23
447
Тип публикации: Критика
Тэги: блюдца

Как пить «Арбатское», если ты городской зазнайка? Прежде всего зазнайке необходимо выбраться из обители и спуститься на грешную землю двора. Где-то поблизости обязательно отыщется мрачный подвал, в котором скрывается магазинчик ужасно высоких цен. Запылённая бутылка «Арбатское» может прятаться только в его сыроватых недрах, в тусклой тени самопальной полки. В другие недра, где бывает солнечный свет, а от служителей пахнет парфюмом, «Арбатское» обычно не пускают, как не пускали раньше солдат, собак, и позже хиппи, в городские сады. Но зазнайка в душе хиппарь, и решительно настроен выпить именно «Арбатское». 

Возможно, в память о «стене Цоя», возможно, от бедности, а возможно потому, что потому… 

Обзаведшись зельем, зазнайка непременно отметит это событие в чужом дворе, присев на самой дальней лавочке. Вера в справедливость не угаснет даже тогда, когда пробка «Арбатского» одержит победу над китайским штопором и зазнайкиными ключами. Силой упрямства зазнайка пальцем протолкнёт коварную пробку в бутылку. 

«Теперь можно пить!» Мир во всём мире без глотка «Арбатское» невозможен, как, видимо, невозможно здоровье зазнайкиных кумиров. Затянувшись горькой сигаретой, зазнайка пустится по волнам «Арбацкого» в пробковой лодке памяти – к берегам далёких и «святых» лет, когда во дворах звучали гитарные баллады, квартирники превращались в оргии культурологов, а интеллигентная любовь валила на пыльные диваны и ковры самых стойких. 
 

Когда в Город Семи Грехов привезли праведника на медной колеснице в серебреной клетке, жители обрадовались, и многие шли за колесницей по улицам к Центральной площади, а некоторые кричали праведнику: 
- Ты безгрешен? Ты безгрешен! Отчего так? 
А праведник смотрел на красивых радостных людей с жалостью, беззвучно шевелил опухшими от поста и покаяния губами, и молился за грешных, блудящих и расточающих бессмертные души. 
Город Семи Грехов был огромен, и пока праведника везли через него у Центральной площади, улицы, кварталы и жители преображались, становясь всё суровей в радостном ликовании. 
В квартале Угодников праведнику предлагали вкуснейшие яства, в изобилии разложенные на блюдах, пряности к ним, и прекрасные вина. Гашииты окуривали серебряную клетку густым дымом янтарных трубок, а некоторые женщины и мужчины, румяные, раздобревшие, простирали к праведнику обожженные руки, крича: «дотронемся до него закалёнными в кипятке пальцами, и ничего нам не будет!» 
В квартале Деяний красивые люди, разодетые в бархат и шелк, в накидки из тончайшего газа, и увитые самоцветами и жемчугами от роскошных волос до холёных пят, улыбались праведнику, и кидали под колёса медной колеснице яркие благоухающие бумажные цветы, приговаривая: «нет совершенства в природе, лишь мы сами создаём его, позируя друг другу. Приди к нам!» 
Но праведник лишь беззвучно шептал молитвы, с грустью глядя на жителей грешного города, и их кварталы: 
в Серебренном помпезно выглядевшие горожане, чьи пышные одежды горели чистым золотом, улыбались вослед праведнику, и разглядывали его колесницу и клетку, приговаривая: «вот везут похожего на нас, в серебре и меди»; 
в Квартале Плачущих люди рыдали, горючими слезами оплакивая радости мира. «Ах, как прекрасен был вчерашний день! Вот бы дожить до следующего, что будет лучше!» 
А в Зеркальном жители впервые ополчились на праведника: кидали в него огромные комья грязи, стокаменные валуны, стеклянные глыбы, но, видя, что серебреные прутья решетки спасают праведника от их гнева, бесновались пуще прежнего. 
В следующем квартале праведника сдавила тишина. Он даже расслышал шелест своих воспалённых губ. Толпа вокруг тоже молчала, ленива плетясь вслед колеснице. 
Наконец, в центре седьмого квартала праведник увидал площадь, вокруг которой стоял гул восхищённых голосов. Как только медная колесница с серебряной клеткой въехала на неё, гул усилился, и все люди вокруг прославляли праведника, громко восклицая: «наконец пришел наш герой, венец вселенной, слава небесная! Вечная хвала его добродетели!» 
На руках самых знатных горожан колесницу с праведником внесли в центр площади, где серебряными буквами на 
алмазных скрижалях было начертано: «Гордость венец всего». 
Узрев это, праведник вышел из серебра и меди в ликующую толпу, и улыбнулся. 
 

По воскресеньям пустые поезда жалобно стонут от натуги: тетивы рельсов тянут их мимо светлых перронов в чёрные тоннели, где обитают гигантские крысы, мрачные тени; где вагонам так одиноко без пассажиров. 
Редкий воскресный гость поезда – театрал. Поздний, нарядный, туманно-таинственный. Этот гость, как бархатный занавес, опускается на веки праздного вечера, плюшевым мишкой выпадает из дверей засыпающего поезда. Вагоны-колыбели. Колёса, стрелки… Под их часовой стрёкот рука машиниста качает сонный состав, и тот убегает в ночь, в депо, где, завернувшись в душные простыни сумерек, уснувшие поезда видят яркие платформы сновидений: сегодня уже понедельник; старые друзья встретятся, молчаливой толпой сольются для вагонов в один кувшин мысли, а вагоны будут гадать: кто из их общих друзей-пассажиров в кого сегодня зайдёт. Опытные вагоны спорят, кто из пассажиров успеет присесть до выхода, кто заснёт по дороге, а кто встретит на станции знакомых… Мысли людей, звуки их шелеста, стука, говора – всё это сливками вольётся в черноту пробуждающего грохота метрополитена, когда объевшийся судеб поезд втянет полную горницу в тоннель, терпкий и таинственный, как «Арабика»… Локомотивы встретятся лицом к лицу, обожгут друг друга светом фар. 
А на выходе поезда из тьмы кто-то на перроне оступится, закружится, упадёт ослабевшим пальцем на звонкую тетиву… И вагоны, сетуя, заскрежещут зубами, как от дольки лимона, на липком и мягком… 
Машинист Геннадий только тем и жил, что сбивал людей ради отпуска. 

В ноябре 17-го село Сады взволновалось: пенсионеры решили пройтись по Центральной улице шествием в честь столетия Революции. Пока садовая голова раздумывал, разрешать ли, энтузиазм стариков и сочувствующих возрастал: шествие переименовали в марш, марш дорос до парада, а парад решили превратить в демонстрацию: со знамёнами, плакатами и школьным оркестром. 

Погода была что надо: сухая и тёплая. Листья уже облетели, и пёстрым ковром покрывали давно неметёные улицы, которые администрация чистила в отчётах фотошопом. Узнав о грандиозных планах односельчан, садовая голова схватился за голову – кому и что демонстрировать? Да ещё с оркестром подростков! Это же затратно: убирать улицы, вызывать ментов, отбиваться от журналюг. Решение пришло быстро: с каждого желающего - по стольнику, «на организацию». А стольник в нашем селе – крупная сумма. Но голова был непреклонен: имеете право? - делайте выбор сами. 

В итоге, назло голове, пойти решили все; даже Васька монархист и его невеста, – отец её, фермер-буржуин, платил работникам частью урожая. 

Но откуда идти, и куда? Дед Сергеич, тридцать лет берегший красное знамя, предложил выступить от школы, и дойти до кладбища, - почтить предков. Так и решили. 

Утром седьмого Центральная пестрела от разноцветных листьев, шарфов, лозунгов и флагов – почти всё село, скинувшись в едином порыве, весёлой демонстрацией утерло садовой голове нос. 

Анн и Серж безучастно, но с некоторым интересом (словно зрители на спектакль) смотрели, как Плексиглас прячет в подушки «белый». Они называли это «фасует», хотя Плексиглас просто насыпал в перья кокаин. 
- Ну всё, ночью уткнётесь туда носами, и до утра вам будут сниться ласковые сны. 
…Плексиглас аккуратно разглаживал на последней подушке наволочку. 
- Цветные? – отрешенно пробубнил Анн. 
- Волшебные! – мечтательно произнёс Серж. 
Плексиглас удовлетворённо опустился на пол, и уселся по-турецки. 
- Только не взбивайте, – в который раз наставничал он. 
Анн и Серж отрешенно улыбнулись: «знаем, не впервой». 

- Мы отстали от времени, мсье. 
- Мы целуем вселенную, чувак! 
И вот, что им привиделось: 
раскрытый зонт, из которого растет куст жимолости - невеста Западного ветра, колдунья-пряха, юная старуха, вечная пленница молодости… Она играет с садом, ожидая жениха-атамана. Она играет с садом, населяя его всячиной: высохшими рыбацкими лодками, кольцами юпитера, кустами цветов, птицами дальних земель. У колдуньи нет имени, но она знает, что 
жених несёт из похода дары только ей, Безымянной пряхе. Искуснице, в чьих полотнах запоёт… 

Санитарный обход дошагал до их палаты: 
- Смотри, опять набили подушки снегом. 
- Придурки! 
- При дурке же! 

- Гвардейцы кардинала опять отнесут нас в Бастилию! Нет!!! 
Пока Анна с Сержем вязали, Плексиглас успел задумчиво заметить: 
- Эй, никогда не угадаешь, что белохалатники тебе скажут. 

Перед самой войной, в феврале 14-го, я начал работать в массовке Зелёного театра экспериментальной пантомимы, что в Ботаническом саду. Сцена была устроена в оранжерее, зрители сидели на лавках среди пальм, а закулисье располагалось под служебной лестницей, с которой свисал подгнивающий от влажности занавес. Руководил всем польский еврей-антифашист Леонид Эйсман, дико талантливый режиссёр, но скряга, экономивший на составе труппы; всего нас было пятеро: Эйсман, три актёра-мима, и я – массовка. 

Ставили попурри из классиков: у Достоевского я играл топор, у Гоголя - хутор, у Чехова – зонтик. Работа и деньги были лёгкими, жизнь – весёлой. Эксперимент Эйсмонта заключался в том, что каждую неделю он разжижал пантомимы всё большим количеством слов, иногда воспроизводя целые фразы оригинала. Например, когда Человек в футляре шел со мной, зонтиком, под мышкой, и о чём-то пантомимно раздумывал, то мог в середине сцены принять стойку, обвести глазами оранжерею зрителей, и задумчиво произнести: «как бы чего не вышло». 

Думаю, эти-то вольности нас и доконали – к маю мимики стало меньше, патетики больше, массовка, как и зрители в парнике, потеряли смысл, а вместо каникул-гастролей Эйсман всерьёз собрался на войну – бороться с какой-то чумой, то ли оранжевой, то ли коричневой. Я был далёк от политики, и так и не понял, за что его там убили. 

Свободный полёт! Наконец-то! Сомнения остались позади. 
Теперь он напоминал себе яркокрылую бабочку, танцующую в воздухе, и больших сизых птиц, играющих в салки с высотой. 
Парить над двором было ужасно интересно: балконы, до сих пор казавшиеся ему недосягаемыми, теперь предлагали радушный приют; пустые птичьи гнёзда манили пушистой лёгкостью, словно приглашали зимовать. 
Окна отражали его облик, меняющийся в полёте. Полёте, низвергающем и возносящем его самого. Теперь и суета людей, и толкотня машин, и фонари, застывшие безусыми снопами в беспроглядных ночах, и те, кто поёт песни на лавках - всё это стало для него близким, реальным, достижимым. 
Внизу его ждало небо! Бездонное небо, приютившее неоглядные облака. 
Небо дрожало, небо светило солнцем. Небо приютило уже многих, и он, многий из множества, возляжет со звёздами и синей бездной... 

Кленовый лист спланировал и клюкнулся в широкую лужу бабьего лета. 

Французские окна, от которых веяло морозом, выходили во двор, за которым в наступающих сумерках синел зимний сад. Стоя у стола, Клавдия глядела на это дело, попутно приканчивая последнюю спагеттину, нерешительно тыкая вилкой то её, то широкую тарелку семейного фарфора, рядом с которой в чашке остывало голубое кофе. Тёплая кашне на плечах Клавдии уголком повисала в нетронутом салате сиротливо замерзающего кольраби… 
Клавдия смотрела, тыкала, мечтала; вечер опускался, стрелки часов поднимались. На всём доме лежала лишь ими нарушаемая тишина, одновременно восходя к безмолвию зимней ночи, которая нагло вторгалась в безмятежность Клавдиных раздумий: «биткоины, братья Коэны; просто Коэн»… 
В перекрытиях потолка простуженная мышь копошилась в опилках, и те лёгким сором сыпались на стол, у которого стояла Клавдия, нудно, словно с насморком, борясь с мечтой поскорее разбогатеть, ведь жизнь проходит, уходит молодость, а с ней и мечты, и возможности… Криптовалюта решала всё. «В будущем, - уверяла себя Клавдия, - интернет станет путём сообщения. Все дороги превратятся в интернет, и его валюта будет ценнее золота». 
Мир за французскими окнами, невдалеке от зимнего сада, отчаянно менялся, но та же ночь, что и миллион лет назад, обволакивала землю… В голове Клавдии биткоины превращались в братьев-певцов, в режиссёров, в фильмы о счастье… Застывая той же синевой зимних сумерек. 

Её лицо было похоже на залитый лунным светом зимний лес. Я смотрел в остывшие глаза Лунолики, и шептал: неправда, неправда... 
Усталость качала меня, как прибрежная волна качает щепку, не в силах вынести на берег. 

Всё минувшие с последним вздохом Лунолики стало ложью, но я не мог молиться, потому что знал - Бог оставил нас. Бог освободил мужа от шторма жениной болезни и вынес в тихую заводь, где всё настоящее - новая горькая правда. А старая правда с последним вздохом покинула мою Лунолику, и прошла меж её губ, всегда тусклых, бесцветных, сейчас казавшихся вылитыми из олова. 

"Неправда - шептал я самому себе, серому и бесцветному, - она жива". Но сердце подсказывало мне, что это ложь. 

"Ложь,- думал я,- всё на свете. И любовь, и молитва - всё ложь. И вера, видимо, та же ложь, что и любовь, потому что целое - неделимо, а вера и любовь учат нас жертве и разлуке". 

И мне вдруг стало легко и хорошо, словно с меня спала усталость бессонной ночи, - я понял, что теперь свободен от всего, и, всё ещё глядя на жену, чьи щеки и лоб, недавно румяные, теперь походили оттенком на серый прибрежный песок, какой он приобретает в полнолуние ясной летней ночью, прошептал – ты правда умерла. Прощай!

Дата публикации: 20 февраля 2018 в 14:29