32
1351

Повырастали детки давно. Все поразлетелись по белу свету. И получилось как-то само собой так, что, даже овдовев, Фёдор Телегин так и не прислонился ни к кому из детей и доживал теперь свой век трудно и одиноко, забытый, как ему казалось, и людьми, и Богом, и даже смертью.

Чуть выше среднего роста, широкоплечий, с лицом, испещрённым замысловатыми бороздами морщин, он своими карими глазами устало наблюдал за всем происходящим в его немудрёной жизни. Густо нависшие над глазами мохнатые брови никак не сочетались с редкой заиндевелой от прожитых лет шевелюрой на голове. Память у него только не редела. Всё помнил Захарыч, до мельчайших подробностей помнил. Помнил то, что его Настюшенька завсегда по пятницам делала в хате уборку. И он следовал этой памяти, сам делал всё по дому. Не  забывал и про небольшой огородик, где и помидор с огурцом, да и морковка с луком, укропом. Картошки ведра два-три сажал под лопату. Много ли надо одинокому старику?

А вот под осень время для него вроде бы словно затормаживалось – события прожитого дня, плавно протекая, наслаиваются другими, и они подряд так схожи со вчерашними и так будут похожи на завтрашние, что и незачем, кажется, ждать нового рассвета. Может, статься, и ни к чему. Но извечна неисчерпаемая необходимость жить, коли ты жив ещё и числишься в людях. А коли живёшь и небо коптишь, отыщутся и заботы, и думы отыщутся. Для них, для дум этих всяко разных, и горьких, и утешительных, старость – самая золотая пора. Про войну вот только вспоминать и думать совсем не хочется, хоть и осколок с сорок третьего, что в Раменском лесу получил от фашистов проклятых, до сих пор вечерами скулит. Семь осколков вытащили хирурги, а один никак нельзя было трогать. Риск, говорили, большой, вот и оставили его в покое. А он же, паразит, и вылезать не хочет, и скулит, особенно по ночам…

Нет, про войну он не думал. Точнее – не любил думать. Если и вспоминалось что, так перед его глазами погибшие лица молоденьких его друзей-товарищей, да всё улыбающихся … И больно на душе становилось старику, больно и стыдно, что они вот погибли, а он живой остался… Да ещё до сих пор стыдился он, когда-то бравый кавалер ордена Красной Звезды и двух медалей Славы, одевать свои награды на святые праздники. Считал, что это всё… всё в прошлом.

Вот в этой поре и прибывал Фёдор Захарыч и потому много и всё время думал. А больше всего думал он о своих детях и внуках, они вспоминались ему каждый день и каждую ночь.

И однажды решил старик так:

«Соберусь-ка я завтра, - подумал он, - и уеду. Сначала к Галине. После Галины, - продумывал он маршрут, - отправлюсь к Володьке. А меньшого, Ваську-то, видал я о прошлом годе, сам приезжал. К нему пока можно и погодить…»

Но не уехал Фёдор Захарыч ни к дочери, ни к старшему сыну. «Куда мне в мои-то годы… - передумал он поутру и решил так: - Напишу-ка лучше им всем, и детям и внукам, летающие, что самолётами пересылаются, письма. Такие, говорят, быстрее доходят. И нехай дети сами приезжают. Дни мои сочтены, и грех этого не понять. А проститься с батькой и дедом они обязаны…» - с грустью и как-то сердито подумал дед и сел писать. Писал всю ночь, напружно, с остановками и продумываниями чуть ли не каждого словечка. А утром отнёс их к почтовому ящику, опустил, смахнув слезу, и присел передохнуть.

Пенсию в деревню привозят письмоносцы один раз в месяц. Почту привозят два раза в неделю, выходит, и забирают тоже в неделю дважды. Дождаться бы, а то чего бы ни случилось… Один Фёдор остался на всю деревню Заречье. Кто помёр, кого в дом престарелых отправили, кого дети увезли к себе. А весёлая-то она какая была?! Эх, мать честная! Когда они приедут? Письма-то в ящике. Заберут их только письмоносцы. Вернулся он домой со своими думами.

То ли самолёты, что ли, попались старые, не шустрые, или по другой какой причине, а долго, очень долго не было ни от кого отклика. И только через недели три посыпались. Посыпались, но с одним и тем же ответом все. Все, как сговорились: и дети, и внуки. Не можем, мол, пока. Ты, дескать, батянька, жди, приедем непременно, но не сейчас. И Фёдор Захарыч снова ждал и опять посылал свои аккуратно написанные ровным подчерком письма. И, как и прежде, долго, очень долго никто не отзывался…

И решил тогда старик так:

«Напишу-ка я Галине тревожное письмо. Скажу, что, мол, болен очень, приезжай, доченька… Я ведь и вправду болен, - оправдывался он перед собой, - пусть приедет. Да и свидеться хочется, сильно по ней соскучился…»

На этот раз ответ пришёл быстро:

«Папа, - писала Галина, - дорогой! Приехать никак не могу. Ты, пожалуйста, не сердись, прости меня и не обижайся. Прошу тебя, пойми, - оправдывалась дочка, - мне защищаться надо. Я усиленно готовлюсь, мне сейчас трудно, очень трудно, а время не ждёт – надо всё в срок. И если я сейчас не защищусь…»

Она писала ещё о многом – и о работе своей, и о детях своих, и о муже, но отец ничего этого не запомнил. Ему врезалось в память и запомнилось то, что его родная дочь попала в какую-то беду и ей от злыдней каких-то надобно защищаться. И это с её-то добротой… «Господи, - ужаснулся Фёдор Захарыч, - заклюют девку… И чего же это с нею могло приключиться?»

Всю ночь старик проворочался, глаз не сомкнул.

Поутру достал он свои сбережения, а из сундука выцветший от времени, латаный-перелатаный солдатский вещмешок, уложил в него нехитрую снедь и отправился на станцию.

Разве отец родной не защитник?

Он потихоньку, не спеша добрался до станции, купил в кассе льготный билет. На пустом перроне уселся на одинокую, как и он сам, лавочку и стал ожидать поезд. И когда Фёдор Захарыч сел, наконец, в вагон и поезд, вздрогнув, медленно покатился мимо станционного здания, взметнулся в его памяти далёкий, немыслимо далёкий и страшный день…

… Его милая Анастасия бежала за поездом, спотыкаясь и падая, и всё кричала о чём-то Фёдору и вскидывала руки. А он только старался не потерять её из виду в мечущейся толпе стариков, женщин и детей.

А война волокла, угоняла его эшелон всё дальше и дальше от его дома, от его любимой Настеньки, от этого стонущего, клокочущего, безумного людского крика, и, стиснув зубы, молча и гневно клялся Фёдор, что защитит он и Настеньку свою, и детей их малых, и всю свою земельку-матушку, всю Россию необъятную…

И вспомнилось ему сейчас, что вот так же и тогда похрустывал и покачивался вагон и так же, как сейчас, торопливо и без устали стучали и стучали колёса…

Монотонные перестуки и прошедшая без сна ночь окунули старика в дрёму. С закрытыми глазами, подоткнув вещмешок между собой и стенкой вагона, Захарыч прислонил голову к мелко дрожащему стеклу окна и дремал. На одной из станций в вагон ввалилась весёлая кампания молодых ребят с гитарами, шутками и девчачьим задорным смехом. Хотелось бы поворчать, но такие весёлые ребята расселись в его отделении, что ему ничего не оставалось, как стать невольным соучастником общего веселья этой шумной группы молодёжи.

- Галя! – раздался зычный баритон одного из парней, - спой нашу!

- Да ну вас, - попыталась отмахнуться девушка.

Фёдор Захарыч обомлел: он увидел молоденькую, лет двадцати девчонку, очень похожую на его Галину, которая лицом, походкой, манерами была копией своей мамы, его любимой Настеньки.

- Дочка, - окликнул он девушку.

- Что, дедушка?

- Присядь к нам, милая. Может и вправду, споешь? Сделай милость.

Ребята переглянулись. Потом вдруг наперебой стали просить смутившуюся девушку взять в руки гитару. Сидящий рядом с Фёдором Захарычем парень уступил ей своё место. Усевшись рядом со стариком, Галя стала перебирать струны. В вагоне полилась знакомая мелодия. Нежным голосом Галя запела:

- Бьётся в тесной печурке огонь…

Захарыч закрыл снова глаза. По его морщинистым щекам текли ручейки слёз. «Надо же – и голос, и песню его любимую… И зовут-то, как его дочку…»

Когда прозвучал последний аккорд, вытер рукавом старик слёзы, обнял ничего не понявшую девушку и расцеловал в её раскрасневшиеся от смущения щёки.

- Спасибо, миленькая. Растревожила душу старику. По-доброму, по-хорошему растревожила.

- Галка, да ты у нас – супер!

- Молодец, Галчонок!

- Давай ещё!

- Ребят, да погодите вы. Дайте отдохнуть, - отбилась Галя, и, обращаясь к своему пожилому соседу, спросила:

- Дедушка, вы так смотрели на меня, что будто мы с вами где-то встречались.

- Не, милая. Не встречались, просто ты очень похожа на мою дочь, и её тоже зовут Галей. К ней-то я и еду. Из беды выручать. Что-то случилось у неё нехорошее.

- А что же случилось, дедушка?

Услышав разговор, окружающие ребята затихли в ожидании ответа. Захарыч нехотя крякнул, да и выдал:

- Написала она мне, что готовится к защите от каких-то иродов. Вот я и решил ехать к ней на подмогу.

- От кого?

- Вот от кого не знаю пока. А писала мне, что защита эта в какой-то срок должна произойти.

- Дедушка, а письмо её у вас с собой?

- Конечно. Да вот оно, - полез он в нагрудный карман.

Прочтя несколько строк по развёрнутому листку письма, Галя вдруг заулыбалась и радостно обняла старика, чмокнув его в щеку.

- Да ваша дочка – умница! У неё завтра защита диссертации, дедушка. Она у вас будет кандидатом наук!

Гром радостного смеха и посыпавшиеся поздравления от ребят заглушили грохот колёс. Смутился Захарыч. «Промашка, выходит, вышла. Недотёпал, старый, оказывается… недодумал.» Но на душе у него стало как-то спокойно и благодатно. Он с улыбкой на своём добром лице оглядел всех ребят и, раскланиваясь, каждому говорил:

- Спасибо, миленький… и тебе, хорошенькая, спасибо, и тебя благодарствую, дай Бог тебе здоровья…

Никого не пропустил Захарыч. Всех отблагодарил и, довольный, уселся на своё место с улыбкой и светящимися от счастья глазами. «Промашка-то промашка, но ведь хотел же ехать-то к дочке… вот и еду! Кхе… кхе… защитничек…»

 Похрустывал и покачивался вагон… торопливо и без устали стучали и стучали колёса…

Дата публикации: 22 марта 2012 в 23:24