46
253
Тип публикации: Публикация

I am Jack's Cold Sweat
I am Jack's Complete Lack of Surprise
I am Jack's Inflamed Sense of Rejection
I am Jack's Smirking Revenge (с)

 

Нужно жить. Неразумно и наивно воевать с жизнью (с)

 

– Это Папина машина, Папина, слышишь! 

Он слышит, да еще как. Голос бьется в ушах, сверлит, дребезжит, ввинчивается в черепную коробку и заполняет ее, словно железная колючая стружка. «Какой у нее омерзительный голос, – думает Тим, старательно делая вид, будто ему все равно, что женщина, которая зовется его матерью, не раздражает и не вызывает отвращения и желания забить её неутомимый рот желтым, тяжелым песком. – Какой шершавый, какой грязно-серый, какой не материнский голос…» 
Она не унимается: 
– Ты не будешь ездить на ней, не будешь! Папа был бы против! Ты недостоин, ты вообще не похож на его сына, не представляю, как я могла родить тебя, тебя точно подменили, подменили, ты выродок! 
– Мам… ну хватит уже. – Тим неловко поднимается с колен, опираясь на машину и не глядя на женщину, похожую на кочан гнилой капусты в своем траурном одеянии. А она все кричит, мучнисто-белое лицо идет пятнами, волосы, словно стружки дерева, трясущийся подбородок, россыпь родинок на дряблой шее, в которую так заманчиво погрузить бы сильные пальцы и жать, жать, выдавливая из этого ненавистного тела высокую, огромную, безбрежную тишину. 
Он мотает головой, отгоняя мысли и осенний запах смерти и вопли матери. Нет, это слишком просто, ощущение было бы такое, как мять ком пухлого теста или мягкого пластилина. А может там у нее и костей нет? И голова отвалится, как у очередного вылепленного им болванчика, которому небрежно, двумя пальцами, он пережимает шею, неудовлетворенный результатами. А вдруг и у нее она отвалится так же и можно будет перелепить ее по-своему? Попробовать бы… Но Тим знает, что не решится. Пока. 
Неуверенный, сутулый, он редко отнимает взгляд от своих беспокойных рук, постоянно потирая их какими-то крабьими движениями. Тим не смотрит в глаза миру - равнодушные, холодные осколки обсидиана и ледяного стекла. Давным-давно он лелет мысль смять этот уродливый мир, соскоблить его с рабочей доски жестокого Папиного Бога. И выманить из бесформенного месива, чужого и враждебного, свой собственный, правильный мир. И теперь вот Папа умер, и он наполовину свободен. Но осталась Папина машина. 
Тим ходит и ходит вокруг золотисто-зеленого тела, местами продавленного, исцарапанного, помятого, кое-где ржавого, но живого. Куда живее Папы, если честно, и даже матери, которая колыхается рядом. 
Тим вспоминает, как Папа возил его к доктору. Машина была с ним заодно, с Папой, она тоже не любила Тима. Его никто не любил. Машина норовила прищемить его одежду, понеудобней выдвинуть кресло, потуже затянуть ремень. Однажды она даже напустила на Тима паука – огромного, с мягким, гнойно-желтым брюшком и длинными ногами в черных полосках. Пауки были единственными созданиями, которых Тим боялся по-настоящему. Он закричал, и Папа испугался, резко вывернул руль и врезался в дерево на обочине. А потом избил Тима. Он бил его за свой испуг, за помятую машину, за то, что не мог полюбить сына и стыдился его. Машина ухмылялась и подмигивала разбитой фарой, она была заодно с Папой. 
А теперь Папы нет, и Тим сможет отомстить машине, сможет стать ее хозяином. Вот это здорово! Только бы женщина, носившая имя его матери, замолчала и ушла куда-нибудь. 
Вечером мать действительно уходит к соседке, пить джин и заедать его сахарными пончиками. Тонкая пудра, покрывавшая жирные, пухлые тельца пончиков вызывала у него тошноту, в точности как мать и скользкая плесень под ванной. 
Тим радуется одиночеству. Оно пахнет смолистой сосновой щепой, грибами, пылью, горечью осеннего влажного дыма. Но нет, одиночество сегодня посторонилось - здесь, рядом, Папина машина. В свете уличного ночного фонаря она кажется еще более живой, чем днем. Она смотрит на него, непримиримо, холодно, высокомерно. Она убеждена, что Тим не посмеет. 
– Дорис, если бы ты знала, как я устала, как устала, – мать Тима горько роняет слезы в сахарные пончики, прихлебывет джин и утирается бумажной салфеткой. Дорис сочувственно и вместе с тем неодобрительно кивает кудлатой головой и, поблескивая мелкими черными глазками, слушает соседку, раздумывая о джине и пончиках, о нестиранном белье, о Тиме, несчастном, противном Тиме. 
– Он постоянно возится со своими пластилиновыми фигурками, никакого толку с него. Сколько мы денег выкинули докторам, все обещали и обещали, кормили нас столько лет обещаниями и ничего, ничего! Надо было оставить его в больнице, всё равно он никогда не станет нормальным. А я из-за него не родила больше, и муж умер – из-за него! 
– Ну-ну, Клара, ты просто не в себе, перестань. Тим, конечно, не самый большой выигрыш в родительской лотерее, но он же не виноват. 
– Не знаю, Дорис, не знаю. Иногда я стараюсь поверить, что не виноват, а иногда чувствую, что виноват, виноват во всем! Отчего он родился таким? Мы с Папой были нормальными. Здоровые, сильные. А он нам назло, вот поверь мне, назло такой! 
Дорис крутит головой и подливает соседке еще джина, не забыв и себя. Ей уже неинтересно выслушивать сто раз обсосанную историю. Но Клара подруга, друзьям нужно помогать. Потому Дорис подливает и подливает в стаканы, подкладывает пончики жирными и липкими пальцами и кивает, и думает о своем. 
Тим занят Машиной. Она пахнет внутри, как Папа в воскресный день – джином, сигаретами «Лаки Страйк», выходными ботинками и немного горьким одеколоном. Еще она пахнет затаенным недовольством, и презрительной жалостью, и злой покорностью судьбе, и черным гробовым крепом. И пластилином, пронзенным ржавыми иголками. 
Тим сидит на месте Папы и втягивает воздух ноздрями. Пальцы его быстро-быстро ощупывают руль и панель, где застыли приборы, настороженно ждущие, враждебные, готовые засветить зеленые и красные злобные глазки, расправить дрожащие жала стрелок в тот же миг, как ключ нырнет в щель и клацнет и оживит Машину. Папину машину. 
Скоро вернется мать, будет причитать и рыдать, некрасиво тряся жирным подбородком. Нужно успеть до ее прихода. Тим втыкает ключ, решительно, как шпагу в сердце ненавистного противника, проворачивает его, и машина дергается, начинает рычать, и в голосе ее он слышит угрозы, насмешки и издевательства. Ее голос как много-много голосов всей его жизни, спрессованные в огромную, жестокую ладонь, бьющую наотмашь по лицу. 
«… Уродец, уродец! Гляньте на его лицо, ну фу, он похож на раздавленную лягушку, на гнилую грушу, на кусок коровьего навоза! Уходи, иди прочь, не трогай наш мяч! Ребята, наподдадим ему, в лужу его посадить, гоните его, ату!..» 
Тим невольно втягивает голову в плечи, сутулится еще сильнее, опускает лицо в ладони, чувствуя их соленую прохладу, надежность, успокаивающий запах пластилина. 
На следующий день Тим не выходит из своей комнаты, чтобы не видеть мать. Она бродит по дому, как сгусток дурного вонючего дыма, гремит, причитает, стонет, ругается, иногда подходит к его двери и дергает ручку, но Тим надежно заперт, он молчит, он замер, как впавшая в анабиоз лягушка, замерзшая, похожая на кусочек разноцветного мрамора. 
Двигаются только его руки, длинные пальцы мнут и греют кусок пластилина, вытягивают из него очертания знакомых и незнакомых предметов, животных, лиц, домов… машину. И Машина во дворе ждет, притаившись, как хищный зверь, среди буйно цветущих хризантем, что пахнут мокрой землей, дождевым коралловым червяком, разрезанным лопатой, хрусткой травой ноября, одиноким дождем, туманом, прелым сумраком старого сарая. 
«Я – запах хризантем. Я – ржавая игла. Я – листик мяты, растертый в ладонях. Я – завиток тумана. Я – последнее утро Папы. Я – Папа. Я – Машина…»

Средний рейтинг: 3
Дата публикации: 07 ноября 2017 в 20:19