9
104
Тип публикации: Критика

Предыдущая глава по ссылке litcult.ru/prose/41110 


Несветаева никак не могла взять в толк, за что её жрут литошные бабы. Она никогда не старалась забрать себе внимание, за которые бились Штык с Гомеровной и этуали помельче. Ну и уж, если глянуть со стороны – не в литобъединениях же водятся сколько-нибудь значимые самцы. Кто-то компенсирует большим автомобилем, другие сублимируют вялую энергию в словесном творчестве.

Несветаевой не были интересны ни те, ни другие, ни третьи – кому не было нужды самоутверждаться и кто потому не участвовал в поэтических ристалищах. То ли в молодости наелась, то ли что, но в схватке полов Несветаева больше не участвовала. И это давало огромные преимущества: Несветаева не шлялась по бутикам и распродажам, новую одежду покупала раз в несколько лет, когда прежняя окончательно снашивалась и теряла форму. В парикмахерскую Несветаева выбиралась пару раз в год – обкорнать редеющие волосы, от покраски всегда отказывалась – седина её не триггерила. С лишним весом не боролась. 

Словом, конкуренцию местным дамам не составляла: не хотела и не могла. Жабья шкурка на могучих плечах была ей комфортна.

Поэтому периодические покусывания Штычки и Гомерихи принимала за анекдот и иногда набрасывала в записную книжку: вдруг вырисуется персонаж для какой-нибудь поучительной истории. Зигфрид Конотоп, затащивший когда-то Несветаеву в лито, пытался наставлять её в писательском мастерстве, но Несветаева ленилась. Стихи они как-то сами, из бессонницы, из ниоткуда, а над прозой надо работать.

Конотоповской усидчивости в Несветаевой отродясь не бывало.

 

Да, всё на той вечеринке по случаю юбилейного выпуска. Несветаева обронила пару тёплых слов о стишках некой девочки, Танюши, недавно принятой в литошный табун и чувствовавшей себя явно некомфортно среди этих взрослых людей, имевших не по одной грамоте от ЖЭКа и районных управ за участие в литконкурсах типа "Рожай урожай!" и "Твори добро, пока мы пилим". И они так яростно хвалили друг друга (– Это поездато, брат, как замахнулся, это ж полотно, мощно, всех порвал! – Превзошёл Сан Сергеича, отвечаю, да что там Пешкина, самого Пригова обставил! – Ирма, ах! Вот в этом междустрочии глубина какая, а в этих паузах и пропусках – непостижимая высота, выше александрийского столпа, да!), что казалось – вот здесь и рождается Вечность.

 

И вот снова все в сборе. Лойко на сей раз снял самый пафосный ресторан города. Дела в лито и ассоциированных бизнесАх литературного предводителя позволяли.

Просторный светлый зал под мощным аккордом десятков каскадных люстр, большая сцена с пюпитрами для небольшого оркестрика на заднем плане, даже рояль – не смейтесь, но да, белый. Диджейский пульт.

Лощёный Лойко в синем с лёгким отливом костюме торжественно вышел на сцену. Сверкнул камушек в зажиме его галстука. Публика подобострастно замерла, обратившись в слух.

– Приветствую вас, други, в этом прекрасном заведении, и пусть тучные брашна на ваших столах увенчают ваши литературные труды.

После первой перемены блюд, разогрев глотки спиртным всех сортов, повелители слов потянулись на сцену один за одним.

Словно ревербератор доносил до Несветаевой гаснущие обрывки стихотворных ребусов, она не вслушивалась, сидела над рюмкой водки, погружённая в тягостные раздумья. Обязанность присутствовать на этих сборищах становилась всё неподъёмнее, но нужен был какой-то старт её юной подруге. Других площадок Верхнее Захолустье предложить не могло.

Если бы не портрет на стене в её запущенной квартирке, Несветаева давно свалила бы и из городка, и вообще. Смысл её пребывания на этой бренной земле был исчерпан. Только эти ласковые с лукавинкой глаза и тронутые усмешкой губы утешали её в пустые вечера и давали по утрам немного сил, строго рассчитанную порцию – протянуть ещё один день. Дотерпеть его. Дотерпеть до чего? – Терзала себя Несветаева одним и тем же вопросом. Просто чудо, что рядом материализовались вначале Зигфрид, позже – эта совершенно пушкинская милая Татьяна... Теперь – бескомпромиссный, рвущийся в бой, но иногда реагирующий совершенно по-детски, Чеков.

Наконец, корифеи достаточно насладились рукоплесканиями в свой адрес и уступили сцену молодым, неоперившимся участникам лито.

Чистый высокий голос вытащил Несветаеву из пучины размышлений.

Несветаева подбадривающе улыбнулась Танюше. Стихи были очаровательные – девичьи, свежие, как весенний ветер.

Но что это? Свист, топанье ногами. Они сдурели, что ли?!

Под улюлюканье подпивших критиков девушка сбежала по ступенькам со сцены и поспешила к своему столику в самом углу зала, где можно было укрыться от стыда и обиды за тяжёлой портьерой, уткнуться горящим лицом в ледяное стекло панорамного окна. Она уже жалела, что пришла и что поддалась, когда её выпихнули на сцену. Танюша успела прочесть лишь восемь начальных строк: банальных, да – как сама любовь, простеньких – именно, как если утром открыть глаза и обрадоваться ясной погоде. И тут на неё обрушился ненавидящий гам пьяной толпы.

Микрофоном завладела Гомеровна, ещё можно было поблагодарить автора за попытку и пригласить следующего чтеца, но Гомеровна нарушила заведённый порядок и кидала в спину девчонке поучения. И ничего особо собачистого, вроде, не было в её наставлениях, но тут ухо Несветаевой словило знакомую фамилию. Она любила этого поэта, на котором детвора и юношество той, ушедшей, страны училось внятной этике чистых отношений, а многие (и она сама) вдохновлялись и брали в руки чернильное пёрышко, а после – ручку-самописку, чтобы вывести свои неуклюжие строки о первых уроках, преподанных миром: о дружбе, о первой любви, о предательстве, о братстве. Поэта было принято ругать при жизни, мода фыркать на простые, как в букваре, но наполненные чем-то действительно важным, строки сохранялась и теперь.   

– На худой конец хотя бы – тут и прозвучала фамилия – почитайте. Может, хотя бы, как он, складывать научитесь, а там и приходите, – презрительно кинула Гомеровна в спину вчерашней школьнице.

Мирно выпивавшие до того Чеков и Конотоп переглянулись и начали подниматься из-за стола. Несветаева махнула товарищам, мол, остудите пыл. Мой выход.

"Ты долго старалась оставаться хорошей и доброй для всех, Лиз, но уже хватит! - скомандовала она себе. - Все печати сорваны, ангел Господень протрубил".

Несветаева вскарабкалась грузным телом на сцену и грянула:

 – Можно даже Асадова для начала, –

Новичка наставляет маститый поэт.

Сколько раз ты сама от себя кончала? –

тут Несветаева сверкнула глазами на Гомеровну.

 – В твоих строчках асадовской, – произнесла она с нажимом, – точно нет

Ни любви, ни дружбы и ни надежды.

Ни участия в чьей-то чужой судьбе.

Ты сама-то, поэтка, попробуй прежде

Потайное, больное задеть во мне.

 

Гомеровна тряхнула платиновым начёсом, взяла фужер, но Несветаева уже поравнялась со своим столиком и успела схватить оружие поубедительнее: пила-то она из гранёных стаканов. Рюмочка стояла на столике для блезиру. Дамы плеснули друг в друга жидкостью. Платил за напитки всё равно спонсор.

Гомеровна больно впилась шеллаковыми когтями в запястье Несветаевой и выкрутила у неё из рук микрофон.

Несветаева никак не могла унять бурление в крови – это значило, сейчас выплеснется новый текст. Она поспешила к Веретенниковой, положила ей руку на острое плечико и стала читать – ей, Танюше, но так, чтобы слышали, суки, все. Демонстративно. Громко. Раскатисто. Словно кто-то всемогущий придал ещё силы её густому голосу.

 

– Девочка, если тебе говорят “не пиши“,

Смело туда отправляй, где сама не бывала,

Рвущее душу и рвущееся из души –

Им не сдавай, пусть захлопнут свои поддувала.

 

Стой за своё, словно это последний рубеж,

Словно Москва позади – а размерам обучишься позже.

Из неумелых отчаяний и неуклюжих надежд

Строчка одна да когда-нибудь после забрезжит.

 

Вот из неё-то, из прибывшей невесть откуда,

В ритме гуляющем, будто и он тоже пил,

Ты сотворишь напоённое смыслами чудо.

В рожу им, критикам, кто “не пиши“ говорил.

 

Где-то сзади тонко взвизгнула Штык.

– Ты кто такая, Василькова? Ты слова складываешь, как сваи забиваешь. Где у тебя вещество поэзии? Ты его не нюхала даже, – подскочил Цыкутка.

– Достаточно того, что весь редакторат нюхает, – парировала Несветаева.

– А ты пьянь! Пьянь, пьянь. И рвань. Спорим, у тебя под брюками колготки штопанные? – не церемонился Цыкутка.

И вдруг всех развернуло в сторону сцены, на злой, разящий булатом, мужской голос.

Белый от ярости Конотоп читал строчки освистанного Танюшиного стихотворения. Милые девичьи признания о незапланированном свидании с ветром –

СовершЕнно лЕтний вЕтер!

СовершЕннолЕтний.

Он меня поУтру встрЕтил

в рАнний чАс, в рассвЕтный.

Он пробрАлся мне под плАтье

и ласкАет нОги –

неожиданно превратились в марш при полной выкладке, словно их выстукивали кованные носки десантных берцев по бетонке.

Электрические свечи помпезных люстр потрескивали разрядами, грозовая атмосфера в зале сгущалась. Казалось, сейчас выбьет пробки.

Закончив, Конотоп стремительно вышел вон из вертепа, в загазованный воздух оживлённого центра, громко хлопнул тяжёлой дубовой дверью, и она ещё долго стонала на массивных петлях, туда-сюда, туда-сюда.

 

...Ветер летний, но весною.

Совершенновешний.

 

Так гуляла я без счёту

времени и улиц.

Вечер вышел на работу,

фонари проснулись.

 

Совершенно летний вечер

вышел мне навстречу.

Совершеннолетний вечер.

Жаль, что скоротечен. –

это Чеков, сменивший разъярённого Зигфрида, довёл декламацию до финальной строки, с презрением оглядел собрание литературных гиен и последовал за другом, увлекая с собой совершенно обескураженную Веретенникову.

Друзей не обеспокоило, что Несветаева остаётся одна на поле битвы. Удалившись, они дали ей, как выразился Конотоп, «оперативный простор».

Она Валькирией взметнулась на сцену, зычно откашлялась и начала, выделяя голосом каждое слово, как будто вбивая их в пустые головы «товарищей» по цеху:

 

– Не хочу и не буду причёсывать свои строфы:

Пусть неприбранными, в зияющей наготе,

Спотыкаясь, бредут каждая до своей голгофы –

Пока чужие крутят тридцать два своих фуэте.

 

– Отберите у неё микрофон! – Заверещал кто-то внизу.

 

– На пристрастном суде эстетов, как на допросе,

Заслоняю оборвыши своих простецких стихов.

В лицо несётся: сейчас такие рифмы не носят.

А мне не нужно ваших дольчегаббановских пиджаков.

 

– Что есть поэзия? – отмахнулся усталый критик,

Свистнул своего травильного дога и руки умыл.

Бывший ротный Марк протянул мне что-то: “Курите!“

И промеж лопаток – бичом с вплетённым волосом римских кобыл.

 

– Да что же это?! Вырубайте усилитель!

 

– Ты сказал, – это я вдогонку владельцу элитной собаки.

Обернулся: – Продолжим? Так что же поэзия есть?

– Это то, что и камень подчас заставляет плакать.

Боль и пот. И вычесанная из собаки шерсть.

 

Всё, что есть на земле и жаждет облечься в слово,

Как в доспехи, чтоб навсегда отступила смерть,

Восстаёт из персти и тянет к поэту снова

Свою плоть – воплотиться в вечность успеть.

 

В зале послышалось движение – встававшие опрокидывали стулья, началась толкотня, все устремились к выходу.

Им в спины неслось с нарастающим звуком:

 

– А слова – чем проще, без инкрустаций,

Тем надёжней они отразят клинок.

Тем вернее живому выпадет шанс остаться

Бессмертными смыслами простых, как солдаты, строк.

 

Пусть чужой прихотливо, по моде, причёсан,

А мой липнет подсолнечной шелухой к десне –

Мы своими стихами как-нибудь после сочтёмся:

Допустим, вечером пятницы, на кресте.

 

Дата публикации: 17 апреля 2025 в 10:44