрой. Не жирдяй вовсе. От вредности дразнит.

Она снова тихонько заплакала – от жалости к себе, от того, что дует из форточки, и пряников не осталось, а тётя Маша скоро придёт и будет пахнуть хозяйственным мылом и белыми шариками от моли, и собачьей шерстью. У неё куча старых лысых шуб, которые держит в кладовке, но на улице неизменно появляется в пальто с мелкий рубчик.

Илья выходит на Бабушкинской, ищет глазами дом деда – один из трех одинаковых, нужно только пройти мимо булочной и магазина цветов, который держат вьетнамцы.

Дом дедушки высокий. Там шестнадцать этажей. Он давно посчитал, но теперь на всякий случай стал считать снова.

И, дойдя на тринадцатого, Илья вдруг понимает, что впервые один поехал так далеко. На троллейбусе в школу ездил – не считается. То троллейбус – идёт прямо, никуда не денешься. На рынок за продуктами ходил. Но ведь до этого с самой ходили на этот самый рынок раз сто, не иначе.

А тут.

Шестнадцать этажей, беловатая новенькая плитка. На третьем балкон в прошлом году сгорел.

Да, это дедушкин дом.

Илья ждёт быстрый лифт, гладит красивые двери. Только кнопка сожженная, черная – наживать больно. Её должны поменять или починить, но отчего-то не спешат. Илья едет на четвертый этаж.

Потому что один. Мама бы сказала – а ножками можешь? Ему нетяжело на четвёртый, но на лифте кататься нравится. Мама думает – от лени.

Илья стучит.

Открыто.

Мама в прихожей – сидит возле телефона, как будто только-только разговаривали.

- Ты дверь не закрыла? – зачем-то спрашивает. Закрывает на задвижку. Можно бы и на ключ, но ключа нет.

Не закрыла. Страшно.

- Заболел? – шепотом кивает на закрытую дверь.

Мама качает головой.

- Пойдём на кухню.

На кухне плохо.

Квартира на Староватутинском переулке трехкомнатная, но одну комнату дед заколотил. Потом, когда взломали, доски сняли, замок сбили – а там кладовка: деревяшки, гвозди, початые банки с краской – тёмно-алой, для пола. Полы неровно покрашены в цвет. Он красил сам – маленькой самой кисточкой, и не один день. Поэтому – что и засохло, облупилось, а что застыло каплями-горбылями. И ходить по такому страшно. Ирина уж как хотела на дедушкину кладовку посмотреть – не пустили. Хотя вроде ничего – деревяшки и деревяшки. Только пахло сильно компостом – как в деревне пахнет. Компостом, гниющими травами. Тогда и заглянули в трехлитровые банки, которые у стены стояли открытыми. Оказались и вправду травой полны. Какой травой – не признали, да и не разглядывали. А мама на Илью посмотрела – молчи. Он понял – неважно теперь.

Не любил траву. Трава сорная огород портит.

На кухне – открытая пачка пшенки. Закрытая – «Геркулеса». Нарезанные солёные огурцы. И бутылки «Жигулёвского», и банка разведённого медицинского спирта, и брусника на дне.

Откуда и брал только.

Огурцы пахли остро и неприятно.

- Ведро давай, - сказала тогда мама.

- Ага. А где оно?

- Не знаю. Ищи.

Илья нашел. В ванной. Вылил, вытряхнул. Принёс.

- Теперь всё, что видишь – в ведро.

- Всё? Вещи?

- Не вещи, - у мамы сделались больные глаза, - продукты. Бутылки. 

И они носили один ведром до помойки около дома, пока дедушкины соседи смотрели из окон.

Потом мама помыла полы и села возле телефона.

- В дальнюю комнату не ходи. Понимаешь? Где дверь войлоком обита. Не надо ходить. Не включай телевизор. Я скоро.

- Телевизора нет.

- Да, - мама торопится, - посиди сейчас спокойно. Я буду вызывать врача.

- Врача? Ты сказала, что дедушка не болен.

- Врача, я не знаю кого – кого скажут! Сядешь ты или нет?

Илья идёт в кухню, но слышно всё-всё – каждый всхлип, каждое слово.

- … Нет, час назад, - плачет в трубку мама, - я не знаю, в какую поликлинику звонить. Я отдельно живу.

Я отдельно живу, говорит мама. И ей стыдно, что отдельно. Ветерана бросила. Отца. Не смогла терпеть и грязь, и одуванчики.

Водителю «труповозки» мама скажет – вы только подумайте: до дня рождения чуть-чуть не дожил.

А когда у него, лениво спросит водитель. Папироса к губе пристала.

Двадцатого июля, скажет мама. Завтра.

Понятно.

Выплюнет папиросу и подберёт с пола. Не беда. Пол-то мама только что помыла.

Ладно. Несите покойника-то.

И Илью тут снова прогонят в кухню, а мужчины из соседних квартир придут помогать. Они могли по-разному на дедушку смотреть, соседи-то. Но дома никто не может остаться, когда «труповозка» приезжает.

Двадцатое июля. Илья говорит себе – запомню, что это было двадцатое июля.

Я буду приходить каждый год, двадцатого июля. Но не сюда – в квартиру, которая через полгода будет неизвестна чья. Хотя известно. Родителей станет. Они откроют балкон и выкинут банки.

Я буду приходить на Триумфальную площадь.

Когда мама вернулась на кухню, Илья смотрел в окно на пустырь.

А окна чистые-чистые – точно с нашатырем каждый месяц мыли.

 

7

- Помнишь, что в квартире творилось, когда гроб выносили, - повторяет мама. За стеклом вокруг яблоневых цветов вьются чёрные мошки и белые бабочки.

- Папа говорит, что дед не виноват.

Мама, конечно, думает, что дед виноват. Ирину не хотел видеть. Да не может быть такого, чтобы внуков не любить. Дети. Детей вон каждая кошёлка любит, особенно если своих нет.

- Иди на воздух. Что тут сидеть. Чай сделаю.

Илья выходит. На воздухе нечего делать, потому что родители уже второе лето дачей не занимаются. Так – приезжают. Скамейка теперь качается, когда залезаешь. Папа смеётся – что больше не выдерживает лавочка, голубчик. Вырос. Заматерел. А только не в том дело, а в том, что дедушка за всем следил – ни заноз, ни скрипа, ни одного червоточины на яблонях.

Илья оглядывается по сторонам несколько раз, а потом опускается на колени и срывает одуванчики – всё, до которых может дотянуться.

Они переехали в дедушкину квартиру. Однокомнатную на две двери закрыли. Мама наведывается раз в месяц – проветривает и протирает пыль. Игрушки Ирины увезли. А у Ильи игрушек не осталось – и были вроде, лежали в коробке, но найти не смог.

Папа сказал – это ничего. У всех так бывает. Игрушки не пропадают, а уходит. Их никто не выкидывает, не отдаёт другим детям. Разве мы могли бы отдать, тебя не спросив? Нет. И Ирина не забирала – к чему есть солдатики? А ты за учебники принимайся. Ты же не хочешь опять физику завалить.

Я ничего не заваливал. У меня четверка.

Это и значит, что завалил. Как сын инженера может четверки иметь? Никак не может. Ещё о солдатиках думаешь.

Может, они и вправду никому игрушки не отдавали. Кому нужны. Нет дачи, нет изогнутой тяпки, нет колодца и пожарного пруда.

Окна квартиры на Староватутинском переулке выходят на заснеженный пустырь.

- Собирайся завтра, - говорит мама. Пришла с работы тонкая, вьюжная, радостная. – меня отпустили на неделю. Папу тоже, я звонила. Правда, сегодня задержится. Но ничего, я пока по соседям пробегусь – термос попрошу. Наш разбился.

- Куда собираться? – Илья сидит в дедушкиной спальне. Вымыли тщательно, даже плинтус, вынесли старую мебель. А от обоев всё равно пахнет. Неслышно почти.

- Забыл, да? Бедняга, два года уже не ездили… - обводит взглядом квартиру. Квартиру. Не из-за квартиры не ездили, а из-за дедушки, который умер. Разве нет? – в Зимогорье, в домик.

Илья не забыл домик. Там как на даче, только места больше и есть баня. Только в неё нужно носить воду. Два года назад носил маленьким ведёрком – теперь, наверное, надо большим.

А ездят только зимой – когда  продуктовый магазин закрывается в три пятнадцать, по свету. Так что за хлебом только до Валдая по снегу идти.

Ещё хозяин домика всякий раз оставлял папе

Как же забыть мог домик? – домик!

Илья вскакивает с места, бросается к коробкам с одеждой – не успел разобрать, да и не хочется: два свитера, а школьная форма на спинке стула висит.

- В домик! Что ж молчала!

Мама помогает перевернуть коробку - и всё зимнее, новое и старое, детское, даже Ирины, и что совсем не носил – рассыпается на крашеные бордовые доски дедушкиного пола, на царапины от мебели, которую часто двигали. Искал место, куда свет лучше от окна падает?

- Не была уверена. Сам понимаешь – квартира. И проект новый. Нельзя сразу бросить. Мне и в отпуске иногда сидеть придётся. Рисовать.

- Там письменного стола нет.

- Застелю обеденный– газетами. Вещи положи сюда, которые выберешь. Остальные повесь в шкаф.

Он застыл над – рейтузами синими, носовыми платками, поясами с пряжками, чёрными застиранными шапками.

- И что – ты вывалила, а мне эту ерунду развешивать теперь? Одному?

Мама подошла к дверям, оглянулась через плечо.

- Мы сюда переехали, чтобы у вас с сестрой были отдельные комнаты. Свою комнату должен содержать в порядке. Сам.

Ушла, а барахло осталось. Везде. Илья садится на пол, прямо на вещи, спиной к пианино. Его «Зарю» привезли вчера – поставили кривовато, неправильно.

Мама не хотела везти. Музыкалку бросил. Зачем тебе?

Но это егопианино, его «Заря» чёрным лаком – гладким и красивым, без сколов. Только пятна на лаке на солнце видно. Два года назад протирал тряпочкой. Сам.

Никто не просил.

Играл. Да, играл. Ручки округлыми нужно держать, точно яблоко взял. Кисти мягкие. Плечи спокойные. Ты не за фортепиано сидишь, а над озером, кормишь чаек.

Играл. Не нравилось.

К девяти вечера Илья сложил вещи в шкаф и выбросил с подоконника шелуху от семечек. Кто здесь ел семечки? Дедушка терпеть не мог. Грязь, говорил.

Мама заглянула в комнату в девять тридцать.

- Форму на плечики повесь.

Илья кивает. Форму.

На плечики.

Форму, в которой в школу ходит.

Он.

Он ходит в школу в форме.

Каждый день.

Завтра не пойдет, и послезавтра не пойдёт. В понедельник они сядут на поезд и уедут в Зимогорье. Это деревня. Это Валдай.

Вон – папа и рыболовное собрал с той недели. В прихожей положил – непромокаемый мешок, туристический коврик. Мамина гитара в чехле. Она редко играет, но на природу берёт всегда. Больше ждёт, чтобы кто-то у костра голосистый окажется. У самой голос тихий, хрипловатый чуть. Девчачьего, звонкого – говорит – не было. Даже в шестнадцать. Всегда бархатный, точно закутанный.

На улице Приозерной дом – третий от озера. Дом из двух половинок – одна некрашеная, старенькая, другая – жёлтая. Общая стена, два входа, две лестницы. Как будто у отца было двое сыновей, которые решили каждый своим домом зажить. Жён привели.

Печка общая.

Они зашли в протоплённый с утра дом, скинули вещи на застеленную лоскутным покрывалом кровать. Ирина сразу стала разглядывать – что изменилось, какие банки под подоконником новые появились. Мама стала чистить картошку.

А на следующий день в некрашеную часть дома приехала Люба.

С родителями, вернее – с мамой и новым маминым мужем, которого она называла «этот перец». «Этот перец» был худой, но с отвисшим некрасивым пузом, тонконогий.

Сидит на деревянных шатких перильцах, курит, в снег сплевывает.

- Здравствуйте, - говорит Илья. Он – мимо, в дом.

- Здрасьте, - тонконогий смотрит на свои ноги, на большие растоптанные ботинки, - отдыхаешь?

- Да, с родителями.

- С родаками, значит. А чё так?

 - Что?

- Ну – чё так плохо? С родаками?

- Почему плохо? Мы сюда каждый год ездим. Только той зимой не были.

И предыдущей зимой – тоже. Но тонконогому что. Он бросает в стеклянную пол-литровую банку окурок красной «Примы».

- А тебе лет сколько?

- Пятнадцать.

- А. А я в пятнадцать годов уже с друганами, с девками даже. А ты – родители. Скукота.

- И вовсе не скукота, - хотя скучно, конечно. Раньше так не было. Раньше – побежишь через замерзшее озеро до краснокирпичной церкви – а теперь сквозь туман и не видно её. И бежать не хочется. Церковь и церковь. Красная. Светится. Или монастырь. 

- Говори-говори. Вон Любка – как не хотела ехать. Всё бы ей по подъездам с дружками сидеть. Ничего, уговорили, - смотрит вниз. Внизу плевки расползаются тающим снегом. Самодовольный. Не уговорил – заставил. А кто такая Любка?

- А кто?

- Любка? Дочурка. Причешется – сама выйдет. Будет перед тобой форсить – не ведись. Нормальная, хорошая девка. Магнитофон будет слушать.

- Радио?

- Что?

Мужик поднимается с перилец.

- В магнитофоне – радио?

- А, нет. Кассеты какие-то привезла. Целую коробку.

Илья кивает. Сам иногда покупает кассеты.

Вечером с озера возвращаются родители и Ирины. Садятся на кухне разделывать рыбу – кажется, она только недавно кричала, а уже чешуя на полу. И Илья стучится в простенок – в дверь к Любе, которая слушает магнитофон. Может, у неё там тоже родители. Может, даже тонконогий.

Илья даже думает, что и сама Люба вполне могла принести с озера серебристое ведёрко с мерзлой крикливой рыбой.

Но Илья стучится в простенок.

Никто не отвечает, но кто-то мурлыкает под музыку. Музыка резкая, непривычная, немелодичная.

В комнате с белым потолком...

В комнате с белым потолком.

С верою.

Господи, как я пытался уйти от любви – не расскажешь никому.

Группе подпевает девочка.

Светловолосая девочка с немытыми длинными волосами танцует на середине комнаты. На ней тёплые колготки и мужская рубашка, завязанная на талии узлом. На запястьях – цветные резинки для волос и браслет с крошащимися морскими ракушками. Из Анапы привезла. Её и еще несколько одинаковых – подружкам подарить. Только у неё осыпались рано, раньше всех.

Девочка встаёт на цыпочки и тянется к низкому законченному потолку с черными следами спичек.

В комнате с видом на огни, с верою в любовь…

Девочка закалывает чёлку и оборачивается.

- Тебе чего здесь?

Отдыхаю, с родителями. Вот, мысленно говорит Илья. Молчит. Не звал никто. И подсматривать не просил. Девочка выключает магнитофон и молча садится надевать юбку.

- Извини.

Девочка встаёт.

- Помоги застегнуть. Тут кнопки тугие – новая.

Любка поворачивается к Илье боком и стоит спокойно, пока он с кнопками возится. Кнопки из пальцев выскальзывают – твердые, неудобные.

- Тебе её что, вчера купили?

- Нет. Это вообще не моё. Но не стоять же перед тобой в колготках.

- Не твоя? А чья же?

- Ты застегивай. А то этот перец нахальный зайдёт, начнет допытывать.

- Какой перец?

-Ты же его видел. Он похвастался. Сказал, что вежливенького сопляка встретил. Ты вежливенький?

- Не знаю, - Илья застегивает последнюю кнопку, отходит. Ему уже стыдно, что зачем. И чего было стучаться. Потерпел бы рыбу. А теперь что делать?

- А юбка в шкафу висела. Кого-то из хозяйских дочек. Что ей без дела висеть? Садись, - Люба показывает на кровать. На кровати – такое же лоскутное одело, как на их половине дома. – Не говори, что видел, как я танцую. Я плохо танцую. Но люблю, когда мама не видит.

Илья кивает.

Люба вдруг зло щурится, разглядывает его близко-близко.

- Ты чего?

- Ничего. Значит, я плохо танцую? – её губы становятся тонкими и бледными.  Еще они обветренные, как будто она их часто облизывает на морозе. 

- Извини. Но ты же сама сказала. В танцах не разбираюсь.

- А в песнях? Любишь «Нау»?

- Чего?

- Не чего, а кого. «Наутилус», группа такая. Сейчас играла. Ну, когда я танцевала, - опустила глаза, а сама из-под ресниц разглядывает.

- Не знаю такую. Я мало музыки слушают – только песни, которые мама играет. Она и сама писать песни может.

- Представляю, что она там пишет! Не знаешь «Нау»? Откуда приехал?

- Из Москвы. Но мама из Казахстана, она…

- Да что ты всё о маме. Прав сморчок – вежливенький. Ну ладно – вежливый. «Нау» лучшие. Поеду к ним на концерт весной. В Москву или в Питер. Как ты думаешь, где они будут выступать?

Илья молчит. Люба смотрит. У неё три родинки на щеке.

- В Питере, наверное. В Москве как-то противно иногда.

- Почему противно?

- Да не знаю. У дома мусорницу всё время опрокидывают.

- Ясно. Тогда в Питер поеду.

Она ложится на кровать. Он рядом.

- Включи магнитофон.

В комнате с видом на огни. С верою в любовь.

- К ним на концерт поедешь?

- Ага.

От Любы пахнет лаком для волос. Одна прядка заплетена в косичку – такую тонкую на конце, что держится без резинки.

- Не смотри на волосы. У нас дом под снос идёт, воду отключили. К бабушке мыться езжу. Но редко, потому что вредная старуха. А у тебя дед с бабкой живы?

- Дедушка умер.

- Из ума под старость тоже выжил?

- Нет. Он хороший был. Ему памятник в Москве стоит.

Люба кивает. Тихо так – слышно, как за стеной скребет по рыбьей чешуе нож. Это мама готовит.

Странно так - потому что зашел в музыку, в танец, и ракушки на запястье Любы позвякивали, и певец хрипел, и ветер в форточку холодом дул. А теперь тихо.

Это на кассете плёнка кончилась давным-давно.

 

8

Наутро потеплело на два градуса. Не узнали бы – но папа привез спиртовой градусник, прикрутил за окно. Не из дома – из кладовки достал, из старых запасов.

- С нами идёшь. Развеешься, - папа ножом делит яичницу на четыре части. Слишком много муки. Вчера магазин все-таки закрылся – хотели отправить его за покупками, а пропал. Так мама сказала. Искали, кричали даже – как сквозь землю.

А Илья слушал. Я хочу быть с тобой. Поэтому теперь яичница из одного яйца.

- Не знаю уж, как ты во дворе столько времени просидел, - мама режет черный хлеб. Хлеб московский пока. – Не замерз?

Нет.

- Ладно, хватит сидеть. Комбинезоны доставайте.

Светает только. Глаза болят – потому что засыпал трудно, пахло кругом сладким лаком для волос и немытыми волосами, и шерстью покрывала. Папа растолкал в шесть. Умывайся. На лёд идём.

Илья достаёт свой – защитного цвета. Отца он перерастёт через два года, а комбинезон уже взрослый.

Лыжная вязаная полумаска пахнет затхло. Илья выходит на улицу. Мама в похожей полумаске, а отец – без. Смеется – лицо обветренное, красноватое, от бриться в темноте шелушащееся.

Лед бесшумный, почти без снега. Лунку отец просверлил с вечера – даже корочкой взяться не успела.

Лед крепкий – Ирине разрешили бегать, только недалеко.

Далеко-далеко – красный монастырь.

- Не смотри, - говорит папа, - нечего почём зря слоняться, - за поплавком следи. Дернется – выжди секундочку и тащи. Твой первый окунь будет.

А когда на льду оказалась рыба с красными окровавленными плавниками и страшно закричала, Илья отвернулся и опять стал смотреть на монастырь.

- Что смотришь!.. – папа выругался. Папа никогда не ругался. Папа взял камень и ударил рыбу по голове. Окунь замолчал.

По льду тёплое растеклось, влажное.

- Видишь – тварь мучается. А я тебе не сказал. Нужно добивать. Нельзя, чтоб мучение было.

- Ты прямо как дед говоришь.

Илья вспомнил одуванчики, на которые нельзя соль сыпать, потому как не по-людски.

- Так можно много поймать. Сейчас самый клёв – голодное для них время. Лед не так давно стал.

- Не хочу больше.

Илья смотрит на плавники. Нет, не красные – оранжевые, прозрачные.

- Что, всё? Спёкся?

- Не спёкся. Просто не хочу больше. Мне не нравится.

- Всегда любил. Ну и странный же стал!.. Чего блажишь?

- Рыба кричит.

- Рыба немая, - говорит папа. Молчат. Светает. Лес белый, тёплый. Пальцы в обрезанных перчатках болят от ветра. Далеко-далеко, шагов за тридцать, на тоненьком льду сидят утки, поджав лапы. После льда им сразу начинается вода – течёт из трубы с берега. Утки ждут.

Скоро придут туристы и будут крошить им хлеб.

Рыба немая, а утки за всех кричат.

Илья бредёт к берегу, а папа кладёт рыбу в полиэтиленовый мешок. Потом её заморозят и положат в морозилку, в квартире на Староватутинском переулке. И всякий раз, когда Илья откроет холодильник, рыба станет смотреть мутными замороженными глазами.

Мама зачем-то идёт с ним.

- Почему?

- Ты вырос. С нами неинтересно, а сестра маленькая. Тебе надо больше с ровесниками общаться, - мама снимает полумаску и идёт без шапки, хотя холодно. У неё волосы становится яркими на белом, резком.

- Так общаюсь. В школе. Полный класс ровесников. И Юра – разве не помнишь?

- А, каратист. Что Юра? Разве Юра олимпиаду по математике написал?

Илья смотрит на уток. Кто-то уже кинул им раскрошенные чёрные корочки – плавают в оттаявшей воде. Точно мусор. Селезень с перламутровыми фиолетовыми перьями отгоняет всех от большой корки.

Дома снова тихо, и нет музыки.

На крыльце незнакомая женщина, похожая на Любу. Одетая по-летнему, расхлябанно – в кофточке и городских сапожках. Худенькая, без украшений. Волосы длинные, некрашеные.

- Ой, простите, - женщине отстраняется, но с утоптанного снега проваливается глубоко, по щиколотку.

- Здравствуйте! Хотите чаю с нами попить?

За мамой не водится звать. В дом, в квартиру, на кухню – и раньше, и теперь. Разве что тётю Машу – но когда нужно было с Ириной посидеть. А сейчас все выросли – ни соседей, ни подружек, никого. Пустая кухня, чистая.

Илья удивленно смотрит на маму, но незнакомая женщина этого не замечает. Не москвичка – привыкла, что зовут.

- Спасибо! А мы кипятильник забыли.

- Приходите на нашу половину. Я сейчас вскипячу.

- Только дочку позову! Можно ведь с дочкой?

Мама кивает и бежит ставить чайник. На их половине есть электроплитка.

Илья идёт с мамой – искать зефир в сумке и домашнее ежевичное варенье.

- Видишь – дочка есть. Наверное, тебе ровесница.

- Младше на год.

- Правда? – мама смотрит внимательно.

Через десять минут они уже сидят вчетвером за столом с цветастой клеенкой. Еще через десять минут прибегает замерзшая Ирина.

- Папу оставила?

Ирина садится за стол и намазывает варенье на белый хлеб.

Мама Любы принесла жёлтые «лимончики» подсолнечной халвы. Халва «Дружба», сказала она. Только позавчера открыли, в поезде. Вкусная.

Мама встала и сняла с полки тарелку под халву.

Люба убрала волосы в высокий хвост и положила локти на стол. Илья ещё вчера заметил маленькие плетёные браслетики – узкие совсем и пошире, из разноцветных ниток. Но с вечера прибавилось.

Люба накрасила губы бледной персиковой помадой. Мама её тоже. Кажется, они ровно тогда и накрасились вместе, когда к чаю позвали. Как ей помаду дают только.

- А где твой папа? – весело спрашивает мама у Любы. Та не снимает локти со стола. Невежливо. Но замечания никто не делает – гостья. Может сидеть. Вот бы Илье досталось. – Тоже рыбачит?

- Во-первых, он мне не папа. Во-вторых, на рыбалку он ходит только вечером, как проспится.

Люба улыбается. Видно, что зубы слегка испачканы помадой.

Тогда женщина с длинными волосами разворачивается и сильно бьёт Любу по лицу.

Чай льётся на клеенку и стекает на пол. Люба поднимается и, закрывая покрасневшую щеку, уходит к себе.

А Илья дедушку вспомнил.

9

Вечером Илья ждёт Любу за домом.

- Этот перец встал. Проспался. Ходит, на стулья натыкается, - говорит Люба. Щека красная. Меньше.

- Лёд прикладывала?

- Да мать приложила. Снегом. Слушай, у тебя есть сигареты?

- Нет.

Они замолкают, прислушиваются – кто-то вышел на крыльцо и откашлялся. Сплюнул.

- Выполз, - Люба наклонилась ближе, зашептала, - у него руки с похмелюги трясутся. Сейчас половину пачки на снег вытрясет. Тогда и подберём. А если не вытрясет – можно и чинарик его вонючий докурить. 

- Чинарик? Разве не противно?

- Так я всегда спичкой тот конец обжигаю. Не дурочка. Чёрт, он не курить.

- А чего тогда?

- Меня ищёт. Вот урод. Хоть бы штаны надел.

Илья молчит. Папа всегда одетый ходить. Аккуратно. Рубашку, правда, может расстегнуть.

- Люба!.. – кричат в темноту. – Любка, чтоб тебя!...

- Сиди тихо, - Люба шепчет в самое ухо. Тепло.

Слышно, как становится холоднее – снег трещит. И перильца.

- Люба!..

Дети молчат. Мужик ругается и уходит в дом.

Девочка садится на деревянный ящик, брошенный зачем-то во дворе.

- Ладно, придётся заначку разворошить. Как знала. Будешь со мной?

В темноте огонёк. У неё спички с голубым самолётиком.

- Я не умею курить.

- Это просто, - Люба вдыхает и выдыхает белый воздух, - видишь? Хочешь попробовать? Не бойся.

- Я не боюсь, - Илья берёт её сигарету – замечает, что не целая, половинная. Не иначе – Люба уже курила её, а потом погасила и отложила на потом, в заначку. И вот оно, «потом». Февраль, вечер, из окон телепередача. Папа вернулся с целым рыбьим ведром.

Илья кашляет. Люба бросает ему в лицо снег, хватает за плечи.

Ногти у неё короткие, чистые.

- Как? Ничего?

Илья ничего. Горло дерёт.

-Вообще бросаю, - говорить Люба, -  буду учиться петь, а у певцов строго. Застукают с сигаретой – гудбай. И ангиной болеть нельзя. Я воду тёплую пью, чтобы не заболеть.

- Здорово. А один знаменитый певец всегда в вязаном шарфе ходил, даже летом. Берёг горло.

- Это, наверное, оркестровый певец, а я буду рок-певец. Певица. Я приду на концерт «Нау» и буду Бутусову все-все песни подпевать – громко. Хотя далеко от сцены буду, но он услышит.  Он услышит и скажет в микрофон – девушка, а спойте со мной, потому что вы очень красиво поёте. Тогда я поднимусь на сцену. И все увидят, что на мне очень модное платье – красное, с разрезом, с декольте, с бретелями, лямочками. И туфли на высоком каблуке.

И мы будем петь в один микрофон «Я хочу быть с тобой». И «Доктор твоего тела». И другие песни – я буду даже подсказывать ему, если вдруг текст забудет. А после концерта Бутусов позовёт в их гримёрку и предложит выпить коньяк. И я останусь в группе навсегда. А через год ты купишь их новую кассету, включишь – а там я пою. И на вкладыше написано – поёт Вячеслав Бутусов. И Любовь Куликова.

- А у тебя есть платье?

- Что?

Люба тушит окурок  о деревяшку, заворачивает в носовой платок.

- Ну, платье. С бретелями. Есть? Красивое, наверное.

Люба поднимает с ящика – резко, больно стукается коленкой о выступающую деревяшку.

- Дурак!

Глаза ей становятся узкими и некрасивыми. Помада стёрлась.

- Ты чего?

- Ничего. Домой пойду. Всю задницу отморозила.

Илья видит, как Люба медленно идёт к дому. На ней и вправду тоненький джемпер.

Она не показывалась ночь, утро и целый день. Пришлось сходить в магазин с мамой, принести в дом кусок замороженной ливерной колбасы, свёклу и сметану, и двухкилограммовый пакет макарон. Здесь не съедят – в Москву увезут.

- Скоро поедем, - говорит мама, - не нравится? В детстве тебя за уши от озера не оттащить было. Почему скис?

Илья достаёт из сетки продукты, складывает на стол. Скис. Ничего не скис. Вчера почти выучил песню Любы.

- Мам, ты можешь помочь песню на гитаре подобрать?

- А запись есть? Или по радио слышал?

- Нет записи. Наверное, могу спеть.

- Спеть… Знаешь, мне сейчас нужно к папе пойти. Термос отнесу. А потом обед готовить надо. Подбери сам? Проверю вечером.

- Ладно.

Илья достаёт мамину «Кремону». Трогать гитару мама разрешила только год назад – когда он захотел научиться играть и даже записался в студию «Костёр» во Дворце пионеров. Сходил на три занятия. Потом не стал.

Но с тех пор как-то само сложилось, что гитару он трогать может.

Мама уходит. Илья играет «Город золотой», медленно, ошибаясь, но подбирать ничего не хочется – слишком стекло от солнца искрится, и есть хочется.

В холодильнике есть масло. Он заглядывает, ищёт фольгу. Хлеб на столе.

В холодильнике нет масла. Зато есть замороженная рыба. С красными плавниками. Та самая. И другая. Много.

Вечером никого нет, но приходит Люба.

Она вымыла голову, надела детские золотые серёжки-капельки.

- Этот хрен что вчера орал? – говорит она, - думаешь, важное что? Нет. Хотел, чтобы я посмотрела на улов его вонючий. Тухлятина. А у меня план созрел. Участвуешь?

- Какой план?

- Участвуешь или нет? – повторяет. Одета – точно на улицу, тепло. Даже варежки.

- Ну.

- Смотри, - Люба приподнимает ведро. С ведром пришла, в котором целый ком мороженой рыбы – ну точно как в холодильнике. – Я вот думаю. Если её отпустить?

- Как – отпустить? Мертвая же. Замороженная.

- Не мёртвая.  Он выловил, на лед положил. На льду и замерзла. Рыбы так долго могут жить – по весне оживёт. А весна – это март, скоро. Со мной?

Илья молчит. Стряхивает с губ хлебные крошки.

- А мой папа её камнем по голове бьёт, - говорит Илья, – видел. Мёртвая.

- Ведро отнесём,- повторяет Любка, - попробуем. Нет – он вроде на что мерзкий, но никого камнями не бьёт.

Илья одевается – стыдно при Любе натягивать тёплое, поэтому куртку сразу на футболку. Ничего.

Вроде и потеплело – на крыльце холодом в лицо не плеснуло.

- Подальше отойдём. Чтобы не наткнуться ни на кого. А лунку знаю.

- Чью?

- Мужика какого-то. Местного, - Люба ведёт к озеру, но не к привычному скользкому и грязному спуску на лед – где полынья с утками, где с берега тёплая вода льёт – а дальше, к деревьям в снежной корочке. Там на лёд никто не выходит. Далеко от домов, от всего далеко. Незачем. Вот и стоит без следов, тихий и белый.

Разве мог здесь кто-то сделать лунку?

- Да он дачников небось не любит, вот и уходит, - говорит Люба. Они идут. Снег хрусткий под ногами. Ильё холодно, но нужно терпеть.

Через пятьсот метров лёд становится жёлтым. И следы заметны – видно, сюда пурга снег не домела, на берегу застряла.

Жёлтый лёд. Плохо.

Илья не знает, почему.

Лёд хрустит звонко и страшно.

- Айда наперегонки! Вон лунка – видишь?

Он не видит. Но пусть. Давай. Они бегут – Люба сразу же оказывается первой: лёгкая.

А Илья через двадцать шагов чувствует, что не добежит. В боку колет, как на уроке физкультуры – когда приходится при всём классе выходить из строя, садиться на скамейку. Притвора – говорят глаза учителя.

Жирдяй, орут мальчишки. А девочки и хуже орут. 

- Эй, чего застыл? Догоняй! – Люба свистит, танцует. Возле лунки.

Илья делает шаг, и сапог его, тёплый сапог, новый совсем, пробивает лед. Лёд расходится трещинками. Илья падает на живот и замирает. Щеке горячо.

Потом холодно.

Любка кричит.

Он трудно отрывает подбородок, ищет её глазами. Кажется – движение, вдох неосторожный – и ухнешь вниз, в чёрное, обжигающее. Он проваливался уже. В детстве – несильно,  по колено. Покричал, успокоился. Дома поругали, велели переодеться в чистое. Больше не проваливайся, сказали.

А теперь ладони болят - не заметил, как в лёд вцепился.

Ведро он уронил сразу, и мороженая рыба расползлась по льду - ни одна не доплыла до воды. Так и лежат с красными плавниками.

- Назад ползи! – кричит Любка. –Пузом так и ползи!

Он вытаскивает ногу из полыньи. Тяжело ползёт к берегу, цепляясь ногтями. Люба далеко-далеко. Кричит – а не разобрать. Наверное, боится следом провалиться.

У берега он решается встать, но выходит не сразу – колени подгибаются, горло перехватило что-то острое, противное. Сердце заходится – хочется кашлять, чтобы прекратилось. Он кашляет и видит Любу.

- Я уже за помощью бежать хотела, - подходит, показывает ведро, - подобрала. Ты далеко отбросил, молодец. А то меня мать убьёт. Только рыба там останется.

Илья выжимает рукава. Люба ставит ведро на снег, подходит близко, гладит по голове – точно маленького.

- Испугался?

- Нет.

Она кивает. Верит.

- Как бы тебе переодеться?

- Домой пойду.

- Мать орать не будет?

Он вспоминает тот, первый раз – нет, не будет. Мама не орёт. Мама молчит.

Они идут к домику медленно-медленно, и с брюк Ильи капает чёрная вода.

- Что теперь с рыбой будет, - говорит Люба.

А в домике – ничего, только радио её отчим на всё катушку врубил.

В воскресенье мама сказала – собирайся. Электричка через два часа. Он сложил свитера, брюки, в которых под лёд чуть не нырнул, но мама об этом не узнала, открытку с какой-то белокурой актрисой, которую Люба подарила, моток лески, что не пригодилась.

Попрощаться бы надо, но электричка через два часа. Час – чтобы дойти до станции. А куда ещё один час девать? Он стучится в простенок.

Люба выходит – тёплая, с размазанными глазами. И одета как-то смешно – футболка на рубашку, но холодно, для дома.

- А что у тебя с глазами?

- Ничего, - она вытирает о предплечье. Красные. У мамы такие были только на дедушкиных похоронах. И еще когда из мусора в квартире на Староватутинском переулке разрезанные бабушкины фотографии достали.

- Опять орали?

- Нет. Мать только. Чего вы её к чаю звать перестали?

- Да мы уезжаем.

- Слышала. Отчим сказал – вот и пусть валят. Его бесит, что на кухне чужие отираются.

- Вот и свалим. Пусть радуется.

Люба плетёт тоненькую косичку на отросшей чёлке. Кивает.

- Мне ещё собраться.

- Собирайся, - она держится за дверную ручку. Их слышно по всему дому – мама рядом, и папа рядом, а Ирина молчит на кухне.

А Люба уходит.

Он думает, что приедет – следующей зимой. Или следующим летом, потому что удастся уговорить родителей – и снова будет кассета, запах жвачки, магнитной плёнки, шерсти и рыбы, и лака для волос.

Но больше не было.

10

А в августе его страны не стало.

11

Ветер швыряет тополиный пух по Арбату – в стороны, в лица, в губы. Илья сплёвывает. Окна незажженные везде, и двенадцать часов дня.

В висках иголочки. Сессия прошла, не задела ни ума, ни сердца, только под глаза тени крошечные легли.

На углу Плотникова переулка кто-то снова играет, и Илья останавливается. Сам со вступительных в руки гитары не брал.

Взрослый бородатый мужчина в жёлтой грязноватой рубашке сидит на складном стульчике. Он играет на темно-жёлтой гитаре, заклеенной цветными наклейками – гриф тесёмками обмотан, ленточками красными.

Микрофон на стойке замотан изолентой, и свете, в тополином пухе, под вывеской «Сувениры» стоит женщина – полноватая женщина с круглым лицом. Женщина поёт – не как мама: тихо, глуховато и точно бы сорвано; а громко, ярко.

Заслушаешься – а что поёт, не разобрать. Язык странный – русский, да не совсем. Мужик в рубашке бренчит.

Ильё нравится место – может, и недаром музыканты его облюбовали. Свободно, точно и не Арбат вовсе, воздух. И этот самый Плотников переулок липами засажен.

- Вам нравится? – перед ним останавливается девушка – невысокая, загорелая. Нос облупился и веснушки загорелись.

- Нравится, - растерялся.

На девушке грязные обрезанные джинсы и белая майка – с чужого плеча, вытертая. У девушки длинные светлые волосы – немытые, собранные резинкой, но челка рассыпалась и разлохматилась.

- Поддержите тогда? Музыканты из Белоруссии приехали, - девушка протягивает ему бейсболку. В бейсболке мелочь и несколько десятирублёвых купюр – непривычные теперь. Теперь это много. Поэтому Илья тоже достаёт аккуратно сложенную «десятку», разворачивает и, стесняясь, кладёт в бейсболку.

Девушку улыбается и делает книксен, проходит дальше, к другим – к женщинам и мужчинам, которые шли по солнышку, но остановились.

Женщина поёт незнакомое, и Илье не то чтобы нравится – но хочется стоять, а асфальт пахнет раскалённо и липовыми соцветиями.

Женщина поёт, потом звенит тамбурином, солнце ходит, девушка с грязными волосами подходит к прохожим и протягивает бейсболку.

Солнце низко.

- Заслушались? – девушка вытряхивает деньги на открытый чёрный чехол. – Вов, считаемся?

Бородатый Вова встаёт со стульчика, кладёт гитару на землю. Растирает запястья, крутит шеей – затекла. Устал играть – вон глаза красные: пыли много, июнь сухой в Москве в этом воду вышел. За игрой его изредка сменяла светловолосая девушка – но тогда мужчина чувствовал себя не у дел и быстро просил гитару обратно.

На часах Ильи восемь вечера.

Заслушался.

- А не знаете магазин ближайший?

Илья оглядывается – девчонка уже рядом.

- Знаю. Тут близко.

- Покажете?

- А они как же? – Илья кивает на бородача и женщину.

- А им ещё кофр закрывать, стойку складывать. Быстро сбегаем – вернёмся. Говорите – недалеко?

- Олесь, деньги возьмешь?

- Не. Потом, - девушка берёт его за руку. Они заходят в «Продукты, 24 часа» - за прилавком угрюмая нерусская женщина, которая взвешивает для Олеси прошлогоднюю картошку, ищёт среди шелухи луковицу.

- Ещё что? – говорит нерусская женщина и протягивает Олесе картошку.

- Да. Консервы – вон те, красненькие. Две банки. Черного хлеба половинку. Шоколадку маленькую. И водка – какая есть?

Продавщица считает на калькуляторе.

- Ой, слушай, а у тебя деньги есть? – Олеся поворачивается к Илье, - а Вова тебе отдаст, как посчитает.

- Да, есть немного, - Илья неловко вытаскивает из карманов. Они пересчитывают два раза под взглядом продавщицы. Не хватает.

- Шоколад не нужен тогда, - спокойно говорит Олеся. Продавщица бормочет на своём языке. На лбу её низко повязан коричневый платок с люрексом.

Илья несёт пакет с картошкой и водкой, а Олеся берёт его под руку.

- А я свои деньги последние истратила. Теперь вот на общаке буду сидеть.

- А как же будешь без денег?

Олеся смеется:

- Заработаю, чего уж. За три дня заработаю. А потратить нужно было – у меня сандалии расклеились, пришлось искать ремонт, договариваться там, чтобы сделали быстро – это такой мелкий городок был, что на улицах никого – песнями не очень-то много заработаешь. Надо в Москву. А запасной обуви не держу – тяжесть мешку лишняя.

- Похолодать может. И если дождь?

- Ну и что – дождь. Лето. Ты сам-то местный? Где живёшь?

- Местный. Недалеко, на Парке Культуры.

- С родителями?

- Один.

Хотя не совсем – хотя и переехал вроде со Староватутинского переулка в прежнюю однушку, а всё равно мама часто наезжает. Еду привозит, продукты. И вроде как стыдно, но…

- Родители с сестрой живут в квартире, которая нам от деда… А мне, как в институт поступил, сказали – можешь отдельно.

- Своя квартира. Круть. У меня в Минске тоже есть, но обшарпанная. Там жить неохота. Мамаша друзьям сдаёт. Слушай.

Они дошли до Плотникова переулка. Вова машет рукой – дескать, давайте.

- Слушай. Они сейчас на вписку пойдут, а там общага, горячей воды нет. А мне позарез помыться надо. Можно к тебе завалиться?

Илья чувствует на щеках красное.

- У меня… не прибрано только. Можно.

- Могу прибраться.

Они спускаются в метро, где Олеся сразу садится на коричневый диванчик рядом с сумасшедшей бабкой и спит до самого перехода на кольцевую.

Дома она сразу затыкает пробкой ванну и лежит два часа, изредка включая воду. А Илья слушал на кухне, потому что хотелось слушать, потому что перед тем, как они вошли, Олеся зачем-то встала на цыпочки и поцеловала его в шею. Глупо вышла. Смеялись потом.

Сообразил найти чистое полотенце и повесить на ручку двери. В ванную стучаться не стал.

Ещё через полчаса Илья слышит, как отрывается дверь, и Олеся – в старых маминых тапках – вытирается полотенцем в коридоре.

Заходит на кухню.

В полотенце.

- Не хочу надевать опять грязные шмотки, - садится на табуретку. У неё прозрачные ключицы, на спине – красные полоски, - драла себя ногтями. Иначе не отскребалось. Слушай, а у тебя не найдётся какой-нибудь чистенькой футболки? Старой? Я майку на батарею повесила.

Илья уходит в комнату, распахивает дверцы шкафа – что ей дать? Всё большое, растянутое, старое. Есть белая рубашка, которую мама купила перед институтом – хоть в первый день красивым приди. Он пришёл. Рубашка оказалась неудобной – врезалась в живой, натирала шею.

Мама тогда грустно сказала – вот, опять с размером не угадала. И вроде нестрашно, но красивая рубашка так и осталась лежать в шкафу, впитывать запахи с кухни.

Пахнет? Он подносит к лицу. Не слишком. Это чистая рубашка. Подойдёт.

- Вот, держи.

Олеся прячется за дверью. Потом аккуратно кладёт на табуретку мокрое полотенце.

- Я тебе сейчас посуду помою.

- Да я сам…

- Не надо. Тряпка есть? Ладно, найду, - Олеся ходит по кухне, заглядывает по ящичкам, вынимает ветошку, которую мама наверняка для тряпок и приготовила. – Продукты я Вове с Настей отдала. Но если у тебя есть картошка.

- У меня есть рис.

- Рис. Давай. Будем есть рисовую кашу.

А через сорок пять минут сидят над кастрюлей.

После еды идут в комнату, где Олеся не смотрит на раскиданные вещи, а смотрит на пианино.

- Не расстроенное?

Она подходит, поднимает крышку. Пробует.

- Чуть-чуть расстроенное. Ми второй западет. Чего не чинишь?

- Да как-то незачем. Я же математику учу, не музыку.

- Плохо. Пыльное такое. И даже так сыграть можно, - она наигрывает что-то знакомое – неуверенно, пальцами деревянными. Ему нравится.

Но он знает, как надо – ему,  чёрт возьми, преподавательница в музыкалке с лисьим куцым пучком на затылке говорила, и кашляла в сторону, и глаза вытирала.

Ручки округлые – точно яблоко держишь.

Ты держись яблоко, Илюшенька.

Она ласковая была.

Говорили – некоторые линейкой учеников по пальцам бьют за арпеджио кривое, за запястья выгнутые, но у них в классе не было линеек. Была только шея жалкая, цыплячья – Анны Васильевны, её приторные дешевые духи и маленькие острые цветные камешки в сережках.

И вдовье тёмное кольцо на левой.

- Ну вот, - Олеся закрывает крышку пианино, смахивает ладонью пыль, - давно не занималась.

Потом она уходит в его рубашке – он сказал, чтобы себе оставила. Ещё сложил в пакет с собой какие-то пряники, открытую бутылку «Крем-соды». Разорил коллекцию значков, потому что Олесе понравился кораблик с тоненьким прицепленным якорьком.

Она вышла на площадку с пакетом, улыбнулась, постояла у лифта и уехала.

Ночь Илья сидит над аналитической геометрией.

 

12

Она звонит ближе к обеду.

- Илюш. У тебя есть московская прописка? – в трубке сипы. Звенит. Говорят. – Ты можешь приехать?

- Куда?

- Это Большой Николопесковский переулок. Да, точно. Приедешь? Найдешь?

- Да, но что это?

- Это участок. Илюш, пожалуйста. С паспортом.

Он бежит. Он едет. Он подбегает к двухэтажному дому с синей табличкой, но Олеся уже на крыльце. Сидит с Вовой и Настей – но встала, увидев его.

- Мы ждали, чтобы не разминуться. Прости, у Вовы паспорт российский был. Он сказал, что я его дочка, извинялся.

- А ты разве не?.. – они смеются. Толстый Вова обнимает Олесю за плечи, целую в тонкую шею – чистую, отмытую вчера под краном. Она целует его в ответ.

- Что, дочурка?.. – Олеся выворачивается из-под его рук. А сама в белой рубашке. А сама значок с якорьком прицепила.

- Извини, что пришлось зря тащиться. Просто у меня ещё нет паспорта, а свидетельство о рождении у Вовы всегда хранится. Подошли, когда я снова на Плотников переулок пошла. Решила одна попеть. Даже кофр толком раскрыть не успела – подошли. Что делаете, давайте документы – и всё такое. Ну я давай из отделения тебе звонить. Не сердишься?

- Нет, - говорит Илья.

- Хорошо. Слушай, мы сейчас к друзьям. Хочешь с нами?

- Нет, - говорит Илья.

Олеся с Вовой прощаются и идут к метро. Настя подбирает с асфальта выброшенную кем-то целенькую сигарету, заворачивает носовой платок и уходит тоже.

Через год по телефону (она позвонила все-таки – от нечего делать? деньги понадобились?) – Олеся сказала, что ей четырнадцать, а тогда было тринадцать.

Денег не просила.

13

Папе четыре месяца не дают зарплату. Маме дали в июне, но нужно было заплатить за квартиру и купить блузку Ирине к сентябрю. Мама боялась, что дети жалкими будут. Они никогда не были жалкими, но в последнее время Ирина стала мыть голову два раза в день, а на ночь мазать лицо белой мазью. И светлый лак на ногтях носила, пока не облупится вконец. Влюбилась.

Илья сидит у них в гостях. Кухню отремонтировали, оклеили обоями в голубую полоску, купили красный диван. Мама поставила возле плиты красивый красный поднос, который нельзя трогать.

Хотя теперь, наверное, можно. В зачётке четыре пятёрки. Папа не похвалил, но кивнул – дескать, а чего ты хотел.

- Илюш, а у нас рябинка на коньяке есть. Будешь? – вдруг говорит мама. Она сидит, низко наклонив голову над столом. Видны отросшие корни – с проседью. Что-то изменилось.

- Мам, ты чего?

- А чего? Сессию первую закрыл. Надо отметить. Полрюмочки налью. Хорошо?

Раньше не предлагали. Так – шампанское раз в год пригубить. Потом он пил хлебный спирт с одноклассниками, но как-то не запомнилось, не осталось. Дома не пьют.

У рябины горький привкус, тёмный. Они закусывают жаренными в сковородке макаронами. Илья замечает, что это те же рожки, что в его квартире уже полгода лежат. Не иначе – купила мама сразу килограммов пять, принесла. Разделила.

Родители рядом сидят – нарядные, точно и вправду праздник.

- А где Ирина?

- Не хочет сюда. В комнате сидит. Да у неё девичье это, не обращай внимания.

 - Какое – девичье? Девчачье.

- А у девочек всё раньше. Ты вон наверняка не понял, отчего пару лет назад соседская Любка так вокруг тебя крутилась.

Родители смеются.

Крутилась? Разве крутилась? Кажется, это он ей прохода не давал.

- Ой покраснел! Ладно тебе. Умный парень – ясно, что она дружить хотела.

Телевизор в комнате что-то кричит. С тех пор, как целый вечер шел какой-то классический концерт, который маме очень нравился, а Илье нет – но заставили слушать, не отходить далеко – а наутро на бульварах пахло потом и валялись газетные обрывки, а потом уже всем и сказали – он не любит, когда телевизор работает один в пустой комнате.

Кто выключить забыл?

- Я тогда под лёд провалился.

Родители смотрят – кажется, даже телевизор умолкает.

-            Не выдумывай, - мама встаёт и выдвигает ящик, в котором хранятся крупы в полотняных мешках – манка, пшено, рис. Сейчас только манка осталась. – Ты из дому и не выходил. Я помню.

Илья тоже встаёт и заглядывает в ящик – стол пустой, и вроде как жалко становится – позвала в гости, а пустой. Вот и думай, что приготовить. Манка есть и кабачки. Всё.

Илья достаёт щипцы для грецких орехов. Они железные – волк с железными зубами. В детстве боялся такого волка и убегал, когда его доставали.

- Мам, помнишь?

- Да-да, - мама невнимательно смотрит на волка.

- Откуда они здесь? Вы привезли?

- Да мы вроде всё хозяйственное собрали. Мало ли. Или нужны?

Илья качает головой.

Зачем хозяйственное – на кухне его раздрай и крошки. Мазал мелком от тараканов – а то бы и тараканы были.

- Ты там как – наладил вообще быт? Устроился?

- Да что там налаживать. Живу. Мне мебели только много.

Потому что они еще из квартиры дедушки ненужное привезли – вроде как чтобы и ему пригодилось, но шифоньер, полки под обувь и торшер стоят – пылятся. Илья открывает только свой, с детства ещё знакомый, шкаф.

- Место мало, да? А как вчетвером жили?

- Маленькие были.

Улыбается.

- Ненужное можно отвезти на дачу. Пианино, к примеру. Поспрашивай – может, у кого ребёнок в музыкалку ходит? Пускай забирают.

- Как отдать? Я же на нём играл.

- Да что ты там играл. В первом классе? Гаммы выучил – и всё. Теперь стоять ещё десять лет будет.

Илья молчит, но отчего-то грустно.

- У нас охранник нужен, - вдруг говорит папа, - я уж думаю – не тряхнуть стариной? Вечером и ночью. И никуда ездить после работы не надо.

Мама улыбается. Смешно. Да ты и так ночью приходишь, на поясницу жаловаться стал. Стал думать – сколько папе лет? Вроде и отмечают, а не говорят. И спрашивать стыдно. Сорок пять? Пятьдесят?

- Да понял я. Давайте охранником.

Папа кивает. Для Ильи говорил.

Назавтра Илья надевает папин тёмный костюм и идёт устраиваться на работу. Там на костюм не посмотрели – обрадовались.

Теперь после пар Илья идёт на проходную, переодевается в тёмной коморке, оставляет учебники и садится за стекло рядом с белым дисковым телефоном. Сидит.

Кроссворды Илья отгадывать не умел, поэтому брал аналитическую геометрию. Она кончилась через три месяца.

А ещё через месяц маме дали зарплату. И почти сразу – папе.

Ирине влюбилась во взрослого мужика и расцарапала лицо в кровь, а родители закрывали её в квартире.

Олеся звонила, но в квартире никого не было.

 

14

- Эй, лопушок.

Не ему. Не ему. Какой лопушок – когда длинный такой. Это между собой. Это ничего, что курят за спиной, идут, переговариваются, громко слушают музыку. Не ему. Можно не оборачиваться.

Тогда один из них обгоняет, заступает дорогу.

И тогда Илья понимает, что не побежит. Нет узкой тропки, нет пожарного пруда, нет электрички, в которой уехал дедушка, и дедушки тоже нет.

Есть парень в чёрной ветровке. У него прыщи на подбородке.

- Далеко собрался?

Илья не приезжал на дачу семь лет. Но неделю назад мама приехала на квартиру – с мороженым и конфетами, сказала – что поздравляет с защитой, что иначе и быть не могло. Теперь только аспирантский минимум – а что там сдавать, господи.

Что-то ты хмурый, сказала мама. А поедем на дачу – июль, пахнет нагретой землёй и растениями. Приезжай. Садись на электричку и приезжай. Помнишь ещё, какая станция?

Илья помнил, конечно. И как от Казанского ехать, и какие пирожки – самые вкусные у старушки, которая стоит с тележкой возле дороги от станции к дачам. С луком и яйцом – вкусные. С брусникой – так себе. Нужно всегда покупать четыре штуки. И пятый – дедушке.

Да, теперь уже не нужно.

И всё равно он взял по привычке пять, хотя и не был готов к тому, что вместо старушки на том же месте окажется молодая нерусская женщина в синем фартуке. Впрочем, пирожки, кажется, не изменились. По дороге он отщипнул кусочек от своего.

Нет, изменились. То ли сахару пожалели, то ли начинки – не поймёшь.

А когда он уже пришёл, посмотрел на яблони, сел в доме на стул, которого раньше на даче не было, мама открыла хлебницу и сказала – ой, Илюш, я про чёрный совсем забыла. Ты не сходишь? Знаешь, папа без хлеба не ест.

Илья знает.

Вышел на улицу.

За семь лет магазина в их СНТ так и не появилось – впрочем, неудивительно: дачники приезжают на пару дней и всё нужное из Москвы привозят. А забудут – не грех и в деревню сходить. Там приличный магазин, и хлеб свежий раз в два дня привозят.

В деревню – но на деле от деревни одно слово осталось. Зимуют три семьи. Мама видела, когда за огурцами приезжала.

(Огурцы в подвале хранятся, потому что дома негде. Нужно приехать, с трудом отрыть дом, спуститься в подвал. На огурцах часто плесень – нужно смывать, а то испортятся. Илья и не знал бы всего, но мама рассказывала. Сам не ездил, правда).

Черный хлеб в магазин привезли утром, поэтому он берёт целую буханку – папа никогда за еду не сядет, если хлеба нет – и выходит на крыльцо – бетонное, раздолбанное от дождей и шагов. И белая выплюнутая жвачка под ногами – чёрная. Илья несёт хлеб в пакете, поворачивает налево, к дороге, но слышит сзади мат и запах пива, которое продают на разлив в магазине, и окликают дважды, и как не хочется оборачиваться.

 

15

- Эй, лопушок, - парень сплёвывает на асфальт. – Далёко собрался?

И бежать противно, потому что у парня прыщи – на подбородке, на щеках. У Ильи никогда не было.

Илья молчит.

- Не здороваешься. Не узнал?

- Узнал.

- Хорошо, - парень снова сплёвывает. – Слышь, дай взаймы.

- Что?

- Глухой? Взаймы, говорю, дай. На хлебушек не хватает, - те, что сзади, заходятся смехом. Илья их не узнаёт. Совсем.

В детстве на лица не смотрел.

А потом он вспоминает почему-то Олесю – как она ехала из Белоруссии своей с дальнобойщиками, как играла на расстроенном пианино, как ушла в его рубашке, а потом звонила из милиции.

Да она бы с этими ребятами пиво через полчаса вместе пила бы. Они бы гитары их раздолбанные вытащили и наперебой предлагали – на, мою бери. Нет, мою.

- У меня нет, - говорит Илья.

- В институте, говорят, учишься. Ну-ну. Отличничек. Стипендию-то платят?

- Закончил.

Прыщавый парень бьёт его ногой в живот. Асфальт поднимается и прижимается к плечу, а к щеке липнёт пыль. Илья поднимается и, не отряхиваясь, становится против них. Их троё.

Илья смотрит тяжело. В ключицах что-то колотиться, когда он идёт к ним. К прыщавому.

Идёт.

В уголках глаз ползёт лес, и забор, и лошадь.

И шёл бы Илья ещё, но вдруг мир звучит резко и неприятно.

Сигналят – мимо едет автобус со станции. У него остановка напротив магазина. А они встали тут, понимаешь. А ну валите.

Ребята отходят и закуривают. Молчат. А Илья стоит – ждёт, пока уедет автобус, чтобы пыль, прилипшая к шортам, осыплется, и прыщавый докурит.

Илья подбирает упавший хлеб и идёт домой, и только возле калитки понимает, что теперь они не обзывали его жиробазиной.

Что-то изменилось.

16

Он отдаёт диплом, а дальше всё оказывается просто.

- У вас пятнадцать пятёрок.

- Да, я знаю.

- Трудно было учиться?

- Нет.

- Странно. Опыт работы есть?

- Я репетитором работал.

И охранником ещё. И разнорабочим на заводе. Но нужно молчать.

- Я имею в виду – опят работы в банке?

Он качает головой.

Они не удивляются.

Дают черно-белую распечатку в тридцать страниц.

- Страницы с пятой по одиннадцатую нужно выучить наизусть. Это ваша должностная инструкция. Слова, приветствия, которые будете говорить клиентам. И нужна белая рубашка. У вас есть?

У него была.

- Я куплю.

- Конечно, купите, - кивает девушка. На ней тоже белая рубашка – блузка: так это называется у девушек.

Он выходит из кирпичной пятиэтажки и останавливается, а над головой болтается от ветра зелёная эмблема «Сбербанка».

17

- Почему ты на ней не женился?

Даша режет хлеб. Крошки сыплются всюду – не замечает.

- На ком?

Даша не отвечает – понятно ведь, на ком.

- Она бы с радостью, думаю. Москвич, с квартирой. Студент – не бог весть что, конечно, так ведь математик, не филолог. Сразу видно – на шее у матери сидеть не будет, прорвётся.

Даша мажет хлеб шоколадным маслом. Потом садится рядом. Ест хлеб – маслом пачкает губы.

Прорвётся. Смешно.

Здравствуйте, у нас электронная очередь. Возьмите, пожалуйста, ваш талон.

День вертится, а вечер заканчивается. И Даша звонит и просит зайти в магазин – купить шоколадное масло или яблоки.

- Дома продавалось, - говорит она, - папа любил. Можно было купить сразу большим куском – триста граммов, четыреста. Только денег никогда не было, поэтому покупали мало.

Теперь он может ей купить сколько угодно, но то самое, что она любила – выпускать перестали. Покупает дорогое и хорошее, но не может вернуть ей родной городишко, где билет на автобус стоит пятнадцать рублей, и даже офис «Сбербанка» открыт в палатке, в которой в двухтысячном году продавали «Жигулёвское» и жвачка «Love is».

- Играли бы сейчас вместе на том, на расстроенном, - смеется Даша, - небось с тех пор так настройщика и не вызвал?

Он не вызвал. «Заря» простояла ещё четыре года, а потом родители отдали её жениху Ирину. Му-зы-кан-ту. Взрослому дядьке с курчавыми седыми волосами, что вечно носил пёстрые клетчатые рубашки.

- Сейчас бы дети были. Не был бы, как сейчас.

Ты мне жена, думает Илья. Почему ты не хочешь?

- Почему?

- Мне ещё рано.

Ей рано детей. Сам видел, кого выбирал. Была худенькая, тёмненькая, незаметная – и не сказать, что семнадцать – всё они уже не стесняются, просят за пиво заплатить. Даша пересчитывала мелочь в тоненьком тряпичном кошельке. И не похожа совсем на Олесю.

Когда она выходит из комнаты, он берёт ластик и стирает последние такты. Не складывается – а что бы ни отдал теперь, чтобы – снова: музыкалка, дедушка, одуванчики, распахнутые белые окна однокомнатной, «Наутилус Помпилиус», мёртвая рыба, Арбат. Чтобы длилось и длилось, закручивалось, вспоминалось.

Даша включает на кухне радио.

Тогда он смотрит на свои семнадцать тактов на мятом нотном листе и плачет. 

Средний рейтинг: 4
Дата публикации: 16 марта 2017 в 19:59