14
372
Тип публикации: Критика

Любой полет начинается с небольшого взмаха, любой поход начинается с небольшого шага.

Мой побег из небытия начался с небольшого взмаха руки, но я не взлетел. Затем последовал неуверенный шажок вперед, но я не смог подкрепить его следующими, уже более уверенными, размашистыми и целенаправленными движениями, потому что оказался безапелляционно сожранным угрюмым стальным зверем, имя которому — маршрутка.

Протянув дрожащей от внезапно охватившего меня странного озноба рукой плату за проезд водителю, я направился вглубь металлического чрева и уселся на последнее свободное место. Это место находилось как будто в эпицентре всего происходящего, однако при этом казалось самым невыгодным, самым поганым в маршрутке. С него неудобно было смотреть в окно соседа слева (мы сидели на спаянном двойном сидении), так как создавалось впечатление, что ты пытаешься влезть в его личное пространство. Как будто пялишься не в окно, а исключительно на него. Я не любил пялиться на людей, не хотел даже создавать впечатление человека, пялящегося на других людей. Наверное, потому, что сам не переношу подобных взглядов. Смотреть же в окно соседа справа, находящегося через проход, для меня было форменной бескультурщиной. Человек выбирает одиночное сидение явно неспроста. Скорее всего, он хочет отгородиться от других людей, провести это время наедине с собой, своими мыслями и переживаниями, а, значит, вмешиваться в его маленький мирок то же самое, что заходить в дверь без стука — неприемлемо. Место моё находилось далековато от водителя, поэтому было почти невозможно смотреть в лобовое стекло, особенно когда стали прибывать стоячие пассажиры. Так же оно было далеко и от конца маршрутки, где под потолком висели небольшие колонки, и лилась тихая, не особенно приятная, но все же музыка. Я находился в самой сердцевине ничто, в глазе шторма: вокруг бурлила жизнь, проносились миллионы частиц одной единой для всех пассажиров фантазии, кружились мечты и деяния, слова и взгляды, а на моём месте время как будто застыло, меня ничто из этого не касалось и не задевало. Не удивительно, что моё место оставалось последним незанятым.

Вперив взгляд в спинку впередистоящего кресла, я пытался разобраться в узорах жирных пятен, щедро украшавших нейлоновый подголовник. Меня все ещё трясло, хотя на улице стояла жуткая, истязающая, непроходимая и непроглядная жара.  В воздухе разлились тысячи удушающих запахов, и все они были безумно преувеличены, как будто неподалеку разбился грузовик с парфюмерными концентратами. Приторный запах цветущей акации смешивался с утрировано-бодрящим ароматом сирени, чрезмерно аристократичным — майской розы, неотразимо бархатного пиона, и все это было пронизано гротескно-весенним запахом зелени — распухших вертолётиков клена и задранных конских хвостов каштана. Воздух, густой словно патока, ложился на раскаленный асфальт, а затем, испаряясь, как кобра танцевал под мелодию флейты, извиваясь диковинным маревом. Даже тополиный пух застревал в его складках — беспраздничном слоеном воздушном торте — и, казалось, совершенно недвижимо висел над землей.

В маршрутке дела обстояли иначе. Здесь напрочь отсутствовали все уличные запахи, однако тяжелый ватный воздух, безусловно, был тем же самым. Это родство нельзя было не заметить, как невозможно не заметить сходство между инквизитором и демократом — их давление ощущается повсеместно. Слова этих людей и действия лежат в настолько далеких плоскостях и так редко пересекаются, что вы с первой же секунды их появления ощущаете кошмарный груз несоответствий, как будто пришли в кинотеатр на комедию, а там показывают что-то очень кровавое и беспросветное. Точно так же воздух внутренний и воздух наружный, несмотря на огромные различия состава, беспощадно давили вас, душили, застревали вонючими, прогорклыми комками в горле и потому были одной природы. Атмосфера внутри была пропитана парами бензина, буквально профильтрована ими, запахом сгоревшей резины, ржавеющего металла, старого дерматина. Добавьте сюда кислый запах пропотевших до основания пассажиров, смешанный с ароматами дорогих женских и мужских дезодорантов, резкий спиртовой запах тройного одеколона, смешанный с щиплющим — табачным, запах немытых ног смешанный с вонью кошачьего лотка. Воздух был мрачен, тягостен, уныл и напоминал воздух тюремной камеры. А по итогу создавалось впечатление, что воздуха тут нет вовсе. Как будто его разом выкачали возникшим из ниоткуда исполинским цилиндрическим насосом, и теперь внутри образовался полный вакуум. Ещё чуть-чуть, и все мы, почувствовав невесомость, взлетим под потолок. Уличное удушье коренным образом отличалось от удушья, которое царило внутри, однако температура что там, что здесь зашкаливала.

Наконец я смекнул, почему меня так знобит в этой катящейся по мостовым печке, что сейчас заворачивала на первый круг ада. Вселенская скорбь обуяла каждого обитателя четырехколесного лимба. Я заметил эту скорбь в глазах водителя, когда заходил внутрь. И ещё кое-что…

Водитель, с этого момента буду называть его Вергилий, был человеком видным и одновременно совсем незначительным. Его челюсть сильно выпирала вперед на огромной, как Гинденбург, элипсообразной и при этом совершенно лысой голове. Создавалось впечатление, будто он собирался наорать на вас или как минимум отчитать за какую-то незначительную промашку. Глаза были посажены очень глубоко и могли бы полностью скрыться за кустистыми бровями, если бы, как и голова, не были слишком велики́. Уши странно топорщились. Так же странно, как и редкие усики, находившиеся в ужасной дисгармонии с великолепными густыми бровями и совершенно лысым черепом. Губы и те были невообразимых размеров, а вот нос по сравнению с ними казался мелковат. Но только до тех пор, пока не раздувались ноздри, всасывая новую порцию мертвого воздуха. Раздуваясь, они будто бы заполняли собой все лицо; и тогда Вергилий из человека превращался в невообразимый пылесос, затягивающий в себя некрещеные души, Вифлеемские метеоры, заблудших пророков и даже целую планету, как чертова черная дыра. Лоб его был двояковыпуклым, как собирающая линза, а щеки — двояковогнутыми, как линза рассеивающая.

Сложение плотное, но не расхлябанное и вовсе не запущенное. Хотя большую часть тела я наблюдал только в профиль, мне показалось, что Вергилий не из заплывших жиром, склонных к перееданию и перевиранию, постоянно недовольных собой заложников сидячей работы. Под серой, пропитанной потом и гарью майкой, скрывались бугристые мускулы человека, которому пришлось в жизни не только крутить баранку да плевать в потолок. С другой стороны, работать собственной головой ему точно никогда не доводилось. Об этом свидетельствовал взгляд — жесткий, опаляющий, лишенный всякого счастья и мысли. Причем лишенный давным-давно, и поэтому за годы превратившийся из пустого в наполненного пустотой. Взгляд, который проникал в самое нутро и заражал пустотой каждого осмелившегося его поймать. После встречи с таким человеком всегда посещают суицидальные мысли, потому что нам сложно справиться даже со своей пустотой, не говоря уже о чужой, так беспардонно и неприкрыто навязанной.  

Неосознанно поймав взгляд водителя, когда заходил внутрь, я заразился скорбью и пустотой, царившей на этом — самом первом круге ада. Теперь же трясти меня перестало, а в маршрутку продолжали набиваться все новые и новые люди.

Люк, в народе называемый фрамугой, визжал как девственница в объятьях грубого забулдыги каждый раз, когда его отчаянно дергали в разные стороны находившиеся под ним пассажиры. Так как по мере наполнения они все время сдвигались ближе к хвосту машины, под фрамугой постоянно оказывался кто-то новый, и каждый раз этот счастливчик старался исправить воздуходув на свой лад. Было очевидно, что все их попытки тщетны, и добиться хоть каких-то результатов не удастся уже никому. Свежий воздух ни в какую не хотел проникать в нашу самодвижущуюся жаровню.

Я начал обильно потеть. Казалось, по моей спине, груди, вискам, лбу и даже по ляжкам текут тысячи маленьких ручейков, в итоге сливающихся в один исполинский водопад, шум которого забивал грохот мотора и даже свист вырывающегося из множества окружающих меня глоток и ноздрей потоков углекислого газа. 

Надо мной нависла грудь. Огромная женская грудь совершенно заслоняла лицо её обладательницы, а потому в моем воображении возникали самые прелестные, искусительные и возбуждающие черты. Да что юлить, возбуждала меня в первую очередь сама грудь, и я всеми силами старался сдержать себя от постоянного поглядывания наверх, но все же с периодичностью в две-три секунды поднимал и опускал голову. Такие девушки могли в прямом смысле слова заслонить вас своей грудью от любых проблем и невзгод. Они страдали от постоянных похотливых взглядов, сновавших по их телу как стаи муравьев по грязному полу, жутких комплиментов и наглых касаний, которые смело можно назвать лапанием. Периодически жалуясь на это немногочисленным подругам, они втайне были страшно довольно своей привлекательностью.

Казалось, я сидел в огромной луже, а ливневые потоки всё не прекращали стекать по моему телу. Я на своей шкуре ощутил, что значит выражение «сошли семь потов». Шум водопада становился всё осязаемее, свист выдыхаемого воздуха всё более угрожающим, грохот мотора напоминал гром. Ещё чуть-чуть, и в салоне разразится настоящая буря. Меня накроет волной, а затем подбросит в лапы истязающего урагана. Так и произошло. Грудь исчезла, видимо, девушка перебралась вглубь салона, и тогда я понял, что мы проскользнули второй круг ада. Теперь бесконечного падения в бездну уже не миновать.

Маршрутка спускалась вниз по колоссальному серпантину, невероятной спирали небытия, по шее Мидгардсорма[1], обвившего земную ось, однако ощущение было обратное, как при подъеме в гору. Все чувства лгали, будто их намеренно спутали какие-то пройдохи-ученые для своего очередного бесполезного эксперимента. Вроде того эксперимента Хофлинга[2] с медсестрами. Очевидность и тщетность таких забав неоспорима. Тем не менее мы спускались, и как бы сильно мне не хотелось поддаться авторитету органов чувств, искренне уверовав в своё вознесение к вершинам, мы с каждой секундой теряли метры над уровнем моря. Куда там, давно уже прибавляли метры под уровнем моря. И, кстати, о море…  

Качаясь на волнах выпотенного нами океана, я наконец присмотрелся к своему соседу. Этот парень был жутко худым, я бы даже сказал тощим. Невзирая на свою невероятную дистрофичность, выглядел он довольно привлекательно, напоминая мимикой и движениями какого-то известного то ли актера, то ли музыкального исполнителя, то ли самого меня, выдуманного подсознанием для самолюбования и самобичевания. Парень, с этого момента я буду называть его Цербер, постоянно что-то жевал, будто верблюд или корова. В его слезливых щенячьих глазах светилась невероятная вселенская доброта. Однако сейчас он больше походил не на животное, а на лакмусовую бумажку, которая в щелочной среде нашего океана обрела синий оттенок. Добряк по своей натуре — Цербер не выносил жестокости этого мира, дикой озлобленности людей друг на друга и всю окружающую обстановку в целом, просто-напросто не мог её принять. Он барахтался вместе со всеми то в поту, то в дерьме, то в грязи, то в слезах, где каждый норовил влезть ему на голову, втоптать поглубже — в самое дно, но совершенно не сопротивлялся этому процессу. Напротив — он даже учил других следовать дорогой добра: глотать дерьмо и грязь, пуды соли; держать на своих спинах ублюдков, которые совсем скоро вас полностью растопчут; и довольствоваться той толикой счастья, что нисходила на его адептов от осознания собственной добродетели в редкие минуты, когда голова их оказывалась на поверхности и удавалось урвать себе немного затхлого воздуха. За свою недолгую жизнь он проглотил столько соли, что теперь каждый раз синел от ужаса, когда оказывался в соляном растворе. Прав был Селин[3], говоря, что всех добряков нужно собрать в одном месте и усыпить, перекрыв им кислород. Без них миру будет спокойнее, легче подыхать, исходя безграничной злобой и ненавистью. А так создается ложное впечатление, что не все ещё потеряно, и человек вовсе не дикое животное, вырвавшееся из клетки эволюции. Что человек разумен!

 Мне вдруг почудилось, что Цербер грызет чью-то кость. По салону разлился жуткий запах разложения, как будто каждый пассажир только что вскрыл гнойный нарыв, а я не сомневался — такой фурункул есть у каждого. Он забивал все остальные запахи, прежде населявшие эту мчащуюся обитель искупления. Третий круг ада предстал передо мной во всей своей красе, по странному стечению обстоятельств мы продолжали ехать по огромному закруглению вниз…

Океан испарился, осталась только лужа, в которой я и сидел. Она, в свою очередь, с каждой секундой все больше нагревалась, теперь я будто варился в котле с кипящей смолой.

Из-под моего сидения-котла выбежал розовощекий таракан, а точнее прусак. Откуда я знал, что прусак розовощекий, было не ясно и мне самому, но то, как он бежал по салону в сторону водителя, говорило о его огромной жизнерадостности и потрясающим жизнелюбии, энергичности и целенаправленности, что резко контрастировало со всеми остальными обитателями салона. Я решил обозначать все это розовощекостью. Унылая муха спикировала на воображаемое быльце сидения. Еще более унылая муха спикировала на муху, спикировавшую на воображаемое быльце сидения. Начался мушиный секс. Откуда ни возьмись, появилась стрекоза и села прямо на мой нос. Да, стрекоза была розовощекой, и я перестал обращать внимания на все происходящие вокруг, смотрел только в её фасеточные глаза. Вскоре мои глаза тоже стали фасеточными. Весь мир стал фасеточным, и что-то насекомое проявилось в людях. 

На подножку под завязку набитой маршрутки запрыгнула какая-то саранча, а может, вспорхнула ночная бабочка. Вся розовая, от кончиков волос до кончиков ногтей на пальцах ног, будто фламинго, и так же, как фламинго, удерживающая равновесие на одной ножке. Часть пассажиров сконцентрировали на ней своё пристальное внимание, а у меня над головой даже разгорелся спор насчет того, кем она является. Предположения были различными: профурсетка, шлюха, блядина, шалава, давалка, путана, шаболда и даже стрекоза, хотя в последнее верилось с трудом. И каждый спорщик настаивал на своей версии, но всё сводилось к одному: в нашем ящике Шрёдингера появилась кошечка легкого поведения, а значит, помирать рановато.

Диалог двоих самых активных из них, с этого момента я буду называть их Розенкранц и Гильденстерн, и попытаюсь вкратце описать здесь.

— Доколе, дорогой друг Розенкранц, различного рода шлюхи, оборванцы и другое отребье будет обслуживаться рядом с респектабельными гражданами вроде нас? Как долго, я спрашиваю, мы будем терпеть эту идиотскую вакхическую анархию?

— Общественный транспорт, дорогой друг Гильденстерн. Покуда мы не заведем личные лимузины, хаос будет продолжаться.

— Но, Гильденстерн, откуда, вы мне скажите, у честного человека лимузин? Как он сможет в нашей стране заработать на квартиру, прокормить жену, троих детей, да ещё и накопить на машину?

— Честный человек не сможет, вы правы, Розенкранц.

Дальше разговор зашел об экономике, котировках каких-то акций на фондовых биржах и, завершив большой круг тщеславия, снова вернулся к лимузинам. Я был практически уверен, что они оба могли позволить себе лимузин, но почему-то, падлы, предпочитали маршрутку. Так четвертый круг ада принимал нас в своё жаркое лоно.

Несмотря на то, что за окнами была середина дня, и солнце продолжало нещадно опалять землю своими огнеструями, внутри царил непроглядный мрак, как во время полярной ночи. И мне совершенно не ясно, откуда бы он мог взяться. Капельку затемненные окна как раньше, так и сейчас не способны были защитить от смертоносных солнечных копий железный доспех нашего коня, потому он был утыкан ими, как фонтура[4] иголками. Значит, мрак создавали сами люди. Оказавшись внутри, они как будто затащили с собой и свои тени, разложив их по всему периметру салона. Кроме того, каждый человек прятал внутри себя огромную темноту, о которой не мог никому поведать. Темноту, которая выплескивалась наружу всюду, где бы он ни находился. Тьма эта жуткая, непроглядная, первобытная — была страшнее пустоты и, пожалуй, в тысячу раз опаснее, потому что никто не знал, что за звери таятся под её покровом. Сумерки человечества, заметил бы Пинтус[5].

Я обратил внимание, что многие пассажиры погрузились в дремоту, как будто изнуряющая жара их совсем доконала. Однако доконала их совсем не жара, а глубокая, всепоглощающая лень — мать всех пороков, и по большей части лень умственная. Никто в этом мире не желает думать. Зачем напрягать мозги, когда можно орать друг на друга, выпускать друг другу кишки или того подлее — просто язвить, отойдя в сторонку?

Надо мной нависло трое причудливых незнакомцев: первый был в маске чумного доктора, второй в ватно-марлевой повязке, а третьей была девушка в огуречной маске. С этого момента буду назвать их Нерон, Цезарь и Клеопатра.

— Почему бы в центре города не выкопать яму и не свезти туда всех зараженных, а затем поджечь их и танцевать вокруг ямы, вознося молитвы богам? — протараторил Нерон в свой невообразимо длинный клюв. — Давно бы уже избавились от всех пандемий. И никакой вакцины не нужно!

— Отличная идея, — подбодрил приятеля Цезарь. — Кстати, как тебе моя новая корона? — обратился он к Клеопатре. — Обменял ее на лавровый венок.

— Классно, супер, бомба, — ответила девушка, уткнувшись в свой телефон и ни разу не взглянув в его сторону, — тебе идет.

— Кстати, звонил один мой школьный приятель. Вроде как в субботу мы собираем сходку одноклассников, и они готовят какой-то сюрприз, —  Цезарь, обернулся к Нерону и шепотом продолжил: — кого-то истыкают кинжалами, если ты понимаешь, о чем я. Так что буду поздно, — уже в полный голос, снова повернувшись к Клеопатре, закончил он.

— Не парься, в субботу мы с девчонками идем в трогательный зоопарк, так что я тоже задержусь. Говорят, там можно будет погладить настоящих змей…

— Вот она — верность, — внезапно изрек Нерон и более не произнес ни слова.  

Моя лужа превратилась в болото, и мне показалось, что каждый человек сидит в своём собственном болоте. Он каждую секунду погружается всё глубже в него и, пожалуй, ему давно бы стоило хоть что-то предпринять для своего спасения. Но все мы живем на краю ночи, а, значит, втайне мечтаем сдохнуть, уйти на дно этого болота и захлебнуться вонючей жижей. Частенько мы, сами того не замечая, ускоряем этот процесс. Идя на поводу у своего гнева, грыземся между собой, кричим, размахиваем руками, а безжалостная трясина все быстрее засасывает в себя наши тела.

Вдруг я почувствовал, как внизу живота затягивается узел спасительной веревки и, сразу же схватившись за неё, выбрался на берег. Пройдя пятый круг ада, я все ещё живой.

Темнота продолжала сгущаться, теперь наша маршрутка напоминала форменный гроб на колесиках. А мы лишь призраки в раскаленной могиле, лишь кошки на раскаленной крыше. Мечемся вдоль небольшого клочка пространства, что отвели нам боги, а кто остановится — вмиг сгорит.

Я сидел на самом краю своего кресла и пытался обрести душевное равновесие, как мотылек, летающий вокруг большого фонаря, но никак не решающийся ни улететь обратно в ночь, ни нырнуть в испепеляющий электрический свет. Внизу живота ощущалось приятное давление пеньковой веревки, дарившей мне ощущение защищенности и не дававшей сорваться обратно в затягивающую трясину. Я наполнялся энергией, как будто эта веревка была каналом, связующим наш мир недомертвых с волшебным миром переживых. Начало её и являлось точкой моего равновесия, а где-то на конце, без сомнений, находилась точка Омеги[6].

Наконец ко мне стал возвращаться слух, потерю которого я даже не заметил в вихре иных событий. На спаренном сидении впереди меня расположились три женщины — три поколения одной семьи: бабушка, мать и дочь, с этого момента я буду называть их Мегера, Алекто и Тисифона. Их черные как обсидиан волосы напоминали клубки змей. Их идеальные, словно ограненный кристалл, манеры и слова напоминали тех же змей, только в сто раз ядовитее. Я слушал их беседу, а по телу пробегали тучи мурашек, табуны, огромные полчища, что мигрировали вдоль запястий к предплечьям, затем вдоль спины к пояснице и дальше до промежности, разбегаясь по бедрам и опускаясь до самых лодыжек.

— Такая парилка, наверно, Бог решил сделать из нас рагу, — заявила Мегера.

— Не глупи, мать, — перебила её Алекто, — Богу плевать на нас так же, как и нам на него. Рагу собирается сделать из нас Глобальное Потепление.

— А кто эта Гопальная Потеления? — спросила маленькая Тисифона, удивленно моргая прелестными, густыми, как неразведенная краска, и длиннющими, словно веерообразная кисть художника, ресницами.

— Не кто, а что, — наставительно продолжала Алекто. — Глобальное Потепление — это процесс повышения среднегодовой мировой температуры, который приводит к таянию ледяной шапки на полюсах.

— Ледяная сапка, — захохотала Тисифона, громко хлопая в ладоши. — Хоцю сапку!

— Куда тебе ещё шапку, — вмешалась Мегера, — и так температура за сорок. Кстати, вскоре все, кому за сорок, совершат паломничество на полюса, и я буду первой, кто это проделает.

— Ой, мать, скоро все, кому за сорок, начнут проповедовать свои дурацкие идеи, и мир превратится в огромную секту, — съязвила Алекто.

— Хоцю сапку! – надула губки Тисифона.

Мы завернули за очередной поворот, и впереди открылось место довольно кровавой аварии. Проезжая его, все пассажиры перекрестились, а Алекто закрыла глазки маленькой Тисифоне своей рукой. Довольно забавно было наблюдать картину, как крестятся призраки в раскаленной могиле, а ещё сознавать тот факт, что разбившиеся в аварии уже никогда не выберутся из шестого круга ада, но я выбрался.

Время испарялось вместе с последними остатками пота. Оно проливалось кровавым дождем, который превращался в кровавую реку и растекался по всей маршрутке, от вены до вены длинными катетерами клепсидр, от тела до тела песочными часами старости, от пола до потолка настенными часами с картины Дали[7], от зеркала переднего вида до колонок, врезанных в заднюю стенку, маятником из рассказа По[8]. Подобно метаморфозам Овидия, все менялось, искажалось, преобразовывалось — ничто теперь здесь не было постоянным. Нисколько не сомневаюсь в том, что я мог бы превратиться в насекомое и даже превращался во время этих трансформаций, но остаться насекомым навсегда я бы уж точно не посмел. Слишком сложные отношения в их микромире, а человеку достаточно всего одной любви или одной ненависти, чтобы стать принятым или хотя бы понятым претенциозным современным обществом одиночества.

Пассажиры приобретали очертания мифических, мистических, магических существ: гарпий, гончих псов, минотавров, гидр, циклопов, суккубов, инкубов и даже драконов. Они обрастали жёсткой шерстью, ядовитыми клыками, острыми как бритва рогами, чешуйчатой кожей, перепончатыми крыльями, но оставались такими же беззащитными перед бесчувственностью и несправедливостью этого мира, как и в облике человека.

Возле моего сидения материализовалась женщина, с этого момента буду называть её Арахна, с переноской для котов внушительных размеров, из которой раздавалось приглушенное мяуканье. Очень странно, подумал я, что эта паучиха повсюду таскает с собой кошку. Лично я запретил бы некоторым людям заводить животных. В частности тем, кто сам находится очень близко к термину «животное». Нет, я бы запретил всем людям заводить животных. Ведь эта странная особенность — сажать других живых существ в клетки — и отличает нас от них. А, значит, лишившись её, мы лишимся своей разумности и вернемся обратно в лоно природы и естественного отбора. Перепройдя весь путь заново, мы обязательно найдем то — некогда безвозвратно утерянное нами звено цепи и создадим идеальное общество взаимопонимания вместо общества одиночества.

Я присмотрелся к переноске Арахны и увидел спереди надпись «Шелоба». Мяуканье продолжалось, но заглянуть внутрь клетки я не отважился: то, что там находилось, по звукам передвигалось явно не на четырех ногах. Возможно, кота тоже заразила чума метаморфоз.

Прячась под пологом тьмы, двое из пассажиров все никак не желали превращаться, с этого момента я буду называть их Фаларис и Крёз. Первый — подонок, мучитель, безжалостный и жестокий сметроубийца являл собой лишь жалкую карикатуру на жутких тиранов и деспотов прошлого, а потому был скорее смешон, чем страшен. Он вызывал жалость, как кокаинист, подсевший на смерть и постепенно разлагающийся от тлетворного воздействия наркотика. Второй — сибарит, идолопоклонник, бездельник и транжира, зараженный  гибрисом[9], на поверку оказался намного опаснее первого. Эта сволочь была настолько самодовольна, что даже известие о его мучительной и скоропостижной бедности не смогло бы стереть ухмылку с его наглой рожи. Крёз не верил в нищету, как человек, лишенный фантазии, не верит в чудо, потому все нуждающиеся для него не существовали вовсе. И если Фаларис убивал ради удовольствия не более трёх дюжин в год, то Крёз ради достижения своей цели мог обречь на смерть миллионы. Ведь кого волнует истребление миллиона назойливых мошек?

Маршрутка резко затормозила, и все стоящие попадали друг на друга, как по цепочке домино. Фаларис и Крёз вышли — седьмой круг ада их остановка.

В поисках утраченного времени я вспоминаю Пруста[10], а темнота становится совершенно непроглядной. Вергилий зажигает лампочки в салоне, которые напоминают фаллические дымящиеся факелы. Ряды сидений кажутся огромными земляными рвами, что как широкие ножевые раны зияют в нутре преисподней.  Кто-то чиркает давно отсыревшей спичкой, и благословенный запах озона, принесенный кровавыми дождями, сменяется вонью непрогоревшей серы. Пассажиры медленно меняют свои формы и очертания. Меня снова бьёт мелкая дрожь и окутывает саваном неподдельного страха, теперь они представляют собой: Велиала, Бафомета, Азатота, Баала, Воланда, Асмодея и даже Мефистофеля. Каждый кого-то истязает в своей полыхающей яме: одни — самих себя, другие — свои мечты, третьи — своих близких. 

Количество остановок резко увеличилось: постоянно какой-то демон выходит из маршрутки, а его место занимает новоприбывший. Наконец-то в нашей металлической жаровне появился сквозняк. Ветерок скользит вдоль крепко натянутых струн моего трепета и легонько колышет их, создавая удивительную симфонию ужаса. Адская эолова арфа. Затерянные в глубине самой страшной боли и ненависти, мы продолжаем свой путь в бездну.

Вдруг чьи-то ледяные когти глубоко вонзаются мне в плечо, и на языке старших арканов Дьявол просит передать за проезд. Кое-как дрожащими пальцами я забираю его монеты и протягиваю впереди сидящим фуриям. Плечо жутко саднит и отекает, из пяти отверстых ран бьют фонтаны крови. Фурий там больше нет, а ко мне поворачивает все три свои головы великан Герион.  

— Передайте, пожалуйста, дальше, — лепечу я сквозь выступающие слёзы.

— А монеты-то настоящие? — вдруг подмигивает великан.

— Не знаю, — совершенно подавленным голосом признаюсь я.

— И к черту! — заключает он, уже откровенно хохоча. Затем сгребает деньги в одну из шести ладоней и отворачивается.

Раны на моём плече тотчас исчезают, боль уходит, а время и пространство возвращаются в привычное русло. Дьявол неодобрительно морщится, и мы покидаем восьмой круг ада.

Я ощущаю, как в горле собирается тугой, извивающийся, слизкий комок непроглоченной обиды. Обиды на изничтожающую поездку, на экстремальные погодные условия, на своё положение, обиду на окружающих людей и, конечно же, на себя. Обиду на отсутствие одиночества, ведь замкнутая железная клетка салона не дает мне его почувствовать. Закрываясь в четырех стенах собственной квартиры, мы с удовольствием предаемся одиночеству, наслаждаемся его бесконечностью, прославляем его, будто одно из наиглавнейших и наилучших благ цивилизации. Поверьте мне, нет людей, которые бы ненавидели одиночество. Миллионы безумолку толкуют об этом, пишут письма, снимают фильмы и посвящают одиночеству целые книги, но нет ни одного, кто бы действительно его не любил. А все потому, что наедине с собой мы можем, не переставая, лгать себе, пестовать свою ложь, холить её и лелеять. Вряд ли хоть кто-нибудь способен прекратить лгать себе по собственной воле, слишком уж большое искушение. Но в обществе других людей постоянно лгать себе становится проблематично, приходится выслушивать их ложь о себе, а иногда опускаться и до лжи в их адрес. Все это отнимает слишком много драгоценного времени потому что, что бы человек ни делал, он всегда стремится к одиночеству. Ком в горле всё увеличивался, теперь мне казалось, что окружающая темнота, проникая через ноздри, подпитывала мою обиду. Температура резко падала, как будто мрак вместе с верой в свет высасывал и веру в тепло. Мы, словно светлячки в ночи, пытаемся сохранить баланс между окружающей нас тьмой, внутренней тьмой и тонкой разделяющей их оболочкой света, а из бездны времен на нас изучающим взглядом смотрят потомки и рассуждают о яркости оставленного во мраке следа. Все мы предатели. Мы предали свой свет, растратили его на мелкие никому не нужные подлые делишки. Отступили от него, а некоторые и вовсе утратили. И как обрести равновесие, как не дать тьме заполнить все вселенское пространство знают только звезды, но нам до них слишком уж далеко.

Ком в горле разросся до невероятных размеров, мне срочно требовалось покинуть маршрутку. Тяжесть невымолвленных слов угнетала значительно сильнее душевных терзаний. Я продирался сквозь вернувшихся к нормальному виду пассажиров, а те стеной, будто джунгли Амазонки, вырастали передо мной. Их лямки сумок, ручки пакетов, ремни борсеток  как лианы оплетали мне руки и ноги, не давая и на сантиметр продвинуться к заветной цели. Как вдруг Вергилий резко затормозил. Под действием силы инерции я оторвался от пола и полетел вперед, мимо Цербера, Розенкранца и Гильденстерна, Нерона, Цезаря и Клеопатры, Мегеры, Алекто и Тисифоны (а может, великана Гериона), Арахны, Шелобы и самого Дьявола. Пролетая над гнездом жаворонка, образовавшегося у самого выхода из маршрутки, я заметил, что мы только что миновали девятый круг ада.

Дверь открылась, и чья-то незримая рука схватила меня и потащила наружу. Веревку, которая узлом стянула низ моего живота, обрезали. Последнее что я почувствовал, как меня в воздухе перевернули вверх головой и затем последовавший грубый хлопок по заднице. Комок, как пробка из-под шампанского, вылетел из горла и наружу пробился мой душераздирающий крик.

 

***

— Поздравляю, у вас здоровый, пятидесятисантиметровый, трехкилограммовый мальчик, — сказал улыбающийся доктор и протянул разбитой схватками матери крохотный визжащий клубочек.

 

 

[1] Мидгардсорм «Мировой Змей», является аналогом греческого Уробороса.

[2]  Эксперимент Хофлинга —  это эксперимент в социальной психологии на тему подчинения авторитету между врачами и медсёстрами, который был проведён в 1966 году психиатром Чарльзом К. Хофлингом.

[3]  Луи́-Фердина́нд Сели́н — Автор романа «Путешествие на край ночи».

[4] фонтура — ж., игольница с иглами, игольное ложе.

[5] Курт Пи́нтус —«Сумерки человечества».

[6] Точка Омега — термин для обозначения состояния наиболее организованной сложности и одновременно наивысшего сознания, к которому эволюционирует Вселенная.

[7] Сальвадо́р Дали́ — картина «Постоянство памяти».

[8] Э́дгар А́ллан По — «Колодец и маятник».

[9] Ги́брис, хю́брис — высокомерие, гордыня, спесь, гипертрофированное самолюбие.

[10] Марсель Пруст — цикл из семи романов «В поисках утраченного времени».

Дата публикации: 19 сентября 2021 в 16:16