1
56
Тип публикации: Критика

X

ЛАОКООН


Солнце клонится уже к закату, бросая бронзовые и все еще знойные лучи на изнывающую от жары Землю. Кажется, я единственный, кто не чувствует этой летней жары. Бестелесный, я стою, непринужденно прислонившись спиной к стене внутреннего дворика Геросфонтова дома. 

Весь нынешний день, как и множество предшествующих ему, Геросфонт работал в поте лица. Юноша с копьем почти завершен: остается сделать несколько последних движений тонким резцом, устраняя мельчайшие изъяны и придавая поверхности мрамора идеально отполированный вид. 

Алкей сидит тихо, наблюдая за работой скульптора. Он часто бывает в мастерской, даже когда не позирует Геросфонту. Само присутствие юноши окрыляет пергамца, становясь источником поистине неиссякаемых творческих сил. Кажется, этот смертный мог бы работать и ночью, если бы можно было обтачивать мрамор в часы, когда сверкающая колесница Гелиоса, завершив свой дневной бег, прячется за горизонт, и только холодные искры звезд да малокровная Селена-Луна освещают погрузившуюся во мрак Землю. 

Несомненно, Алкею нравится находиться рядом с мастером, чувствуя свою сопричастность великому делу. С тех самых пор, как они, повинуясь пылкому чувству, отдали себя во власть Эрота, работа закипела с удвоенной силой. Алкей больше не был так скован, позируя скульптору обнаженным. А когда юноша оказывался в горячих объятьях пергамца – я нередко разделял с Геросфонтом его наслаждение, как в тот первый раз, когда я взял со смертного эту скромную плату за свою услугу.

Я больше не представал перед скульптором в зримом обличии, но Геросфонт, разумеется, знал, что в моменты экстаза я сливаюсь с ним, используя чувственную молодую плоть, как свое вместилище. Увы, никаким иным способом демон не может вкусить плотские наслаждения, доступные бренным земным тварям. К своему позору вынужден признать, что способен лишь красть эти наслаждения у тех, кто оказывается не в силах противостоять соблазнам, которые я с готовностью сулю им.   

К счастью, тело скульптора больше не отторгало меня, как в тот первый раз. Я давно уже убедился, что человеческие существа ко всему способны привыкнуть со временем. Даже к одержимости.  

– Вот, кажется, и все… – вдруг произносит Геросфонт, кладя резец и утирая рукой пот со лба.  

Бросив эти слова в пустое пространство, смертный на несколько шагов отходит от скульптуры, чтобы внимательно разглядеть ее со всех сторон. Наконец, вольготно опершись рукой о бок копьеносца, он останавливает на Алкее двусмысленно-лукавый взгляд.  

– Что скажешь, мой прекрасный юный бог? Веришь ли ты мне теперь, что во всей Элладе еще не рождалось юноши изысканнее тебя?

– Я же просил, Геросфонт, перестань называть меня юным богом… – отзывается Алкей неловко. 

Не отводя глаз от юноши, скульптор с ироничным видом теребит свою густую курчавую шевелюру. Застыв ненадолго, он вдруг срывается с места, как мальчишка, и бросается к Алкею, пытаясь схватить его. Обычно не по годам серьезный Алкей, как всегда, включается в эту игру, и какое-то время они носятся по залитой косыми дразнящимися лучами мастерской, задевая и опрокидывая предметы. Наконец, поймав по-ребячески улыбающегося юнца, Геросфонт выдыхает с шумом:

– Какая же жара…

По взмокшему лицу юноши быстрым горным ручейком бежит струйка пота. Достигнув подбородка и замедлив бег, она тяжелой каплей скатывается по лоснящейся упругой шее натурщика, выразительно оплетая ее ландшафт. 

Взяв лицо Алкея в свои пыльные, словно обсыпанные мукой ладони, Геросфонт утирает с него пот, аккуратно проведя пальцами от висков к волосам. Юноша глядит на мастера с невинной и светлою обреченностью – что-то пронзительное и невероятно одухотворенное мелькнуло в этом чистом прямом лице, будто отразившийся всполох пламени. 

– А знаешь, у меня появилась любопытная идея для будущей скульптуры… – посерьезнев, роняет скульптор. Отстранившись, он отмеряет несколько шагов по разгромленной мастерской, спокойно возвращая уцелевшие вещи на привычные их места. 

– Это будет Лаокоон со своими сыновьями!* Да… Ты же, верно, помнишь сказание про то, как боги решили истребить семейство и наслали двух гигантских змей, чтобы старик не помешал троянцам втащить коня в их город?.. – остановившись мимоходом, скульптор бросает вопросительный взгляд на юношу. Легким кивком тот дает понять, что уже слышал этот рассказ прежде. 

– Я хочу изобразить эту схватку со змеями, Алкей. Ну в самом деле: где еще могущество и доблесть человека могли так трагично сойтись со слабостью… с бессилием его перед своей судьбой?! Ведь ни один герой не может противостоять тому, что несравнимо сильнее его. И если судьбой предначертана ему гибель – эта гибель его настигнет. Но до того момента, как сердце его пробьет последний удар – он будет бороться. Должен бороться. Должен сопротивляться изо всех сил...

Распрямив плечи, Геросфонт обращает лицо к зависшему над стеной вечернему солнцу, слегка прищурив взгляд. 

– Запомни: силы этого мира вольны погубить любого из нас. Но не сломить. Сломить человека не под силу даже богам, Алкей…

Снова подступая к юноше, скульптор добавляет буднично, уже безо всякой торжественности: 

– Змеями вполне могут послужить обрывки каната, но нужно будет нанять еще двоих натурщиков. Конечно, если ты любезно согласишься попозировать в образе старшего из сыновей, – Геросфонт смотрит на своего юного возлюбленного взглядом подлизы, которому невозможно отказать. 

– Ты же знаешь, для меня не может быть большего счастья, чем помогать тебе, – отвечает Алкей с приятной покорностью.

Ловя глазами взгляд юноши, Геросфонт добавляет, снова меняя тон:  

– Ты не можешь себе вообразить, Алкей, как же мне повезло повстречать тебя. Никогда еще я не встречал никого замечательнее тебя. Никогда у меня не было никого ближе тебя, – слегка понурив голову, он опускает взор. – И знаешь, чем дальше, тем все больше я боюсь тебя потерять. Ведь бывает же так, что теряешь счастье как раз тогда, когда думаешь, что обрел его, поймал и держишь в своих ладонях. А судьба еще никогда не была так благосклонна ко мне, как теперь…

Какое-то время Алкей смотрит на скульптора, изучая привычное лицо своими пристальными, вдумчивыми глазами. Затем, обняв мастера за шею и прильнув челом к его челу, он роняет вполголоса:

– Я всегда буду с тобой, Геросфонт. Обещаю. Конечно, если ты сам не прогонишь меня когда-нибудь. 

– Это все слишком хорошо, мой милый. Так не бывает… – вздыхает Геросфонт, задумавшись. 

– Так будет, если ты позволишь, – тихо шевелит губами Алкей и, набравшись храбрости, первым целует скульптора.


* «Лаокоон и его сыновья» – знаменитая скульптура неизвестного мастера пергамской школы. Сохранившаяся копия находится в музее Пио-Клементино в Ватикане.    


XI

СТИГМАТЫ


Голоса поющих монахов, отражаясь от сводов храма, звучат, как один слаженный рой. В этом гулком монотонном рое, однако, я без труда различаю голос брата Ансельма. Готов заверить: этот почти ангельский голос чист и прозрачен, как хрустальная слеза ребенка или журчащий горный ручей. 

Когда брат Ансельм поет, вознося молитвы своему богу, его лицо всегда по-особенному одухотворено. Похоже, в эти моменты монах забывает обо всех невзгодах, а душа его обретает крылья. 

Увы, недолго суждено этому прекрасному лицу оставаться таким безмятежным. Словно призрак, вынырнувший из темноты, я мелькаю в другом конце храма. На мне льняное белое платье – то самое, в котором Пьетро в последний раз видел свою Абигайль. Черные как смоль волосы сплетены в тугую длинную косу. Неуловимый взгляд зыбок, словно готовая в любой момент упорхнуть перепелка.

Невидимая сила сдавливает заметившему меня монаху грудную клетку: ему явно не хватает воздуха, чтобы допеть долго тянущуюся ноту. Позволив смертному лишь на мгновение коснуться себя взглядом, я растворяюсь в полумраке, как бесприютный немой фантом. Когда же монах видит меня снова – я, мимолетно обернувшись к нему на прощание, направляюсь к выходу из храма, чтобы через мгновение скрыться за тяжелыми дубовыми створками. 

Внезапно сорвавшись с места, брат Ансельм расталкивает стоящих впереди монахов и бежит следом за мной. Десятки пар изумленных глаз провожают его. Хор замолкает и в неестественной, внезапно нагрянувшей тишине хорошо слышен хлесткий речитатив шагов Пьетро и тревожный басовитый говор монастырской братии. 

Выбежав на двор, монах видит хрупкую мою фигурку всего в нескольких шагах от себя. Стоя к нему спиной, я медленно оседаю на землю. Платье на мне разорвано, багровое пятно в нижней его части горит невыносимо ярким клеймом. 

С трудом держась на предательски подгибающихся ногах, Пьетро подходит к мне. Осев на колени, он обнимает меня за плечи и содрогается в отчаянном, нестерпимом, беззвучном плаче. С болью зажмурив глаза, несчастный, кажется, больше уже не в силах их разомкнуть. Что-то пронзает его ладони, подобно гвоздям, но Пьетро так крепко прижимает меня к себе, что не чувствует ничего. 

Когда же монах открывает глаза, опомнившись – меня нет уже рядом с ним. На ладонях, которыми он только что обнимал меня, расцвели истекающие кровью язвы. Замечая их у стоящего на коленях монаха, обступившие его братья замирают в оцепенении. Многие из них, так же склонив колени, с наивным благоговением осеняют себя крестом. Свежий ветерок разносит их шепот, словно шелест опавших осенних листьев.

Когда вечером брат Амвросий – этот упитанный лысоватый монах – приходит в келью моего смертного друга, дабы проведать его, несчастному уже нездоровится. Скукожившись на своем грубом и жестком ложе, молодой монах смотрит на мерцающее пламя свечи. Взгляд отрешен, голова тяжела, а мысли, должно быть, черны, как внезапно налетевшая стая ворон. Но я знаю: он рад брату Амвросию, хотя и не в силах явственно выразить сейчас это. 

В стенах монастыря постриженики по традиции называют друг друга братьями. Братство понимается здесь, как духовная сплоченность, единство в вере. Но, право, наивно было бы полагать, что все эти «братья во Христе» одинаково друг другу близки. Наблюдая за ними очень зорко, я готов заверить, что и среди них встречается дружба и вражда, любовь и ненависть, искренность и лицемерие, чуткость и безразличие.

Среди всех обитателей Сакра ди Сан Микеле толстоватый монах стал нашему несчастному самым близким и поверенным другом, заменив старшего брата, и, быть может, даже отца, коих Пьетро никогда не имел. Лишь ему одному он мог, не страшась осуждения, доверить то, чего не стал бы открывать никому другому.     

– Я стал видеть сладострастные сны… – выговаривает молодой монах, и голос его звучит тускло, словно готовая вот-вот погаснуть свеча. 

Взглянув на него сочувственно, брат Амвросий садится рядом с лежащим на край постели. 

– Нечистый дух искушает тебя, брат мой. Он и Господа нашего искушал в пустыне. Самых чистых, самых крепких в вере выбирает. Не желает, отверженный, играть с безверными и порочными – они же сами идут к нему, аки овцы заблудшие. Да все мало лукавому, все не может никак насытиться. Хочет лучших с пути совратить... 

Вздохнув задумчиво, пухлощекий монах молчит какое-то время, а потом, просветлев, продолжает:

 – Но хотя ты и молод еще совсем – уж в тебе-то я уверен, как ни в ком другом. Знаю, нельзя так говорить. Неправильно… Но знаешь, в аббатстве только и разговоров сейчас, что о стигматах, коими всемилостивый Иисус, Царь и Спаситель наш, одарил тебя. Это же такое чудо! Такое редкое… Я и сам хотел расспросить тебя обо всем, да успеется. А пока… пока набирайся сил, не печалься и не бойся ничего. Господь с тобой!

Замолчав, брат Амвросий утешительно теребит лежащего по руке. Словно терзаемый болью, тот закрывает глаза, поморщившись. Когда же, повинуясь жесту, толстяк наклоняется, поднеся ухо к устам молодого монаха – до слуха его доносится:

– Не Господь, а лукавый оставил на руках моих эти отметины. 

Отпрянув, брат Амвросий глядит на несчастного, закусив губу. В его сметливых глазах, однако, я замечаю скорее подтвердившееся мрачное опасение, чем испуг.   

– Да, возлюбленный брат, – продолжает лежащий монах, – я грешен и слаб, и прежняя моя жизнь до сих пор не отпускает меня. Но молю, не говори никому. Я признаюсь сам, как только Бог пошлет мне немного сил.

Задрав вверх голову, толстяк некоторое время молчит, задумавшись. Наконец, потерев вспотевшее лицо, он произносит:

– Я никому не выдам того, что ты сказал. К тому же, и сказал ты не так уж много… Но на исповеди, брат Ансельм, ты должен открыться полностью: рассказать все, что сталось с тобой, без утайки. А потом признаться и остальным… На кону твоя бессмертная душа, а она у тебя светлая: никогда и ни за что я в этом не усомнюсь. Ты только не дай лукавому погубить ее. Очень прошу тебя: не возгордись, не впади в заблуждение и не дай другим братьям сбиться с пути. Многие из них легковерны, хотя веруют искренне. Каюсь, я и сам готов был уверовать, что раны твои – чудо Господне, ведь люблю тебя всей душой и знаю, что в сердце своем ты чище многих из нас… 

– Я исповедаюсь, брат Амвросий. Обещаю тебе. 

Осоловевшие веки молодого монаха готовы поникнуть под собственной тяжестью. Он с трудом сопротивляется раннему сну, неумолимо влекущему его в свой цепкий плен. 

– Тогда я оставлю тебя. Тебе нужно отдохнуть и окрепнуть сейчас, – снова коснувшись руки лежащего, брат Амвросий с усилием поднимается.

– Я буду за тебя молиться, мальчик мой… – бросает он напоследок себе под нос и, загасив огарок свечи, покидает келью.


XII

КАК БРАТЬЯ


Стоя подле Париса, я наблюдаю, как суетятся люди на берегу, погружая тяжелые кованые сундуки на корабль. Все почти готово к отплытию – очень скоро послушный Эврот вынесет нас к соленым морским волнам, а они, словно рабы-носильщики, повлекут на своих могучих спинах к берегам Троады. 

Волоокий царевич бодр и весел – чужеземцу явно вскружила голову мысль о том, что прекраснейшая из смертных женщин, своей красотой сравнимая лишь с пенорожденной юной богиней, будет всецело принадлежать ему – будущему властителю великой Трои. 

Впрочем, я – не единственное сокровище, которое Парис дерзнул похитить у гостеприимного царя Спарты. Я сумел убедить троянца забрать из дворца все богатства, нажитые Менелаем за годы нашего с ним супружества, как компенсацию за страдания и слезы, будто бы выпавшие на мою несчастную девичью долю.   

И вот, любуясь моей безмятежной светлой улыбкой, чернявый красавец подступает совсем близко, желая поцеловать возлюбленную. Однако я не позволяю ему прикоснуться к себе, уклонившись в мнимом смущении. 

– Мы не должны делать этого здесь, царевич.

Мой певучий голос звучит целомудренно и твердо. Парис смотрит на меня выжидающе, тщетно силясь понять затеянную мной игру. Потянув ровно столько, сколько необходимо, чтобы придать весомость своим словам, я продолжаю уже чуть мягче: 

– Не забывай – я все еще жена Менелая, царя моего, а это, – опустив глаза, я обвожу взглядом отлогий песчаный берег Эврота, – земля, которой царь мой повелевает. Было бы кощунством перед лицом Геры, хранительницы священных уз брака, осквернять эту землю преступным прелюбодеянием. Прошу тебя, потерпи немного. Когда мы прибудем в Трою и боги осветят законный союз наш – тогда, царевич, сможем познать мы всю радость любви полною мерою.

– Правда твоя, царица... – произносит Парис, понурив очи. – Прошу, прости, если я смутил тебя... 

Задумчиво отведя лицо, мой незадачливый воздыхатель замечает Энея, стоящего поодаль и снедающего нас своим внимательным соколиным взором. Оставив меня с извинением, Парис направляется к соратнику, явно ищущему возможности с глазу на глаз говорить с царевичем. Я не приближаюсь и почти не поворачиваю лица в их сторону, но, конечно, мне – вездесущему – ведомо каждое вымолвленное ими слово.

– Ты ведь знаешь, Парис: я всегда был с тобой прям, как с братом, – басовитый окладистый голос Энея, как обычно, весом и размерен. 

– Ты мне и есть, как брат, Эней, – тронув товарища за плечо, Парис улыбается ему мягко. – Только прошу, друг – не томи! У нас мало времени: надо отплыть, покуда во дворце не хватились нас. Выкладывай же, что стряслось?

– Просто поверь моему слову, царевич: нельзя брать эту женщину с собой в Трою, – мрачно кивнув в мою сторону, Эней опускает взор. – Видывал я таких: с виду беззащитна, а в сердце… если и есть у нее сердце – оно, не иначе, твердо, как камень. Не отступишься сейчас – много горя повидаешь с ней. Будет повелевать и вертеть тобой, как ей вздумается. Не совершай этой ошибки, подумай еще раз, прошу тебя.

– Да неужто ты завидуешь мне, Эней?! – смеется Парис благодушно, хлопнув товарища по плечу чуть сильнее, чем в первый раз. – Скажи, когда это я позволял кому-то повелевать собой?

– Прости, но совсем ты не знаешь женщин, царевич. Хоть и водишься с ними без устали. Уж поверь, в искусстве повелевать они далеко превосходят нас. Только не силой, а коварством свое берут. 

– А ты верен себе, мой друг! Вечно коварство или еще какую крамолу в людях отыщешь! – голос Париса звучит снисходительно и беспечно, улыбка все еще озаряет счастливое лицо его. Наконец, посерьезнев, смертный добавляет без тени высокомерия:

– Если б ты только знал, Эней, как заблуждаешься в этот раз. Ей ведь просто любовь и защита нужна: эта благородная дочь Спарты даже более добродетельна и скромна, чем я мог подумать. И я знаю: она будет мне хорошей, верной женой. Так что прошу – оставь. Не нужно меня от нее спасать!

– Воля твоя, царевич... – глухо отвечает Эней, разведя руками.

Мягко коснувшись его плеча в третий раз, Парис возвращается ко мне, как на крыльях. 

– Нам пора на корабль, царица, – произносит он ласково, тронув меня за запястье, но я выдергиваю руку, досадливо отведя лицо.  

– Если тот, с кем ты только что говорил, поплывет с нами, – неуверенно начинаю я, и голос мой полон смятения и печали, – я не смогу взойти с тобой на корабль, милый Парис… Еще на пиру я заметила, как он странно глядит на меня, – поправляя рукой золотую прядь, я слегка поворачиваю голову, но не устремляю на Энея прямого взора, будто бы опасаясь даже очами встречаться с коварным своим обидчиком. – Я подумала тогда, Парис, что хмельное зелье всему виной, но как только супруг мой отплыл на Крит – этот бесчестный человек, встретив меня в коридорах, пытался… он пытался склонить меня к непристойным вещам, царевич… – поежившись, я поднимаю на Париса безотрадные, полные горьких непролитых слез глаза. – Я отвергла его, а теперь… теперь он готов мстить мне за это! Что же будет, мой добрый царевич, если я поплыву с ним на одном корабле, в окружении чужеземцев, где нет у меня ни охраны, ни слуг, которые могли бы защитить меня от немыслимых и дерзких его посягательств?! 

С упоением наблюдая, как меняется лицо Париса, я сразу примечаю, что троянец медленно достает кинжал из богато украшенных камнями и златом ножен.

– О, нет, царевич! Молю, не надо проливать кровь этого недостойного человека на землю, которая вскормила меня! – схватив царевича за руку, я смотрю на него взглядом безвинным и чистым, как у дитя. – Будь милосерден! Не пятнай свои руки, опомнись! Боги сами накажут его, когда придет срок! 

Смертный нехотя прячет кинжал и, кипя от гнева, идет к Энею. Внимательно посмотрев в округлившиеся глаза соратника, он наотмашь ударяет его по лицу. Сокрушенный неожиданным резким ударом, тот падает наземь, и, тяжело приподнявшись на руке, выплевывает несколько окровавленных зубов на речной песок.    

– Никогда больше не смей возвращаться в Трою! – рычит царевич, и воистину: голос его подобен сейчас громыханию грома или скрежету грозных боевых колесниц. – И благодари Елену за то, что тебе сохраняют жизнь! В ее сердце больше великодушия и доброты, чем ты, тварь, заслуживаешь! 

Презрительно плюнув перед собой на землю, Парис отворачивается, ни слова больше не говоря товарищу. Взяв под руку того, кого он почитает своей невестой, чужеземец ведет меня на готовый отплыть корабль. 

Я знаю: очень скоро Менелай вернется в Спарту и обнаружит, что троянец, коему он радушно предоставил свой кров и хлеб, ограбил дворец и похитил любящую жену его. Несомненно, мой супруг начнет собирать армию для войны. Замечательно. Именно этого я от него и жду. 

Война – великое зло, сказали бы многие из живущих, а стало быть я в обличающих их глазах неизбежно предстал бы коварным злодеем, жаждущим одной только крови, бедствий и разрушения. Воистину: как же нелепы и близоруки смертные в своем стремлении раз и навсегда разграничить добро и зло, истину и ложь, в стремлении найти простые ответы на те вопросы, ответов на которые у них никогда не будет. 

Я бы мог, разумеется, возразить им, что без этой войны не было бы «Илиады». Не было бы троянского коня – блестящего символа хитрости и коварства, идею которого я шепнул своему старому другу Одиссею в одном весьма непристойном сне. Не было бы, в конце концов, «Лаокоона» – бесценной, бессмертной скульптуры, которую одному гению из Пергама предстоит создать спустя тысячу лет после гибели древней Трои. 

Но я не стану ничего возражать своим обвинителям. Тот, кто творит историю – не нуждается в оправданиях и не может позволить себе размениваться на жалость. 

Обернувшись через плечо украдкой, я ненадолго встречаюсь глазами с тем, кто пытался разрушить мою интригу, и, усмехнувшись ему снисходительно на прощание, ступаю непоколебимой твердой ногой на покачивающийся борт корабля.

Дата публикации: 15 марта 2019 в 02:27