0
52
Тип публикации: Критика

Нужно отметить, что оба пресильно удивились, никак не ожидая увидеть здесь один другого. Но поняв, что дело обстоит так, а не иначе, и отступить, значит смалодушничать, оскалились вдвойне. А Иван Сергеич, в сердцах, тихонько эдак, заскулил и затяфкал.
   Тем не более ожидаемо, будто удар палкой по небу, было разъятие ихних голов от расстояния незначительного, на широту размаха рук, корявыми, в завитушках чёрных волос, пальцами Афонасия Афонасича. Произведено это было с обычной его добродушной харею, расквадраченной натрое, по-тульски громкой, балалаешной присядью.
- Э, не-ет, сударики мои обоюдолюбые, не для того я мою Степановку обихаживал, землицу тутовешнюю удом мужеским распапахивал, да смаком бабиим перетрёхивал. Не для того угодья озёрные наколяпывал, салом заячьим унаваживал, да шерстию щюряной глубины синие замощивал! Совсем не для этого я крестьян своих, мясных, да бОрзых, ночами к цепам прилаживал и друг на дружку в колбасу оборачивал, а жён их - дёгтем мазанных, без размеру и окладу, ползуном свежевыглаженным угощал. Неужто, думаете, делал я это, чтобы вы - лучшие из двоих, промеж умов вековой середины, взаимной злобою напитавшись, кусались, да брыкались на  разлюбимой моей веранде?!!
   И Афонасий Афонасич, скинув излишек чувств за дубовое перило, с треском свёл попарно, разъятые вначале, головы Толстова и Тургеньева, а следом за тем, отбросил их выкрутом, каждую на своё место.
- Что же вы, милые, так-то со мной и за какие-такие? Ведь я весь свет обонять готов, лишь бы в нём мир, да благолепие сияли! Чтобы всем, от баклуши земляной до... Здесь, Шеншин, перетянулся через стол руками, к Эммануилу, имея прозрачное желание восцеловать весь видимый, но неосязаемый свет, в едином его лице. Грех сказать, но Марь Петровна, дремавшая, опершись на свои корточки, уже отвесила своему любимцу [привязанному, несмотря на очки, шнурком, к ножке толстовского стула] чего полагается и отдала строгое приказание ко сну. Шеншин, не ведая подвоха, и устремившись собою к семейному любимицу, налёг брюхом живота, с усильем, на столешню. Отчего вдруг возник где-то позадь него неизвестной ноты звук, до того громкий, что хряк встрепенулся будто петух на вертеле и подскочив над верандой, развернул лице свое, а равно и плечи, прочь от Афонасий Афонасича. Тот же, благоговея, и оттого прикрыв глаза ресницей, цапнул животного ладонями лопат под заднюю суставчатость, рванул на себя и влепил, что было души, французское лобызье, туда, куда до сего дня Эммануил никем лобзаем не бывал!
   Толстой, вывалив на это взор, закашлялся и проглотил останток цигарки, Иван Сергеичу стало худо под собой. Одна Марь Петровна была покойна и счастлива ибо спала, не ведая, что вытворяют.
   Шеншин, оторвавшись наконец [не без усилий] от содеянного и растворив веки совершенно ничему не удивился, а скорее наоборот - обрадовался, не потому ли брови его прыгнули до затылка, а щёки в противувес им, на краткий миг звякнули о плечи?..
   День, однако ж, проходил, как проходят все дни. Солнечный шар, поначалу золотой и нестерпимо яркий, стал меняться в одутловатый и наливаться умиротворяющей малиной.
   Иван Сергеич встал из кресел, бессознательно отхватив крепким от рожденья седалищем изрядный кусок жалобно треснувшей обивки и снова, закусив мизинец чуть далее половины, спросил, оборотясь почему-то в сторону забившегося в уголок Эммануила:
- А скажи-ка, друг мой Шеншин, что за нелепица с имением твоим? Какая к сучьям Степановка? Я, признаться, и единой причины не сыщу, чем такую срамоту оправдать. Да ты ножик-то положь, и брюк тут спущать незачем, не в шашки, поди, играть укладываемся! Название названию иногда враг! Вот, заметь, моё именьице Спасским-Лутовиновым кличут. Что же до побуждений к тому, то изволь отслушать.
   Тургеньев мечтательно закатил глазом плешь, отставив пестиком недожёванный мизинец, и подражая французским безоткатным кобылам, коих на его шутошных квартерах попадалось иногда штук до семи за обед, начал:
  "Пару веков тому, или около того, жили в наших местах два голландца-голлодрандца, рождённые в спешном порядке живой очерёдности, от одного и того же родителя - Теофраста ван Сельдорфа. Про маменьку ихнюю известно чуть меньше чем вовсе ничего, так что скорее даже без неё всё обштопалось.
   Дом отцовский стоял на лесистой горбухе, от жилья людского в дали чрезмерной. Батюшка цельными днями за дичью пропадал, хотя ни ружья, ни палки в карманах с собою никогда не имел. Зверя, однако, охотил с удачей и удовольствием, бывало и про запас. Так что мяса, меха, шкварки сливочной, да бабок костяных, на игрушки, сыновья ни в жисть не видывали. Что же до хозяйства, то к этому предмету Теофраст даже касаться брезгувал, ибо брезглив был несусветно. Иногда, только подумать успеет, что пол нечищен, а самого сей же момент и выкрутит сверху-донизу, что твой табурет, аж половицы затрещат!
Как след, братья, едва титьку бросимши, взялись за единодольное хозяйствование. Весна ли секульку навертит, лето ль мордяльник закусит, а и сама зима, не гнушаясь, портки стеребит, всё братьям до веника, метут, не выметут. Осень одна им послабленьем и выходила: грязи сколь угодно, грибок-почечуй, едва сам в руки не прыгает, ё б е л ь н и к красносладкий коленки оттягивает...  Да мало ль радостей?! Дождь, опять же, за водой в гору ходить надобность отпадает, мети себе и мети!
   Только приключилась однажды в осень такая сушь, что вспомнить жутко. Ворон-чернец, земли не долетая, на хвост-крыло валился и покудова не усохнет, с него не подымается. Дрозд, да птица-гамаюн, за яйцом медвежьим пускаться отваживались, а добыв, другу-дружке в гнёзды подкидывали. Племя мышиное самое себя от волков отличить не умело, оттого сохатый и повывелся! А окрест лишь сосняк несжатый гнётся, допрежь молчаливый, и клоп-пертун ревёт, задорно так, хоть пОмин справляй.
   Проснулись как-то братья в этакую осень, выворотили носы в окно, а окна-то и нет!
  "Тятя, тятенька!" - кричат. " Окошко наше козюль стянул!"
   Привстал тогда ван Сельдорфович, сплюнул нА стену, да растереть велел. Стали сыновья растирать, локти в кровь сбили, но подоконник отыскали.
Говорит им отец: «Кидайте веники свои в левый угол, с правого плеча, берите по конному полведернику и ступайте за девять вёрст к сиречь-камню, что на перекосе торчит. Отмашите вкруг него, на манер колеса, осьмнадцать кувырков с уклоном в дёрн. Соберите всё, что обсыпалось, да, пожевав, проглотить не вздумайте! Наполните сим жмыхом старший полведерник, а другого не наполняйте, хотя бы и невмоту было!"
   Тут один из сыновей спрашивает: «А за каким же, батюшка, кером мы всё это делать станем, коли проглотить-то нельзя?"
"За журавлиным, родные мои" - отвечает отец, - А вот для какого и не спрашивайте, сам скажу. За козюлём гоняться, большой сноровки не надобно, его и так не догнать, зато вода - окошко отмурзЫгать, нам крепко пригодиться! Посему, как со жмыхом покончите, скорей сиречь-камень отваливайте, да пустой полуведёрок на то место ставьте и дожидайтесь. Как станет он полным водою, так сразу и в обратный путь. А нет, так нет. Об одном только заклинаю, леший вас упаси полувёдры перепутать!"
   Смекнули братья, что им невдомёк, и давай скорее наказы отцовские исполнять! Вёрсты отмахали, место нашли, кувырков накувыркали, жмыху нажевали, камень опрокинули. Только хотели пустой полуведрец поставить, как перепутали! Но и этого им показалось мало, уснули подле него и тоненько так, по-поросячьи захрапели. Сколько аремени пропало, об том никто не сказывал, а только, трах-бабах, вскакивают братья носов не утерев, от страшного звука, словно стеклом по сердцу, свистом по ветру! Раздвигаются с треском дерева и выходит на поляну Кто-то о двух ногах, волосами из головы заросшее. Шея в тулове торчит а руки человечии по его бокам висят. Поднимаются те руки, разгребают волосы с личины за уши и видят братья глаз пару и рот один, открытый. Но ни то, ни то и даже не это заставило сыновей теофрастовых испужник вывалить. Нос! А скорей не нос даже, а пятак, вроде свиного - грязный, мокрый и сопящий. Повело неведумое пятаком своим страшным туда-обратно, принюхалось, да как кинется к полуведру со жмыхом, как ухнет рылом в нутро его и давай урчать, да чавкать, жмых через верх наворачивать.      
   Опомнились Теофрастовичи, завели по правой ноге за спину, пятками затылки поскребли, гыкнули для смелости и... трах-бабах, лаптей не жалея, под зад вора-обжоры, да наутёк! Взревело Кто-то, мордою в ведре завязнув, и рванулось вдогон, дороги не разбирая, на хруст и шелест стопы направляя.
   Отмахали так, промеж пней, да оврагов, все девять вёрст. К дому отчему братья подбегают, а дверь-то заперта! Уснул, видать, батюшка, умаялся за день, на постелях крутясь, не отпирает. А погоня уж близенько - макушки дерев болтаются, да то и дело полуведровые удары об стволы слышутся. Полезли тогда братья на высокую сосну, что кедром зовётся, шкурки свои спасать. Добрались до самой вершины. Качаются, воют: "Тятя, тятенька, люта свинья нас догоняет, жизней решить хочет!" Спит Теофраст, к дверям не подходит. А из-за куста уж полуведрец с головою внутрях показывается, хрюкает. Пуще того раскачиваются братья, взывая:” Тятя, тятенька, люта свинья вовсе рядом, заедать нас хочет!" Не шелохнётся ван Сельдорф, девятый сон досматривает. А на дворе уж Кто-то совсем весь стоит, босой ногою землю ковыряет, полведром крутит, виновного ищет! Надломилась тут верхушка сосновая, треснул кедр, словно ветка, трах-бабах... и повалились братья, клубочком переплетясь, перед смертию, прямо на голову чуда, за ними бежавшего. Разлетелся тогда полуведерничек, раскатился жмых недоеденный и повалился Кто-то на песок-траву, руки раскинув, да ноги раздвинув. От грохота такого проснулся всё же батюшка, открыл дверь, засова не отпирая - головою. Что же видит? Посередь двора лежат его чада обнявшись, живые и невредимые, моргают. На них сосна, под вид кедра повалена. А у самой земли, деревом, да сыновьями его прижатая, баба валяется, красоты непонятной. Раскидал Теофраст сыновей по сторонам, кедр в сосновое место поставил, а бабу на плечо взвалил и, слова не говоря, спасать в избу понёс...

-  Погоди, погоди, братец! - Афонасий Афонасич, хрустнув чреслами, приподвинул лицо к стакану и надкусил краюшек. - Ты мне тут баки не заливай! Взялся объяснять, так не отпускай. А то наворотил дури голландской на три пуда, а для сути и понюшки не оставил!
   Тургеньев усмехнулся в бритые усы и, своротив хлястик, отвесил говорившему поклон по спине.
- Чего тут тебе, Шеншин, непонятного?
- Да вот, хотя бы, что за баба, такая, и откудова?
- А что ж, баба? Баба, как баба. Из тела и головы. То есть, не хуже таких же. Да не такая! Одно только и разнит её - нос пятаком, да норов кабаний. За то впослед Лютосвиньёю прозвана была.
- А мальчишки зачем? А тятька ихний? - всё не унимался хозяин, пытаясь волосатым пальцем накачать в порченный стакан воздуху.
-Хоть и бородат ты, Афонасий Афонасич, а спрашиваешь дурацкое! - теряя терпенье, но с деланным хохотом, проорал Тургеньев.
Марь Петровна приоткрыла взгляд и тут же затворила. Толстой поморщился, будто ему кость в горле сломали.
- В спасении всё дело! - не открывая рта, прогудела хозяйка.
- Точно так! - Иван Сергеич от восторга даже слюну за ворот пустил. - Именно, золотая вы наша!
   Тургеньев дважды с гордостью обвёл всех, не исключая себя, счастливым взглядом.
- В спасении чудесном мальцов и бабы-лютосвиньевой, и есть суть названия Спасского моего Лутовинова!
Все выдохнули. Толстой и Шеншин с нотой уважения, Эммануил и хозяйка без нот.
- А что же окошко? - Лев неКолаич вдруг подозрительно щёлкнул кадыком. - Нашли?
- К чему окно, коль баба в доме? - стихами песни, взамен открывшего было рот Ивана Сергеича ответил понявший всё Шеншин. Чем заслужил ещё один благодарственный поклон по спине от давнего друга.
Снова Толстой заёрзал на месте.
- Ну, а где-ваше-то объяснение? - своротил он шею на Афонасий Афонасьича. - Володькой звали? Хм-хм! А коли вы про мою Поляну Ясную узнать хотите, так никаких секретов я из этого не делаю. В честь прадеда моего – Александра Голгофьевича Песделя, название такое. Тут без пояснений всё понятно!
   Шеншин удовлетворённо побарабанил перепонкой и, лукаво крутя по вечернему холодку, начал.
- Погоды в наших местах, сами знаете, случаются! Дерзнёте ли того же о столице сказать? Пожалуй, что нет. А у нас отчего ж им не бывать? И бывали. И не единожды! Ведь не море какое-нибудь! Ну, понимаете, этакое... чтоб солёное...
   Афонасий Афонасич скосился на бок, состроив из лица подобие вяленой камбалы и двинул ухом-плавником. Радуясь, что Иван Сергеич превосходно ухватил его за мысль и ответил толстолобиком, он немедля всё убрал, дабы граф, упаси бог, не заприметил.
- Снежно было. Только снег не то чтобы шёл, а по-иному как-то... происходил! То слева, за ворот, то плоско так, от кустов, а то...
- Про Жыгу обсказать не забудь! - не ко времени прокинулась Марь Петровна. Сонной ногою отвязала от толстовского стула шнурок, с Эммануилом, на другом конце и подпоясалась им. Затем плотнее придвинулась к супругу и тотчас снова уснула, оставив голову на одном из немногих мужниных колен. Глаза её подёрнулись веками, а ушко, что твой оладушек, масляно почило на щеке, укрыв оную повсеместно.
   Вдруг, словно желая сказать многое, но удерживаемый какою-то внутренней уздой, Афонасий Афонасич натужно вытянул шею, оголив тем лодыжки бёдер, и, нежно размахнувшись пластом ладони, с картавостью, на какую только был способен, отпустил голове жены sagoditte такого занебесного свойства, что сам едва не охнул.
   Здесь же, безо всякого перехода, продолжил:
- Имею к вам, господа, некое твёрдое объявление!
   Толстой, кисло сморщился, как бы говоря: "щи-и-и".
   Шеншин снова помедлил, без волнений, но для некоего значения, закинул ногу на ногу и тяпнул, как топором:
- Вы, дОлжно, запамятовали, а ведь я - поэт!
   На краткий миг всё застыло: Луна, вошедшая в первый квадрант; Лев неКолаич, сладко разморщинивающийся; Эммануил [ничего, совершенно ничего нового]; Иван Сергеич на чуть приспущенных бровях; и наконец - сопящая голова Марь Петровны - в полуобороте, под тёплым гнётом шеншинского колена.
   Спустя неощутимую четверть часа, по веранде пронёсся вдох.
   Стрельнув глазами и не давая никому опомниться, Шеншин снова открыл рот.
- А чем художественным поэтам приходится отличаться от худосложенного homo erectus? Как вы полагаете?
   Толстой быстро оглянулся на Тургеньева и затряс поднятой вверх рукою. Афонасий Афонасич благоволил:
- Да, Лёвошка!
   Вспыхнув лбом, но сдерживая дальнейшее, Лев неКолаич вскочил с места и одёрнувшись, по-военному чётко гаркнул, - Да ничем, поди?! - снова вернулся и быстро глянул в тургеньевскую сторону.
   Шеншин расцвёл, будто рядом проволокли горящий ботинок, плюнувши перед тем в его середину, перетянулся рукою через Иван Сергеича и ласково потрепал Толстого за подштанник, попутно поддёрнув тот до лопаток.
- Неправда ваша, братец! Как так ничем? Вот, хотя бы посмотрите под нос мой. А может карманов вам вывернуть? Я, ежели хотите, живота своего не пожалею? И его покажу!
  Внимательно следившего за всеми указываемыми местами Лева неКолаича вдруг осеменило!
- Рихмой! Рихмой вы, в отличие от нас, отмечены! Как же я сразу-то?!. Иван Сергеич, а вы-то... что же? - и он зашёлся в глубоком, бепробудно-удачливом хохоте. Афонасий Афонасич, всё ещё цветя, сунул руку куда-то под себя, выдернул её уже не одну и метнул Толстому наградной кусок халвы, который тот поймал на лету, головой.
   У Тургеньева, наблюдавшего за этой сценой, внутри всё так и обвисло.
"Опять-таки, чтоб его!" - оскалился он снова на молодого протеже. "Халва ведь моей была, по всему! У-у-у, гнида, ещё и причмокивает!"
   И он сделал в точности такое же обидное движение со звуком, как у протеже, скопировав даже шейный хруст! Это было уже чересчур!
   Лев неКолаичем овладели такие неподдельные злость и уныние, что он, оставив недосмакованным шеншинский подарок, никак не мог выбрать кому из них отдаться первому. Определившись же, вздёрнулся гордым подбородком и, цедя слова сквозь дырку в зубе, приложил Тургеньеву, да не в глаз, а в туз!
- Ну, это положительно невыносимо! Я, конечно, любое сдюжу, сколько ни грузи, только всему свои пределы поставлены, через которые порой ноги не перешагнуть! Когда вы, - тут он вонзил палец свой в струхнувшего Иван Сергеича, - мечтали тут супротив меня, я молчал, хотя дерзость ваша и возбудила во мне ответное! Когда с Шеншиным бессовестно рыбов из себя корчили, полагая, будто дурак я и ни к чему рыбному интереса не питал, я молчал [хотя, за двойную подлость с вас вдвойне причиталось]! А уж это, - здесь Толстой рывком вытряхнул себя из сидячего положения и оказался на пересечении всех видимых геометрических пространств, - это!.. - он нагнувшись подобрал что-то с полу и вытянул на уровень лица.
   Когда ж его, окрещённого дрожащим лунным потоком, разглядели все, кому выпало в счастье нынче здесь присутствовать, то ужас смешал фальшивое благородство их лиц с немедленным, но порожним желаньем ускользнуть в минувшее, дабы не ведать настоящего!
   В руке Лева неКолаича, зажатый со всех сторон пальцами, держался тот самый шнурок, связующий Эммануила и шумную, но любимую всеми, хозяйку имения. Даже сквозь тёмный, непрозрачный воздух веранды заметно было, как Афонасий Афонасич побледнел с ног до головы:

- Зефиром заклинаю вас,
Освободить их сей же час!

   Но Толстой, будто, не слыша чудесных скользячих фетиш-рихм, все сильнее и неподвижнее глядел в Ивана Сергеича, а рука его, сжимавшая шнурок, начала частое, меленькое подрагивание.

Дата публикации: 12 февраля 2018 в 11:57