30
242
Тип публикации: Критика

 

 

Поминки по Булкину

пьеса в трех актах

 

 

Маше,
единственной, кому хватит сил
дочитать до конца.

 

Акт 1

 

1

– И кто придумал хоронить людей в такую рань? – спросила Маша.

Никто ей не ответил, а она не переспрашивала. Ехала себе, смотрела в окно: стекло, немытое, вытягивало солнце мускатной тыковкой. Рядом сидел таксист, глядел чуть выше руля, решив (на всякий случай) заниматься исключительно дорогой, пусть и до скучного прямой, как линеечка в прописи. Ему не хотелось обнаружить эту девушку затаившейся в каком-нибудь зеркале: она была малоприятной, говорила несимпатичные вещи. Нам-то ясно, что Маша попросту не совсем проснулась, но таксист привез ее к кладбищу и самым решительным образом поехал домой, уверенный, что день не задался.

А Маша, зевая во рту, пошла по кладбищу, на третьем (от ворот) шаге вдруг вспомнила и все же переспросила:

– Ну кто придумал в такую рань людей хоронить, ну? – и, переспросив, пошла себе, и больше точно не переспрашивала.

 

2

Нужно кое-что объяснить в предыдущей главе, дабы сделать Машу самую малость понятной. Маша дважды говорит одним и тем же вопросом, а потом в печальной безответности занимается разными вещами – едет или идет, и я непременно леплю к глаголам эти крохотки себе. Она едет себе, ходит себе, и мы верим в то, что ходит и едет она в свое удовольствие, с каким-нибудь для себя интересом. Тут мы (впервые) ошибаемся насчет Маши.

Маша предпочла бы поспать прогулкам по гравию, поскольку вокруг была суббота, и этой субботе шел десятый час. Если бы в первой главе Маша лежала под одеялом, нужно было бы непременно писать лежала себе. (Здесь, как у классика: лежал себе на диване, опершись головой на ладонь, только Маша ладоней под головой не держала, а что ни ночь хваталась в обе руки за столбик кровати. На это любой заметил бы, что во время сна за изголовье держатся люди исключительно прилипчивые и весьма зависимые, неспособные раскрепоститься и ощутить свою индивидуальность, но мы сейчас же покроем скобку и возвратимся в вопрос морфологии.) В общем, лежала бы она себе – и пущай лежит.

И все же (раз уж написано) предлагаю считать, что Маша ехала себе, а после шла себе – и действительно придумала себе некое удовольствие (и даже интерес) в том, чтобы схоронить в такую рань школьного товарища, которого в школе последний раз и видела.

 

3

Чтобы сделать Машу еще понятней, отметим, что хоронить школьного товарища она шла с опозданием в сорок минут (по ее подсчетам), и вообще Маша не гнушалась опозданий и опаздывала чуть что так сразу. Такое сложно объяснить, объяснение будет неминуемо диким, как если б взялся объяснять, отчего любой из нас фантазирует о мелких пакостях, которые совершил бы, научись он останавливать время. Так же Маша не была бы Машей, если бы проснулась с петухами или нагрела утюг с вечера. И если бы кофе выпивался за пять минут, а ногти пилились за три, то и нечего было бы звать Машей какую-то неизвестную нам Наташу (а может, Люсю): оставалось бы приговорить историю ко всяческому отсутствию Маши и разойтись.

И все же Маша, и все же восемнадцать (с хвостиком) минут на чашку кофе, и загадка с худыми колготками и неглаженной блузой, а потом лиловое пятно на утюге, что норовило пометить своим штемпелем и блузу, и кремовую юбку (которую стирать извольте непременно вручную). И все же Маша: вот она чешет по щиколотку в гравии, пытаясь угадать, в каком углу этого кладбища принято хоронить школьных товарищей.

 

4

В какой-то момент Маша устала спотыкаться, а потом отряхивать с кремовой юбки пыль; она нашла мужчину с кислым лицом и метлой, нехотя шевелившей гравий, и спросила:

– Где тут хоронят Васю Булкина?

Кислое лицо чуть выровнялось от удивления, но быстро откатилось к отправному выражению непреходящего недовольства, что само по себе не подразумевало какого-либо ответа. Конечно, Маша могла бы привыкнуть к тому, что все вопросы, задаваемые ею по ходу нашей истории, повисают в воздухе, но она вдруг проявила ужасное упрямство и переспросила (хотя и такое уже случалось), предварительно схватив кислое лицо за рукав.

Метла на секунду отставила гравий и ткнулась в какую-то неопределенную сторону – то ли в елки, сгрудившиеся у могилы известного писателя, то ли в кособокий скворечник у ворот, подписанный как дирекция, а то ли в церковь, но церковь выглядела запущенной, была наглухо заперта, и Маша решила пойти в совершенно ином (четвертом, получается) направлении и быстро вышла к холмику, где толпились прискорбные люди.

 

5

Холмик украшала яма, яму – гроб; кроме людей, обступивших яму, повсюду были рыхлые кучки, сложенные песком и землей: дело оставалось за малым – вернуть эти кучки в яму и пойти печально пить коньяк. Но люди у ямы почему-то откладывали этот трехзвездочный (разлитый в Тамани) момент и говорили, говорили, вспоминая, каким-растаким был Вася Булкин, называя его зачем-то Ваней:

– Ваня, конечно, агнец божий, а таких врачей, как Фельшман, – под суд, – говорила, к примеру, женщина с лиловыми волосами и безотрадной морщиной на белом лице, в котором с кропотливым трудом угадывалась Васина мама. Другая женщина – клетчатый пиджак и косынка в цветок – шепнула в Машино ухо:

­– А при такой жизни неудивительно, – но все на этом холмике было для Маши удивительно: не находя хоть сколько-нибудь знакомых лиц (даже Васина мама, все еще выдававшая проклятия некоему Фельшману, в конце концов растеряла последние сходства с Васиной мамой), Маша собралась было поискать какой другой холмик, но слово взяла женщина в пиджаке и косынке.

 

6

С поисками Васиных похорон пришлось повременить: весь холмик смотрел со влажным ожиданием в клетчатый пиджак – и Маша к этому пиджаку была против воли привязана дюжиной взглядов. Какое-то время она еще думала, как отступить обратно к гравиевой дорожке, где мужчина с кислым лицом день напролет машет метлой в одном и том же месте, но вдруг прислушалась и поняла, что похоронами не ошиблась.

– И нам бы учиться Ваниной осторожной бережливости, – вздыхала пиджак, а Маша узнавала в этой бережливости пресловутую булкинскую жадность, все эти ручки и ластики, запрятанные в глубину пенала, книжки, читанные в углу классной комнаты, а в них картинки, прикрытые пухлыми пальчиками от чужого любопытства. – Такой он был наивный, доверчивый (глупый он был, – так и порывалась поправить Маша), никогда не спорил, хотел компромиссу (кисель, чего и говорить). Он учил нас честности, трезвому взгляду на мир (шкворчал себе под нос, и делить с ним парту было мученичеством, – и дальше Маша не слушала, без подсказок пиджака вспоминая, как он портил ей школьные годы, этот Вася, а ну его к чертям – сама завалила б землей и песком, лишь бы быстрей схоронить все компромиссы и ластики).

 

7

Выходит, не выходит у Маши никакого интереса в прощании со школьным товарищем. Чего ж она, спрашивается, ни свет ни заря звонит в такси и просит до кладбища? Зачем гладит блузу, тратит на кофе восемнадцать (с хвостиком) вместо привычных и удобных двадцати? Как мне быть с читателем, которому не верится в такую Машу, сложенную неувязками и несуразностями, словно землей и песком?

 

Придется снова просить понимания, рассказывая о некоей подруге (кажется, Нине), звонившей вчера вечером, чтобы сказать о преждевременной кончине Булкина, звать Машу к восьми на кладбище и дать напоследок анонс новостей за десять лет, минувших со школьной скамьи. Некоторые имена заслуживали особого Машиного внимания, а заявленные рядом с ними неприятности волшебным образом завели будильник на полседьмого и до хруста сжимали столбик кровати ночью.

 

8

И вот досказала все банальности пиджак, сказали еще двое (один – в шляпе, другой – с единственным беспарным костылем), потом (с досадой) дружно замарали руки – и следом Булкина начали спешно зарывать, а то в противоположном углу кладбища уже чернела туча. Те, кто в зарытии не участвовал, гуськом пошли к воротам, а дальше – автобус, в котором с шумной готовностью отправить всех на встречу коньяку заработал мотор.

Маша почему-то провозилась, вышла к автобусу чуть не последняя. В автобусе спрашивала Нину, но ей пожимали плечами или (что ожидаемо) не утруждались отвечать. Потом захотела писать, сидела с пять минут как на еже; вдруг услышала стайку девушек, решивших, пока не тронулись, посетить кафушку поблизости по той же требующей деликатности причине, перебежала с ними улицу и встала в очередь к женскому клозету. Одна за другой пописали (Маша, как обычно, замыкающая, еще и задержалась у зеркала – слюнявила бровь) и одна за другой собрались на крыльце кафушки смотреть вослед уехавшему автобусу.

Тут хлынул дождь.

 

Акт 2

 

1

Девушки скоро забежали в кафушку, а Маша все стояла на крыльце, провожая автобус, а с ним – аккуратную кремовую сумку, так подходившую к юбке (и совсем не подходившую к сапогам, но у Маши на этот счет были свои соображения). Ей хорошо прослюнявило брови и ниже, и в конце концов она ушла с дождя и села за столик к девушкам, вовсю выбиравшим кофе. Потом пришел официант и записал пять латте (с непременным ударением на первый слог, что есть признак высокой культуры). Тут же начали искать такси до столовой, где более удачливые поминали Булкина и не платили за кофе.

Маша сразу уточнила, не найдется ли середь просикавших автобус Нины, и узнала, что Нины нет, зато есть Шурочка, две Аллы и Жанна. Этот набор имен еще долго оставался простым набором, и Маша никак не умела соотнести имена с набором девушек за столом, а потом (от безысходности) поделила между ними имена по собственному усмотрению (читай – случайно). Так, самая общительная оказалась Жанной.

– Девочки, – постоянно повторяла она, – никуда мы не уедем, пока там дождь.

Говоря там, она билась изо всех сил об это слово, и можно было подумать, что дождь идет не в окне кафушки – а в окне у Булкина (где бы ни смотрел он теперь в окно).

 

2

Жанна утверждала, что приходится Булкину дочерью, и Маша так долго укладывала это в голове, что латте остыл.

– Знаете, девки, я б его в бетоне схоронила, – сообщила Шурочка, – таким ведь и смерть не повод. Вот увидите, девки, девяти дней не стукнет, как привидится ему какая юбка – возьмет он постель свою да пойдет. И смерть не так голодна, как он (прости господи).

Аллы соглашались, и Маша тоже кивнула, но так невыразительно и неловко, что никто и не заметил. Только Жанна как-то разом вздулась в Шурочкину сторону – и заговорила на одной ноте, будто пускала из себя ровной струйкой воздух:

– Сама-то, милочка, дождись (ради приличия) девятого дню. Еще земля на сапогах – а уже сраму полный рот. У самой-то, милочка, руки по локоть, – и тут она замолчала многозначительно, а Маша, прихлебывая остывший латте, не удержалась:

– По какой-такой локоть? – но вопрос, само собой, оставили без внимания.

 

3

Шурочка просидела с минуту, увлеченная одним лишь кофеем, а потом (в самой резкой форме) удвинула чашку и зашипела:

– Нет уж, девки, не будем делать вид, будто схоронили исусика. Мы тут слова из песни вон, а он уже поди ангельшам под юбки лезет. Оно, конечно, непоправимо, и никак не отберешь у мужиков за пятьдесят эти недостатки, повсюду именуемые достоинством. А нашему (до кучи) намекнули, дескать, староват для таких дел – вот он и лез из белья, лишь бы доказать, что смерть – и та ему в конце туннеля зажжет не одно окно (как какому-нибудь честняге), а пять. Так и слонялся – углы метил да блох набирал. От блох небось и умер, а вы про сраму полный рот. Пускай, девки, слухает оттуда, чего он нам наследил.

Аллы, еще минуту назад ничего, кроме сраму, в Шурочкином рту не видевшие, теперь в этот рот смотрели с жадным придыханием, и даже Маша прониклась и безоговорочно подписалась в те «девки», которым Шура держала речь. Жанне, что ожидаемо, Шурочкин пассаж был не ко вкусу, и она живо вернула под крыло обеих Алл, объявив выступление (от и до) брехней и спросив с выступающей обоснования по каждому пункту.

– А покамест, милочка, место твое в телевизоре, – заключила она и, дабы не оставить сомнений, что отправила нынче в Шурочку перчатку, добавила: – У самой-то, милочка, руки по локоть, – и изобразила лицом превосходство.

 

4

– Да по какой же локоть? – начала было Маша, но вместо ответа получила подозрительный Шурочкин взгляд.

– Скажи-ка, Маша (так ведь тебя?), ты вообще кто? – Шурочка целиком обернулась к ней и перехлестнула руки на груди. – Ты откуда взялась, чего тут забыла? Ты, может, какого-нибудь Васю хоронила, а потом автобусом ошиблась?

– А я ее у могилы видела, – вставила какая-то из Алл.

– А, – сказала на это Шурочка и откинулась на спинку. – Вот вам и обоснование по всем пунктам – сидит на стуле, сама невинность. А вы у нее спросите, – здесь множественное вы предназначалось одной-единственной Жанне, – как она до жизни такой дошла – от песка в простынях не устала? Ты зачем, отвечай, с дедом спала? – тут Шурочка ударила ладошкой по столу (у кого-то из Алл покатился по полу бокал, плюясь молочной пеной).

Это ладошкой по столу, казалось, обратило всю кафушку взглядами к Маше, и она, белым-бела, терлась ребрами о стул, мечтала допить свой латте под каким-угодно дождем, лишь бы скорей пропасть из-за стола с четырьмя мучительницами по углам. Говорить о вещах постельных, отвечать на вопросы, перед которыми слегка прокашливались и понижали голос, всегда для Маши было сложно: такие истории можно читать в цветных журналах, вырезать и клеить их в альбом, обшитый румяным велюром, но говорить (даже с близкими подружками, не то что во всеуслышание) – об этом и думать нечего, это выше Машиных сил (выше сил человеческих, по ее представлению).

Потому, сколь не били ладошкой по столу, наша Маша не выдала ни слова.

 

5

В общем-то, Маша могла б уже и задуматься, как Вася Булкин дошел до жизни такой. В какой-то момент (пущая струю в клозете) она задалась этим вопросом, припомнив все неладности, сымевшие место у могилы и в автобусе, но (верная обычаю) отвечать на свой вопрос не стала. Теперь же, казалось, пришло время вернуться к осмыслению нелегкой Васиной судьбы и, может, пойти дальше – спросить, а в Булкина ли она кинула горсть земли. Но затянувшееся молчание отнимало у Маши столько сил, что задавать самой себе вопросы (вдобавок к тем, что, уже заданные ей, ожидали ответов) было бы бесчеловечно.

– Стыдно ей, – объяснила Шурочка. – Не хочет признавать, что стонала под стариком ради мичманской пенсии. Говорят же, все мужчины одинаковые, только соцвыплаты у них разные. Сидела бы в своей деревне, – обратилась она к Маше, – но нет же. Надо ехать в столицу, покорять непременно надо. Вот бы, думала, найти дурака, чтоб согрел – а спустя какой-нибудь месяц прописал. Поди, прикинулась сирой, нетребовательной. Со стариком как с дитем – ласково. Ужины давала, мяла лапки – а сама кричала в косметичку карандашу для губ за сорок рублей «прощай!». Ты скажи, – вцепилась она в Машин локоть, – ты его хоть немножко-то любила?

 

6

Маша этой повисшей на локте Шурочкиной пятерне была удивлена безмерно: она с чуточку вывалилась из допроса, пока Шурочка расписывала возможности мичманской пенсии, – посчитала, что время, отведенное ее нехитрой персоне, подошло к концу и можно выдохнуть и пожить для себя. И вот она стала наводить в мыслях порядок, как обнаружила у своего локтя Шурочку и поймала обрывок зависшего над столом вопроса.

– В общем-то, – сумела ответить Маша и, переутомленная, вернулась к приборке в собственной голове. Шурочку такая бессюжетность не удовлетворила: она сильнее сжала Машин локоть и уже мусолила во рту дополнительные вопросы.

– Ну конечно, любила, – вдруг вступилась за Машу Жанна. – Ты погляди, ее ступор разбил: она только от кладбища отошла, а тут ты привязалась. Иди ко мне, милочка, – на этих словах она уложила себе на грудь Машину голову (в которой при любых стараниях порядку уже не суждено было случиться) и накрыла ее шершавой ладонью.

 

7

– Ну конечно, любила, – повторила Шурочка, – вижу. (Мы, женщины, такого не можем не видеть.) Бедная, бедная, – участливо качалась ее голова, – ты, Маруся (так ведь тебя?), намучилась: но с природой-то не поспоришь. Всякое бывает – ты себя не вини: ну не нравятся тебе молодые, ну не хочешь сопли младенческие подтирать – так подтирай старческие (кто без греха, первый брось в нее камень). Подумаешь, самую малость извращенка: если уж любишь костыли и ортопедические прибамбасы, так не стесняйся, ищи себе нового – может, с протезом на этот раз или чтоб писался. Мы-то тебя только поддержим, да, девки?

– Разумеется, – сказала какая-то из Алл, а другая взялась гладить Машу по плечу. Так Маша просидела с минуту, обложенная сочувственной тишиной и чужими руками, как вдруг Жанна отняла ее от груди:

– Ты, милочка, не обращай внимания, – сказала она Маше и тут же уставилась указательным пальцем в Шурочку: – А ты, милочка, уймись. Сама сколько лет спала с померевшим – вот и придержи язык.

 

8

Жанна снова уместила Машу на груди, с удвоенной силой задвигав в ее волосах ладонью.

Шурочка нашла на столе чашку с размазанным по стенкам латте, уставилась в чашкино дно и просидела две минуты тет-а-тет с бежевой лужицей. Потом чуть поднялась над чашкой и зажалобила:

– Вам, девки, не понять: видать, не любили. Конечно, иной раз хотелось вышвырнуть его в окно, а все равно жить без него не могла и говорила об этом в кухне (у раковины) и в такси, говорила в кровати и во все круглые даты. Вам, девки, не понять, а я любила: и сердцем, и душой, и внутренними силами – чем только могла. Эй, – крикнула она, – несите вина.

Неожиданно воздух ожил, наполнился движением и звуками. Окна заменили слякоть мягким вечером, зажгли фонари. Машу наконец отпустили, прислонили аккуратно к спинке стула; чашки уступили фужерам на длинных ножках, на месте сахарницы вырос кувшинчик с красным. Жанна скоро разлила, было протянула Маше фужер, но вмешалась Шурочка.

– Я сама, – объяснила она, схватилась за Машино вино и так старательно сунула его Маше, что перепуталась с ней руками. От такой неловкости они дважды опрокинули на швестершафт и дружно захмелели.

 

Акт 3

 

1

Дождя не осталось, как не осталось желания трястись в такси до столовой, в которой от коньяка им (в лучшем случае) перепала бы стеклотара. Маша нашла вино кислым, Жанне горчило, Шурочке завязало во рту (что, пожалуй, можно записать шестым доказательством бытия Божия). Кто-то из Алл поймал за рукав официанта и долго жаловался, дескать, вино разбавлено, и стоило помянуть книгу пожеланий, как обеим принесли извинения и по полстакана сивухи. Сивуху поделили на всех – разлили прямо в вино – и через полчаса просили счет, путаясь в четырех его буквах (выходило то чест, то стеч). Подали папку, а в ней – жвачки и полоска полупрозрачной бумаги, по которой расписали выпитое.

– Тут по семьсот, – объявила Жанна, и в центр стола полетели купюры вперемешку с кредитками, а Маша растрогалась, вспомнив кошелек из молодого дерматина (подарок мамы), уехавший от нее в кремовой сумке, и мысленно пересчитала деньги, которые тоже уехали, и успокоилась, едва поняла, что семьюстами там и не пахло.

Тогда она поднялась со стула, усмирила качку, охватившую тело, скомандовала себе до туалета, но вдруг обернулась на полпути.

– Забыла сообщить, – сообщила она девочкам, глядевшим ей вослед. (В действительности, никто в нее не глядел; глядели в окно, в колени, в аппетитного юношу за соседним столом.) – Я помочиться.

 

2

В общем-то, план у Маши был простой: платить решительно нечем, а над унитазом аккуратное окошко – чуточку постараться и вот уже на улице, влажной, будто заплаканной. Дверь клозета полагалось запереть – и даже заставить низеньким шкапчиком, из которого (по Машиной неловкости) выплеснулись на пол рулоны душистой бумаги. Маша сказала себе, дескать, пролезла бы голова – и, считай, готово, а потом примерила голову к окошку и малость расстроилась: окошка хватало на половину головы. Наверное, не будь Маша в стельку, она бы целиком разочаровалась в своем побеге. Но Машу терзали вино с сивухой, и решено было держаться плана – а значит, похудеть немедля на полголовы или добавить окошку простора.

Первым делом стоило избавиться от всех лишностей: Маша плюхнулась на унитаз и стала выдавать кое-что из выпитого за день. Это (как часто бывает) сопровождалось незначительными озарениями: вдруг полезли в глаза цветы, нарисованные по кафелю, и Булкин, какой он был в одиннадцатом классе, ненадолго высунулся из зеркала. С унитаза Маша поднялась с трудом – но зато другим человеком: прогнала Булкина, изучила в зеркале бровь. Рассудила, что слюнявить мало – нужно с одного краю отщипнуть, и полезла за пинцетом. Долго шуршала пожитками в сумке, пока не поняла, что нет ни пожитков, ни сумки, а рука ее бесполезно шевелит воздух на высоте переднего кармана.

– Проссала, – заключила Маша, что (по большому счету) соответствовало истине.

 

3

Маша перебрала в голове события дня (какие припомнила) и ясно увидела себя на пару с сумкой у могилы: бросив в Васю землей, она полезла за влажной салфеткой. (Никакой салфетки, разумеется, не нашлось, но сумка имела место.) Потом в воспоминаниях возникала неуверенность, и, стоило Маше надавить, вдруг сделалось ясно как дважды два, что сумка осталась на кладбище – лежит где-нибудь в гравии, скучая за Машей. Маша натянула колготки, оттолкнула шкапчик, отодвинула шпингалет – и полным ходом покинула клозет, а следом кафушку.

По пути (от страшной спешки) она прошла сквозь официанта, отправив на пол поднос и партию латте. К слову сказать, никто не огорчился: латте просили три безграмотных клуши за пятым столом, ударявшие при заказе по второму слогу (чем запятнали себя навечно) – а потому бог его знает, чего им разлили в чашки. Маша происшествия не заметила, как не заметила и душистой бумаги, прилипшей к сапогу и пробежавшей за ней через кафушку желтой лентой.

(Не заметила она и пустоты, охватившей угол, в котором провела тягостные полдня, – пустоты в фужерах, в кувшинчике, в стульях.)

 

4

Прежде всего, напротив кафушки стоял автобус; Маша не сумела пройти мимо – зашла и громко (хоть и без всяких надежд) спросила Нину. Нина вдруг откликнулась из глубины, с задних рядов, и Маша пошла через автобус, то и дело утопая ногами в чемоданах и сумках, загромоздивших проход. В середине автобуса пришлось сесть и перевести дыхание: казалось, Нина по-прежнему далеко, а оставшиеся пол-автобуса захламлены куда больше – корзинами, цветами в кадках, мебелью в чехлах. «Как-нибудь потом», – решила Маша и вышла в средние двери. Через улицу вырос вход в кладбище, словно обязательное продолжение автобуса, и не осталось ничего другого, как зашуршать в мокром гравии к Васиной могиле, выглядывая сумку в елках и по краям дорожек.

– Шустрее давай, – послышалось сбоку. Машу повело на голос, и тут же обнаружился свежий холмик, а рядом Жанна с Шурочкой (и обе Аллы, уснувшие на скамейке спинами друг к другу). Маше вставили меж губ сигарету: от дыма стало тепло, но увлажнилось под глазами. Сигарету скоро отняли – оказалось, одна на троих – потом сдвинули обеих Алл на край скамейки, чтобы сесть и глядеть на вспученную землю и дышать в небо дымом и касаться друг дружки плечами, размякшими от грусти.

 

5

Жанна утверждала, что никакая она Булкину не дочь, и Маша так долго укладывала это в голове, что не уложила вовсе.

– Знаете, девки, я же никогда его не забуду, – сообщила Шурочка. – Он, говорят, умирая, звал меня, но ведь каждое слово возвращается к нам тщетным,

– Больно нужно тебя звать, – перебила Жанна. – Он, умирая, Фельшмана поносил на чем свет.

Шурочка причмокнула недовольно (возможно, оттого, что на предыдущем сообщении выронила изо рта сигарету):

– Откуда тебе знать? Скажи еще, рядом была: он в Липецке помер, а ты невыездная.

– Рядом не рядом, а, раз любишь, так из Липецка услышишь, – заключила Жанна. Обе при том в темноте нащупали взглядами Машу, требуя решить за Булкина, кому он посвятил предсмертные минуты. («Часы, – залезла Шурочка в Машины мысли, – часы, а не минуты.») Машина голова никак не могла справиться с таким решением – выпитое отчаянно сопротивлялось (с минуту она думала про Липецк – была ли хоть раз? может, слышала о таком? – пока не вспомнила, что с Липецка родом). Шурочка продолжала доказывать свою значимость для Булкина – значимость, в сотни раз превосходящую значимость фельшманов, пока не получила в ответ самого разоблачительного рода некролог.

– Ну чего ты так борешься за него? – спросила Жанна. – Он же, милочка, и волоска с головы твоей не стоил. Жадный был, как пылесос, – и Маша вспомнила удивительную Васину бережливость, превратившую двадцать рублей на завтраки в сименсовский кирпичик A50. – Мозги во флоте отбили (наивный был: что на уме…, как говорится, – спорила в мыслях Маша), без всякого мнению (дипломатичный по природе своей), одно знал – пилить сутками напролет, мол, не то да не так (был человеком честным и совестливым, – и дальше Маша не выдержала и разрыдалась, встала со скамьи, не замечая, как Шурочка рвет на Жанне волосы и тащит ее в грязь, и пошла, разбрасывая слезы).

 

6

Скоро Маша запуталась в елках, но сама того не поняла, видя лишь слезы, заволокшие пол-лица. Плакать ей было нелегко: голова, мутная, не могла уже вспомнить причины, по какой решено было предаться отчаянию, и вскоре Маша взяла передышку, протерла глаза и огляделась.

Одна-одинешенька она стояла у могилы известного писателя – правый сапог ровно по центру мраморной плиты с золотыми буквами, превращенными дождем в лужицы. Писатель Маше нравился (к слову сказать, был он жив и здоров, а плите и буквам-лужицам должно было обеспечить письму будущность, сделать автора фигуркой в самой глубине сцены), она припоминала некоторые его романы, читанные в юности, – только вот не могла нащупать в голове ни единого названия. Писалось в них об осажденных городах, о несчастливцах, бесконечно блуждающий в поисках самих себя, о боге, умирающем с той лишь целью, чтобы назавтра воскреснуть, – стоило ли тратиться на мрамор, избавляя этот черно-белый лабиринт от субъективности и телесной тождественности?

И все же Маша любила эти романы – в особенности один, в котором провинциальная дурочка вдруг поняла, как любит бравого солдата, а неделей позже солдатик сыграл свадьбу с молочницей из соседнего села. Этой любви, не нашедшей выхода, что-то откликнулось в Машиной груди: тут Маша впервые осознала, как любит Булкина, несуразного и нескладного, едва покончившего со средним образованием и в неполные двадцать семь осененного мичманской пенсией, этого коренного москвича, поехавшего помирать по кой-то ляд в Липецк, этого ценителя женщин в соку (коим умудрялся быть не одним лишь любовником, но и родителем).

Да, черт побери, Маша любила эту неведомую галактику по имени Булкин.

 

7

Пользуясь последней возможностью (дабы не засаривать своими умозаключениями пышный финал Машиной истории), скажу, что литература есть море, в коем великими открыта дюжина-другая островов; любители каталогов и классификаций (эти Линнеи от литературы) дали островам имена – реализм, романтизм, модернизм и прочие -измы, и теперь засели в спасательные вышки, не пуская детей к воде, заставляя кучковаться по берегам (согласно правилам поведения на водоемах).

Это замечательное сравнение (море, острова и все дела) одолжил мне мой учитель, мужественно выслушавший несколько глав и сообщивший (с прискорбием), что не найти ничего стоящего в выбранной наобум посередь литературного моря точке, с равной брезгливостью удаленной от всех существующих на момент нашей беседы островов (любители каталогов в этот момент собрались за его спиной и поддакивали, дескать, мы тебе говорили).

С учителями, как известно, не спорят, и, если моей лодочке (на жизнеспособность которой не осталось и малейшей надежды) суждено пойти ко дну, вот мое последнее желание. Если однажды сия пьеса угодит на сцену, прошу об одном: роль моря отдать молоденькой девушке приятной наружности; в остальном – не думайте себе ни в чем не отказывать.

 

8

Маша не помнит, как падала на мрамор, опошляя память писателя, оплатившего своей смертью рождение Читателя; не помнит, как плюнула в кислое лицо, а потом метлой была выметена с кладбища; не помнит, как плакалась Жанне на автобусной остановке, пока та не запихнула ее в такси; не помнит, как испортила сиденья и вечер таксисту – разумеется, тому же, кому испортила утро.

В полдень очнулась на коврике в прихожей, вся в пыли и пятнах блевотины, еле-еле избавилась от сапог, насыпав повсюду гравия, доползла до кровати и вцепилась в изголовье. В три пополудни проснулась в слезах, притянула к себе телефон, вспомнила (бог весть откуда) Нинин номер, и рыдала, рыдала. И где она пропадала, все пыталась спросить с нее Нина, но Маша не слышала (ничего, кроме гула в голове), а лишь кричала, как его любит, как жить без него не сможет, как тотчас отправится следом, и в какой-то момент вскочила на кровати в полный рост и снова рухнула на подушки, увлекая за собой телефон, вырывая провод из розетки (заодно с розеткой),

и Нина, обрадовавшись беглым гудкам, пошла кормить кота, вывшего в кухне последние полчаса, и ждать с работы мужа (заместителя кассира третьей линии).

 

Занавес.

 

Сочи – Москва,
январь – февраль 2017 года.

 

 

Дата публикации: 18 марта 2017 в 19:58