21
192
Тип публикации: Совет
Рубрика: рассказы ужасы

ГЛАВА I. ПЕРВЫЙ КРИК / ПРОБУЖДЕНИЕ

 

                              Земля отдана в руки нечестивых;

                                        Он закрывает лицо судей её. 

                                                      Если не Он, то кто же? 

                                                                             (Иов 9:24)

 

Я проснулся от того, что в груди не было воздуха.

Будто кто-то сел на грудную клетку.

Не тело — концепт. Вина. Память. Век.

 

Крик не был звуком.

Он был принципом.

Как если бы материя мира вдруг приняла решение лопнуть, и трещина пошла — изнутри меня, через позвоночник, до потолка.

 

Мне не было страшно.

Страх — это то, что чувствуешь, когда веришь, что можешь спастись.

 

А я — не верил.

 

Мир, в который я проснулся, был спокойным.

Телевизор светил глянцем:

ребёнок с шоколадом, голос диктора — безупречно ровный.

Люди, смеющиеся. Солнце в рекламе антидепрессантов.

 

Но всё это — декорация. 

Свет прорастал сквозь трещины.

И в этих трещинах я видел — другое.

 

Я почувствовал шаги.

Не ушами — кожей.

Медленные, как счетчик Гейгера над останками.

Каждый удар — как щелчок эпохи.

 

Я поднялся и подошёл к окну.

И то, что я увидел — не выразить словами. 

Потому что язык — продукт мира, который это отрицает.

 

И всё же:

 

Стояли люди.

Фигуры.

Серые.

Они были... немцами.

Но не люди-немцы.

А идеи-немцы. Абсолют. Геометрия порядка, отлитая в шинель.

 

Они не смотрели — отражались.

Как будто стекло не защищало меня, а только показывало, где я. 

 

И в центре — он.

Ребёнок. Без лица.

Не из-за маски. Без него. Пустота.

Где должен быть рот — дырка, сквозь которую тянуло всё.

 

Он держал куклу.

И Библию.

Но не как священное.

Как артефакт после пожара.

Книга горела — но пепел не падал. Он висел.

Как мысль, которую не разрешили думать.

 

И он начал читать.

Слова не звучали — резались.

Они шли как разрывы в ткани времени:

 

«И когда снял Агнец вторую печать,

я услышал голос второго зверя, говорящего:

Иди и смотри.

И вышел другой конь, рыжий,

и сидящему на нём дано взять мир с земли,

чтобы убивали друг друга...»

 

И в этот момент — как вспышка, но чёрная — я помнил.

Всё.

Сразу.

 

Земля, пропитанная железом.

Крики детей, которых выставляют по периметру школы. 

 

... 

Русская деревня. 

Дым. Снег. Мясо, замороженное под окнами, чтобы не воняло.

 

Церковь.

Священник с обмороженными пальцами.

Он не молится — он прощается.

Но не с Богом. С логикой.

 

«Господи, спаси... хоть кого-нибудь...»

— но голос исчезает.

И его перекрывает другой — немецкий офицер, фотографирующий с аморальной методичностью.

 

Щёлк.

 

Щёлк.

 

Смерть как коллекция.

 

И вдруг — песня.

Женщина.

Не поёт — пронизывает.

 

«Ой, да не вечер, да не вечер,

Мне малым-молодцом спалось...

 

Мне во сне привиделось —

Конь мой вороной,

Разгулялся, расплясался

По полю, по бойному…

 

Ах, да будет кровь по снегу,

Да будет лёд по венам…

И падёт князь молодой,

Не от стрелы — от безвременья.»

 

Немцы не двигаются.

Они слышат.

И это страшнее выстрела.

Песня их ломает, потому что в ней — то, что они стерли: душу.

 

Я хотел заорать.

Но изо рта вылетела фраза:

 

— Война не кончилась. Она просто переоделась в галстук и зовёт это "рынком".

 

... 

 

Я проснулся во второй раз.

Но, кажется, теперь — в реальности.

Телевизор говорил о новых технологиях.

Но в отражении стекла — стоял он.

Ребёнок. Без глаз.

Кукла висела на гвозде.

Библия лежала на полу — обугленная.

 

Я поднял её.

Открыл на случайной странице.

И увидел:

 

«Не благословляйте гонителей.

Не молитесь за проклятых.

Око за око — слишком мягко.

Да будет пепел ваш голосом,

и язык ваш — клятвенной тишиной.»

 

Я не мог дышать.

Плечи сжимались, как будто воздух был — грехом.

 

Я закрыл глаза.

И увидел землю.

Красную.

Синие платочки на мёртвых детях.

Снег, в котором пульсирует пепел.

Солдаты поют, не зная слов.

Смех, в котором — последний смысл.

 

И я понял:

страшно — не умирать.

Страшно — забыть.

 

Я снова открыл глаза.

В комнате было тихо.

Тишина была не благом — приговором.

 

И всё, что я мог сделать — это шептать.

 

— Я помню.

— Я слышу.

— 1941.

 

...

 

…Тишина прилипла к коже, как последний пот перед расстрелом. Она не отпускала. Обволакивала, как саван, в который заворачивали ещё живых. Я сидел, прижав к груди обугленную Библию, и чувствовал, как слова, вытравленные огнём, отпечатываются на коже. Не буквами — смыслом.

 

В воздухе пахло гарью, хоть окна были закрыты. Не тем, что горит сейчас. Тем, что сгорело навсегда. Пепел был внутри меня. Я кашлянул — и на ладони остался серый след.

 

Телевизор сменил картинку. Теперь — хроника, стилизованная под старую плёнку: мальчик запускает дрон, мать улыбается, голос за кадром говорит о «новой эре человечности».

 

Но я слышал другое.

 

Щелчки — как отсчёт. Шаги — как приговор.

 

Тень под дверью. Как будто кто-то стоит с той стороны. Я встал. Подошёл. Не открыл. Просто приложил ладонь.

 

И почувствовал — пальцы в ответ. Детские. Холодные. Они не стучали. Просто были.

 

Я отдёрнул руку. Тени не было.

 

Обернулся.

 

И он стоял — посреди комнаты. Ребёнок. Тот же. Без лица. Только теперь на груди у него была звезда Давида, выжженная, как клеймо. На шее — номер. А в руках — игрушечный барабан. Он бил в него неслышно. Но сердце моё било в такт.

 

— Кто ты? — выдохнул я.

 

Он не ответил. Но вся реальность сжалась — как бы объясняя вместо него.

 

Я увидел школы, где учат нажимать на кнопки.

Я увидел новости, где война — это «необходимая мера».

Я увидел отчёты, где смерть измеряется в процентах.

 

И он, ребёнок без имени, говорил мне — не словами, но сутью:

 

Всё это — продолжение.

Ты проснулся — чтобы помнить.

Ты жив — чтобы свидетельствовать.

 

Я упал на колени. Потому что стоять — значило отрицать.

 

Сквозь слёзы я увидел, что Библия вновь открыта. Но теперь — на странице, которой не было.

 

«И взглянул я — и увидел сына человеческого,

лицо которого было отвергнуто,

и голос его был в каждом, кто был забыт.

 

И сказал он: «Вы не убили меня.

Вы переписали мой смысл».

 

Я не знал, сколько времени прошло. Часы остановились — стрелки смотрели друг на друга, как на дуэли.

 

За окном начинался снег. Он падал, как пепел. Или наоборот.

 

Я чувствовал — это только начало.

Крик был не мой — но теперь он жив во мне.

И я должен идти дальше.

 

Потому что вторая печать уже сорвана.

 

ГЛАВА II — МЯСО ПОД СНЕГОМ / ДЕРЕВНЯ 1941

 

Снег скрипел под ногами. Я шёл — хотя не помнил, чтобы вставал. Мир вокруг не был ни сном, ни воспоминанием. Это было место, куда меня позвали.

 

Сначала — тишина. Та, которая бывает только в мёрзлой деревне. Снег лежал ровно, как саван. Ни следа. Ни птицы. Только дым — тонкой нитью из разрушенной печной трубы.

 

... 

 

Деревня Подлипки, 1941. Дома — чёрные коробки, окна — выбитые глазницы. На заборе немецкий приказ на кривом русском: "За укрывательство партизан — расстрел. За воду — хлеб." И трупы не валяются. Их собрали. Разложили. Как мясо.

 

Мясо под снегом.

 

Я подошёл ближе. Окно. За стеклом — женщина. На руках у неё младенец, чёрный от копоти. Она не двигается. Но губы шевелятся. И я слышу:

 

— Ой, да не вечер, да не вечер…

 

Голос — не звук. Он режет воздух. Проникает под кожу, как иней. И этот голос — единственное живое в мире, который умер.

 

Она не поёт. Она вспоминает, как было петь.

 

За ней — церковь. Осквернённая. С крестом, где висит немецкий шлем. У входа — немец, офицер. Он держит фотоаппарат, как оружие.

 

Щёлк.

 

Щёлк.

 

Он снимает:

— Женщину у печи.

— Старика, опирающегося на лопату.

— Детей, расставленных по периметру школы.

 

Они стоят, как фигуры на шахматной доске. Лицами к стене.

 

Им не велено двигаться. Они — щит. Живой периметр.

 

Я иду ближе. Ни один немец не замечает меня. Я — не тело. Я — глаз.

 

У входа в школу — доска. На ней мелом:

"Внимание. Мин нет. Есть дети."

 

Внутри церкви — служба. Священник снова дрожит. Он молодой. Руки у него синие от холода. Он читает Псалом — но будто между строк. Будто слова не ложатся на язык.

 

«…Господь — пастырь мой…

…не убоюсь зла…

…ибо Ты со мною…»

 

Голос его тонет. Его перекрывает немецкий голос — ровный, как машинное масло:

— Schnell. Noch einmal.

 

Офицер фотографирует алтарь. Там — икона. На ней Христос, но с лицом обгоревшего ребёнка. Надпись гласит:

«Erlösung ist Ordnung» — «Спасение есть порядок».

 

И тут — снова песня. Та же женщина. Только теперь — громче.

Не из дома. Изнутри меня.

 

Ах, да будет кровь по снегу…

Да будет лёд по венам…

 

Голос разрывает сцену, как залп. Немцы замирают. Фотоаппарат дрожит в руках. Один солдат крестится. Другой — рвёт ремень на каске, будто с него стягивают кожу.

 

И тогда я вижу — Менгеле. Вдалеке, как тень среди деревьев. Он смотрит. Улыбается. В руках — блокнот. Он пишет. Не слова. Формулы.

 

Сколько нужно детей — чтобы война стала наукой?

 

Я не выдерживаю. Кричу. И мой крик — из прошлого, из будущего, из горла всех, кого сожгли.

 

— Вы не победили. Вы просто записали это в протокол.

 

В небе — вспышка. Воронка. Появляется белый всадник.

 

Не на лошади — на детском велосипеде.

В руках — флаг, на котором лицо. Детское. С заклеенным ртом.

 

Он говорит:

— Следующая печать. Скоро.

 

И я падаю. Лицом в снег.

 

Который — не снег.

А пепел, от которого идёт тепло.

 

Потому что в нём — кровь.

 

ГЛАВА III — СМЕХ, КОТОРЫЙ НЕ УМЕР

 

Огонь горел чёрным.

 

Я сидел у костра, среди людей, которых больше нет. Они не были призраками. Они были — памятью, упрямой, как сорванная нота.

 

Кто-то подбрасывал в огонь гильзы. Кто-то грел ладони. У всех были лица, но ни одно — не назвал бы именем. Потому что на войне имена стираются быстрее, чем сапоги.

 

Костёр не давал света. Только форму. Словно тьма вокруг соглашалась: «ладно, пусть будет кружок жизни». Но только здесь. Только сейчас.

 

— Ну что, командир, споём?

 

Голос — с насмешкой, но доброй. С той, в которой больше человечности, чем в тысяче речей. Кто-то достал губную гармошку, пробует — фальшиво, как приём на закате.

 

— Катюшу давай!

 

И они поют.

 

Не как хор. Не как в кино. А как люди, которые знают: возможно, это — последний звук в их жизни. И пусть это не будет крик. Пусть это будет песня.

 

Выходила на берег Катюша,

На высокий берег, на крутой…

 

Один из них — тонкий, высокий — начинает плясать. Не по-настоящему. Так, как пляшет тот, кто уже умер, но ещё не знает об этом.

 

Другой подпевает частушку. Страшную. Смех — как нож по стеклу.

 

А у фрица в голове —

Вместо мозгов каша!

Мы ему под Мозырём —

Сделали запашку!

 

Смеются. Даже командир. Даже тот, кто с простреленным боком.

 

И я — тоже смеюсь. Но не ртом. Где-то внутри меня разрывается боль — и выходит как свет.

 

— Знаешь, что страшнее смерти? — говорит один. — Молчание.

 

Я киваю. Потому что знаю.

 

И тогда — залп. Из-за холма. Один из бойцов падает.

 

Он пел.

 

До последнего.

Последняя строчка — сорвалась вместе с куском его лица.

 

Кровь не шумит. Она просто есть. Как снег, как тьма. Как правда.

 

Никто не кричит. Только гитара падает в огонь.

 

Пахнет мясом. И это — не метафора.

 

Они молчали. Только скулы дрожали, будто челюсти пытались разгрызть тишину. 

— Мы спасали себя песнями, — шепчет кто-то. — Не оружием. Не приказами. Песнями.

 

И тогда я понял: смех на войне — это молитва. И песня — это протест против небытия.

 

Кто поёт — тот жив.

 

Пока поёт — жив.

 

ГЛАВА IV — МЕНГЕЛЕ

 

Белый. Всё — белое. Стены. Пыль. Свет, похожий на расплавленный лед.

 

Я стою. Не понимаю — больница ли это, или ад, где стерилизуют душу.

 

Он входит, как будто только что с лекции.

 

Йозеф Менгеле. Ангел, если бы Бог был гениальной ошибкой.

 

Он молод. Опрятен. В руке — чемодан. Улыбка — вежливая. В глазах — пустота, обтянутая стеклом интеллекта.

 

— Ты хочешь понять войну? — спрашивает он.

 

Я не отвечаю. Потому что да. Потому что нет. Потому что страх — не в вопросе, а в том, кто его задаёт.

 

— Разрежь по шву. Посмотри, что внутри. Особенно у близнецов.

 

Он ведёт меня по коридору. Не боль. Не ужас. Хуже. Спокойствие.

 

Лаборатория. Ряд столов. На них — дети. Близнецы. Синхронно мёртвые.

 

Органы разложены, как шахматные фигуры. Таблички: «печень — номер 12», «глаз — сравнение при шоке», «кожа — реакция на ожог».

 

Карл Клауберг спорит с другим врачом: как эффективнее стерилизовать женщин.

 

Менгеле кивает. Записывает.

 

— У нас были идеи, — говорит он. — Цель — была. Не убить. Изучить. Оптимизировать.

 

Он открывает альбом. В нём — фотографии. Черно-белые, как смерть на паузе. Дети без языка. Дети без пола. Дети — как материал.

 

Он гладит страницу, будто это его семья.

 

— Чистота расы — это геометрия ножа, — шепчет он.

 

И я чувствую — тело моё уходит. Становится пустым. Лёгким. Как пепел.

 

— А ты? — спрашивает он. — Ты тоже хочешь порядка?

 

Я смотрю ему в глаза. Там — ничего. И эта пустота — страшнее ада.

 

— Нет, — говорю я. 

 

Он улыбается. Впервые — искренне.

 

— Тогда ты наш враг.

 

И всё исчезает.

 

Остаётся только тишина. И Библия.

Из пепла.

 

ГЛАВА V — ЕВАНГЕЛИЕ ИЗ ПЕПЛА

 

Церковь стояла, как забытый гроб — открытая, разрушенная, и всё ещё — святая.

Крыша провалена. Иконы обуглены. Вместо пола — замёрзшая грязь, сквозь которую пробиваются стебли ржавого железа.

На месте алтаря — винтовки. В крестовине — штык.

 

Я вошёл не как верующий. Как выживший. Как тот, кто ищет не спасение, а остаток языка, на котором можно разговаривать с болью.

 

На стенах — надписи. Кто-то писал углём, кто-то кровью.

Стихи, обрывки приказов, детские фразы:

 

«Мама сказала не бояться.»

«Если мы умрём — не забудь.»

«Иисус ушёл в лес. Он там.»

 

Я шёл вдоль стен, как по границе с безумием.

И вот — стол. Распятый шкаф. Сверху — книги.

 

Их почти не осталось. Переплёты сгнили. Бумага — хрупкая, как пепел на дыхании.

Я взял одну. Сразу рассыпалась. Вторая — осталась.

 

Евангелие.

 

Но искажённое.

Как будто кто-то брал оригинальный текст — и правил, правил, правил. С ненавистью. С усталостью. С отчаянием.

 

Я открыл его.

Первая страница:

 

«И было Слово.

Но никто не услышал.

Потому что все были заняты — стрельбой.»

 

Дальше — разорванные главы, переписанные псалмы:

 

«И не прощайте врагов ваших,

ибо они не прощают вас.

Блаженны молчащие,

ибо их не добьют.»

 

Слова резали, как лёд под ногтями. Я читал — не глазами. Шрамами.

И каждое слово отзывалось, будто я — сам был этим текстом, только забытым.

 

Я закричал.

 

Но голос не ушёл в небо. Он ударился о потолок.

И вернулся другим.

 

Низким. Холодным.

Не божьим.

Государственным.

 

— За Родину! — как молния.

— За Сталина! — как топор.

— Приказ — не обсуждается.

 

Я упал на колени.

Не из веры. Из бессилия.

 

На одной из стен — икона. Но вместо лика Христа — лицо солдата.

Каска. Пустые глаза.

Руки сжимают автомат.

А за спиной — дым вместо нимба.

 

И я понял: здесь Бога не убили.

Его — адаптировали.

Вшили в устав.

Превратили в лозунг.

 

И я молился.

Немолвно.

Словами, которых не знал:

 

«Если ты есть — молчи.

Потому что если заговоришь сейчас,

ты будешь похож на них.»

 

Я закрыл книгу.

Положил на пол.

 

Пепел вздымался, как грудная клетка, которая уже не дышит, но ещё помнит, как. 

Он обвивал стены, обтекал иконы. И вдруг — я услышал шаги.

 

Детские.

 

Они шли по пеплу. Тихо.

Как будто боялись разбудить войну.

 

Один из них — мальчик с платком на шее — посмотрел на меня.

И прошептал:

 

— Ты не помнишь, но ты был с нами.

— Ты пел.

— Ты выжил, чтобы помнить.

 

И исчез.

 

Осталась книга.

И внутри неё — пепел.

Который теперь был не прахом. А началом.

 

...

 

 

 

ГЛАВА VI — РАДОСТЬ МЕЖДУ КРОВЬЮ

 

Лес был мёртвым и живым одновременно.

Каждое дерево — скелет. Каждый шаг — обрывок тишины.

Мертвые листья, как пепел, плавно падали на землю, скрывая её — не как завеса, а как покрывало, под которым прячется живое.

 

Я шёл через этот лес, и не знал, почему. Почему я иду, зачем мне продолжать. Везде — смерть. Везде — мир, который я не мог бы назвать миром. Только паутина, в которой вязнут души.

Но вдруг — смех.

И не просто смех. Смех, который звучит, как воскресение.

Как запоздалый отклик жизни.

 

Я остановился.

 

В трещинах между деревьями — дети.

Не дети войны. Не дети-мины, не дети-партизаны.

Просто — дети. Игравшие в прятки.

Они не должны были быть здесь. И они знали это. Но всё равно играли. Смеялись. Говорили.

 

— Ты не найдёшь меня! — кричал один.

— Ты тоже не спрячешься! — отвечал другой.

 

И я подумал: как легко погибнуть в том, что происходит, не замечая, что жизнь всё ещё существует. Как воздух, пронзающий грудь, несмотря на гнев.

 

Я подошёл ближе. И увидел, как один из них держит синий платочек.

Этот платочек — как знак. Как метка. Как всё, что осталось от «дома», что было на тех, кто ушёл, но не был забыт.

Он пел. Голос — как капля воды, которая пробивает камень.

 

Синий платочек,

Льётся на плечи,

Становится ветром,

Уходит в безбрежность…

 

Мальчик пел и кружился, а вокруг него — то, что осталось. Пепел, снег, туман.

Но его голос был чистым. Как небо, которого давно не было.

 

Я стоял и слушал. Мне было не больно. Но было страшно. Страшно от того, что я был здесь. Страшно, потому что они — дети. И они, несмотря на всё, играют, поют, и ещё могут помнить.

 

Мир, от которого мы убегаем, был здесь. Он был в их песнях.

В каждом слове — заключён был мир, который я не мог спасти.

Но, возможно, не нужно было спасать.

 

Дети побежали к деревьям, скрываясь, как будто я был тем, кого не следовало пускать в эту игру.

 

Я остался. Стоял в этом лесу, где единственная правда — это голос.

 

— Мы умираем не тогда, когда теряем кровь, — прошептал я. — А когда перестаём слышать песни.

 

И вдруг — я засмеялся. Но не от радости. Не от боли.

От того, что они были правы. Они выжили — благодаря этому. Смех и песня — два шага от смерти.

И если ты всё ещё слышишь их — ты жив.

Насколько бы мрак вокруг тебя не был глубок.

 

Я поднял голову — и мир раскололся. Тот, что был прежде, провалился под ноги, и я стоял уже над бездной из детских туфель. 

Не туман, не война.

А просто — полотно. Где я был ещё одним мазком. Как каждый из нас.

 

Мальчик с платочком стоял в тени. Он посмотрел на меня.

Не с любопытством, не с отчаянием. Просто — как будто в его взгляде была вся вечность. И все победы. И все поражения. Всё то, что мы оставляем, когда уходим.

 

Я кивнул. И он улыбнулся.

Не потому, что знал меня. Просто потому, что понимал: как бы мы не боролись, мир всегда будет продолжать играть. В прятки. В песни. В жизни.

 

Мальчик исчез.

 

А я остался в лесу. Среди живых и мёртвых. Слыша, как где-то впереди поёт другой.

 

И я пошёл.

 

Ибо впереди была не война.

А память. С которой нельзя распрощаться.

 

ГЛАВА VII — ПОСЛЕДНИЙ ФРОНТ

 

На горизонте стояло небо, какое я уже знал, но оно было другим.

Тьма не пряталась в облаках. Она была как сетка, которая накрывала землю — невидимая, но осязаемая.

Мир, казалось, был закончен.

Но что-то не отпускало меня. Что-то тянуло, сжимало, и я не знал, к чему это приведёт.

 

Я подошёл к краю того, что когда-то называл фронтом.

Здесь не было ни солдат, ни пушек. Не было ни криков, ни стрел.

Но было — время. И его циклы.

Может, война не закончилась, а просто меняла форму, как чудовище, что растворяется в тенях.

Что-то было не так. Как будто я шагал в ту часть мира, которая не имела места.

Тот, кто шагал раньше меня, был уже давно забыт. Но следы его всё ещё видны на земле, как горячие угли.

 

И вот — они появились.

 

Люди.

Но не такие, как в прошлых мирах.

Я не мог бы назвать их живыми или мёртвыми. Они были чем-то иным.

Как они выглядели? Я не мог бы точно сказать. Каждый был фрагментом чего-то. Каждый — частью идеи, которая потеряла свой смысл.

Они шли медленно, как забытые тени. У каждого в руках — телефон. Но телефон был не для связи. Он был как камень, который стоит у ворот ада, не способный произнести ни слова.

 

Мимо меня прошли, не заметив.

Но я видел их лица. Не лица — маски. И эти маски не были пустыми. На них — боль. Она была как карандашный рисунок, вытравленный в ткани их сознания.

 

Я продолжал идти.

 

И вдруг — они появились.

Не живые. Но тоже не мёртвые.

Это были всадники.

 

Ни рыцари, ни герои.

Только — всадники Апокалипсиса.

 

Я узнал их.

Первый — Голод.

Он ехал на коне, чёрном, с пустыми глазами. Из его рта не выходили слова, но я слышал, как они жуют землю, как песок, перемалываемый зубами пустоты.

 

Второй — Смерть.

Он был как пустота между выстрелами — не человек, не зверь. Просто пауза, после которой не станет тебя. У него не было ни платья, ни лица, ни костюма. Только — взгляд. В нем не было ничего живого. Но он двигался, и это двигало мир.

 

Третий — Власть.

Он ехал спокойно, с рёбрами, обвязанными золотыми нитями, которые не могли удержать разрыв в его душе. Он был, как машина, идущая по рельсам. Не останавливался. Не жил. Не умирал.

И с ним — Молчание.

Четвёртый всадник. Он ехал с ним, и вокруг него — была тишина. Не тишина, наполненная паузами. Не тишина, наполненная страхом.

Это была тишина, поглощавшая мир.

 

Они остановились передо мной.

В их глазах не было вопросов. Но я видел, как они ждут. Ждут чего-то, что я должен был сделать.

 

И я понял.

Я понял, что они были здесь не для того, чтобы убить.

Они были здесь, чтобы я сделал выбор.

 

Я мог молчать. Я мог оставить всё как есть. Сдаться в этом молчании, что поглощает. Быть частью их — частью того, что уже стало тенью.

 

Но я вспомнил.

 

Я вспомнил мальчика с синим платочком. Песню. Смех.

 

И я понял, что если я не буду петь, если не открою рот — я исчезну. Точно так же, как исчезает война в пустых реках времени.

 

Я поднял голос.

 

Не от боли. Не от страха. А потому, что ещё был жив.

Я начал петь.

 

Пел, как в том лесу.

Пел, как в том окопе.

Пел — не от себя, а за всех тех, кого я слышал. Кто был и кто ушёл. Кто не дошёл.

 

И их глаза начали меняться. Они больше не были пустыми.

В их взгляде возникло нечто другое. Не то, что они искали. Не то, что я думал.

 

Вместо всадников — были те, кого мы потеряли.

Те, кто сражался и не сдался. Те, кто умерли, но не забыли.

 

И я пел.

 

Я пел, потому что не мог молчать.

Я пел, потому что это был мой выбор.

Мой последний фронт.

 

Не победа. Но пробуждение духа.

 

... 

 

Я пел, и музыка неслась через пространство, сквозь пустое и полное одновременно. Звук рассыпался, как огонь в лесу, выжигая всё, что могло бы меня удержать. Я не мог остановиться. Мой голос был единственным мостом между мирами — между теми, что живы, и теми, кто ушёл, но всё ещё здесь, в тени.

 

Звуки моего пения стали обвивать пространство, накрывая землю, как волна, что вбирает в себя все изгибы. И я видел, как они начинают двигаться. Не всадники. Не мертвецы. А те, кто был забытым. Те, кто вечно жил между, не в полном свете и не в тени. В отблесках.

 

Я не мог понять, что происходило. Но вот они — шагали. Молча. Но их глаза светились. Это были те, кто не боялся ничего, потому что смерть была им знакома. Они шли и были рядом, и этот мир стал их домом, ибо они были за гранью смерти. И они тоже пели.

 

Вдруг среди них я почувствовал знакомую фигуру.

Он был не слишком высок, одет в потрёпанную форму. Он был молодой, но был тоже — таким, как мы все. Далеко не живым, но не ушедшим. Синий платочек — на его груди. Тот же взгляд, что был у мальчика с платочком, но в глазах — не детская неопытность, а что-то более глубокое, более старое. Он не был ребёнком. Он был воином, и, может быть, именно поэтому его песни звучали иначе. Это был не тот, кто оставил свою душу в порыве борьбы. Это был тот, кто взял её обратно. Кто научился быть живым, несмотря на смерть.

 

Я подошёл к нему. Он посмотрел на меня. И я понял — это не было встречей случайной. Мы знали друг друга. Мы были знакомы тем, кто нам не дал умереть. Теми, кто пришёл раньше. Кто пришёл и ушёл, но остался.

 

— Ты — тот, кто спас. — его голос был мягким, но чётким. — Ты вспомнил, когда все забыли. Мы не забыли.

 

Я хотел ответить, но голос не шёл. Я просто молчал, потому что всё, что нужно было сказать, было уже сказано. В песне. В том голосе, который не умирает.

 

Он улыбнулся.

 

— Ты не один. Ты не был один. Мы — все здесь. В том, что осталось.

 

Они вгрызлись в песню, как в последний кусок хлеба. Мы пели. Все вместе. Наши голоса сливались в одно. Было странное чувство, будто мы возвращались домой, но этого дома уже не было.

 

Мы пели в пустоту, но эта пустота не была пустой. Она была полна. Мы пели за тех, кто забыл. Мы пели, чтобы не забыть. Чтобы не дать этому миру поглотить нас навсегда.

 

И в этот момент я понял.

 

Я не просто шёл в последний фронт. Я уже был там. Я уже был за гранью, и эта граница — она не была чёрной линией между жизнью и смертью. Это была линия между тем, что мы помним, и тем, что мы забыли.

 

И я понял, что не существует конца войны. Нет её завершения. Всё, что мы можем — это помнить. Петь. Сопротивляться не забвению. Ибо, если мы забудем, тогда не будет ни войны, ни мира. Будет только тишина.

 

Я вновь поднял голос. И теперь не только за себя. Но за всех. За всех, кто когда-то был на фронте, кто пережил ужас и победу, кто умер и кто продолжает жить в воспоминаниях.

 

И это была не победа. Это была не борьба. Это было просто — дыхание.

Дыхание, которое оставалось между нами и тем, что мы называли «концом».

 

Мы пели. Звёзды гасли одна за другой — но песня оставалась. Даже когда рот забила земля.

 

И вот мы стояли. И мир вокруг нас не был тем, чем он казался. Не был тем, что мы привыкли видеть.

 

Но, может, не существует никакой реальной реальности. Может, этот мир — это всего лишь мираж, тень, которой мы даём форму. Ведь как только ты пытаешься понять, что такое смерть, ты начинаешь терять жизнь. Ты смотришь на её очертания и не видишь, что внутри. Что она — не более чем испарение. Прах, который изначально знал, как исчезнуть.

 

Вокруг нас — туман. Но не как в тех заброшенных фильмах, где всё было замкнуто на одну точку. Нет. Это был туман, наполненный звуками, чем-то далеким, чем-то знакомым, но не конкретным. Он был как память, которая не имеет начала и конца, как песня, которая не прекращается, но и не звучит целиком. Она не издаёт ни одной ноты, но её эхом ты ощущаешь всё. В этом тумане мы не были героями, не были ни спасителями, ни потерянными душами. Мы были частью вечности.

 

— Ты всё ещё думаешь, что это конец? — голос был как шелест листьев, не имеющих ни времени, ни формы. Мальчик в синем платочке снова появился. Он был не старым, но и не молодым. Он был как те, кто пережил время, но не стал его частью.

 

Я молчал. Он знал, что я не могу ответить. Он знал, что никто не может дать ответ, который был бы верным. Ибо ответы — они заканчиваются, как и время. Мы все понимали, что вопросы, которые задаём, не ведут к решению. Они просто существуют.

 

Он смотрел на меня, и его глаза были пустыми, но в этой пустоте была вся вселенная. В них была вся история, которую никто не может запомнить.

 

— Ты вечно будешь искать ответ. Это твой долг, — сказал он тихо. — Но знай одно: не существует конца. Всё будет снова и снова. И твоя песня будет звучать. Пока не исчезнут все звезды. Но они всегда будут возвращаться. В твоих глазах.

 

Я онемел. Его слова были правдой, слишком тяжёлой для губ. Смыслом, который не требовал объяснений. Это было что-то большее, чем война. Это была сама жизнь, которая не знает завершения, но и не может быть вечной. Она обречена быть прерывистой, как сама память.

 

В этом молчании, в этом пустом звуке, я понял, что мы никогда не будем свободны от того, что нас потеряли. Мы всегда будем находиться между двумя мирами — между теми, кто ушёл, и теми, кто всё ещё здесь, пытаясь понять, что всё это значит.

 

Я взглянул на горизонты. И, несмотря на всю эту тишину, я знал, что мы не одиноки. И даже если война не закончена, даже если всё остаётся в бесконечном цикле — мы всегда будем помнить. И память эта, несмотря на всю свою боль, будет нашим светом.

Дата публикации: 09 мая 2025 в 14:04