15 июля 2026 13:57:48
15 июля 2026 13:53:13
Просмотров: 298
Комментариев: 42
Рубрика: литература
Тэги: индивидуальный подчерк
***
... - Этот занятой человек Хардинг - он и есть ваш главный псих? - Смотрит на Билли одним глазом, и Билли часто-часто кивает. Доволен, что все обратили на него внимание. - Тогда скажи главному психу Хардингу, что его желает повидать Р. П. Макмерфи и что больница тесна для них двоих. Я привык быть главным. Я был главным тракторным наездником на всех лесных делянках Северо-Запада, я был главным картежником аж с корейской войны, и даже главным полольщиком гороха на этой гороховой ферме в Пендлтоне - так что если быть мне теперь психом, то буду, чёрт возьми, самым отъявленным и заядлым. Скажи вашему Хардингу, что либо он встретится со мной один на один, либо он трусливый койот и чтобы к заходу солнца духу его не было в городе.
Хардинг развалился в кресле ещё сильнее и подцепил большими пальцами лацканы.
- Биббит, сообщи этому молодому из ранних Макмерфи, что я встречусь с ним в полдень в главном коридоре , и пусть два дымящихся либидо скажут последнее слово в нашем споре. - Хардинг тоже растягивал слова на ковбойский манер, как Макмерфи; но голос тонкий, задыхающийся, и получается смешно. - Можешь честно предупредить его, что я главный псих отделения уже два года и ненормальнее меня нет человека на свете.
- Мистер Биббит, можешь предупредить вашего мистера Хардинга, что я такой ненормальный, что голосовал за Эйзенхауэра.
- Биббит! Скажи мистеру Макмерфи, что я такой ненормальный, что голосовал за Эйзенхауэра дважды.
- А ты передай в ответ мистеру Хардингу, - он кладёт обе руки на стол, наклоняется и говорит тихим голосом, - я такой ненормальный, что собираюсь голосовать за Эйзенхауэра и в нынешнем ноябре!
- Снимаю шляпу, - говорит Хардинг, наклоняет голову и жмёт Макмерфи руку.
Мне ясно, что Макмерфи выиграл, хотя не совсем понимаю, что именно.
***
...Макмерфи наклонил голову прямо ко мне, так что пришлось смотреть на него.
- Это верно? Ты глухой, вождь?
- Он г-глухонемой.
Макмерфи собрал губы трубочкой и долго смотрел мне в лицо. Потом выпрямился и протянул руку.
- Какого лешего, руку-то пожать он может? Хоть глухой, хоть какой. Ей-богу, вождь, пускай ты длинный, но руку мне пожмёшь, или буду считать за оскорбление. А оскорблять нового главного психа больницы - не стоит.
Сказав это, он оглянулся на Хардинга и Билли и скорчил рожу, но рука была по-прежнему протянута ко мне, большая, как тарелка.
Очень хорошо помню эту руку: под ногтями сажа - с тех пор как он работал в гараже; пониже костяшек - наколка, якорь; на среднем пальце пластырь, отставший по краям. Суставы остальных покрыты шрамами и порезами, старыми, новыми. Помню, что ладонь была ровная и твердая, как дерево, от долгого трения о ручки топоров и мотыг - не подумаешь, что ладонь игрока. Ладонь была в мозолях, мозоли потрескались, в трещины въелась грязь. Дорожная карта его странствий по Западу. Его рука с шершавым звуком прикоснулась к моей. Помню, как сжали мою руку его толстые сильные пальцы, и с ней произошло что-то странное, она стала разбухать, будто он вливал в неё свою кровь. В ней заиграла кровь и сила. Помню, она разрослась почти как его рука...
***
... - Эти посиделки с групповой терапией всегда у вас так проходят? Побоище на птичьем дворе?
Хардинг рывком повернул голову, и глаза его наткнулись на Макмерфи так, как будто он только сейчас заметил, что перед ним кто-то сидит. Он опять прикусывает щёки, лицо у него проваливается посередине, и можно подумать, что он улыбается. Он расправляет плечи, отваливается на спинку и принимает спокойный вид.
- На птичьем дворе? Боюсь, что ваши причудливые сельские метафоры не доходят до меня, мой друг. Не имею ни малейшего представления, о чём вы говорите.
- Ага, тогда я тебе объясню. - Макмерфи повышает голос; он не оглядывается на других острых, но говорит для них. - Стая замечает пятнышко крови у какой-нибудь курицы и начинает клевать и расклевывает до крови, до костей и перьев. Чаще всего в такой свалке кровь появляется еще на одной курице, и тогда - её очередь. Потом ещё на других кровь, их тоже заклевывают до смерти; дальше - больше. Вот так за несколько часов выходит в расход весь птичник, я сам видел. Жуткое дело. А помешать им - курям - можно, только если надеть наглазники. Чтобы они не видели.
***
... - Знаешь, чем меня сразу удивила ваша больница? Тем, что никто не смеётся. С тех пор, как я перешагнул порог, я ни разу не слышал нормального смеха, ты понял? Кто смеяться разучился, тот опору потерял. Если мужчина позволил женщине укатать себя до того, что не может больше смеяться, он упустил один из главных своих козырей.
***
... - Так что, настоящий мужчина, - не унимается Фредриксон, - высадишь дверь, покажешь нам, какой ты герой?
- Нет, Фред. Неохота портить ботинок.
- Вон что? А то ты очень развоевался - так как же ты вырвешься отсюда?
Макмерфи оглядывает комнату.
- Ну что, если захочу, возьму стул и высажу сетку из какого-нибудь окна...
- Вон что? Высадишь, да? Раз, и готово? Ну что ж, посмотрим. Давай, герой, спорю на десять долларов, что не сможешь.
Не утруждай себя, Мак, - говорит Чесвик. - Фредриксен знает, что ты только стул сломаешь и окажешься в буйном. Когда нас сюда перевели, нам в первый же день продемонстрировали эти сетки. Сетки эти не простые. Техник взял стул вроде того, на котором ты ноги держишь, и бил, пока не разбил стул в щепки. На сетке даже вмятины хорошей не сделал.
- Ладно, - говорит Макмерфи и опять озирается. Вижу, что это его задело. Не дай бог, если старшая сестра подслушивает: через час он будет в буйном отделении. - Нужно что-нибудь потяжелее. Столом, может?
- То же самое, что стул. То же дерево, тот же вес.
- Ладно, чёрт побери, сообразим, чем мне протаранить эту сетку. А вы, чудаки, если думаете, что мне слабо, вас ждёт большая неожиданность. Ладно... Что-нибудь больше стула и стола... Если бы ночью, я бы бросил в окно этого толстого негра - он тяжёлый.
- Мягковат, - говорит Хардинг. - Пройдёт сквозь сетку, только нарезанный кубиками, как баклажан.
- А если кроватью?
- Во-первых, не поднимешь, а во-вторых, слишком большая. Не пройдёт в окно.
- Поднять-то подниму. Чёрт, да вот же: на чём Билли сидит. Этот большой пульт с рычагами и ручками. Он-то твёрдый, а? И веса в нем точно хватит.
- Ну да, - говорит Фредриксон. - То же самое, что прошибить ногой стальную дверь на входе.
- А пульт чем плох? К полу вроде не прибит.
- Да, не привинчен - держат его три-четыре проводка... Но ты посмотри на него как следует.
Все смотрят. Пульт - из цемента и стали, размером в половину стола и весит, наверно, килограммов двести.
- Ну, посмотрел. Он не больше сенных тюков, которые я взваливал на грузовики.
- Боюсь, мой друг, что это приспособление будет весить больше чем ваши сенные тюки.
- Примерно на четверть тонны, - вставляет Фредриксон.
- Он прав, Мак, - говорит Чесвик. - Он ужасно тяжёлый.
- Говорите, я не подниму эту плевую машинку?
- Друг мой, не припомню, чтобы психопаты в дополнение к другим их замечательным достоинствам могли двигать горы.
- Так, говорите, не подниму? Ну ладно...
Макмерфи спрыгивает со стола и стягивает с себя зелёную куртку; из-под майки высовываются наколки на мускулистых руках.
- С кем поспорить на пятёрку? Покуда не попробовал, никто не докажет мне, что я не могу. На пятёрку...
- Мистер Макмерфи, это такое же безрассудство, как ваше пари насчёт сестры.
- У кого есть лишние пять долларов? Кладите или дальше проходите...
Они сразу же начинают писать расписки: он столько раз обыгрывал их в покер и в очко, что им не терпится поквитаться с ним, а тут дело верное. Не понимаю, что он затеял, - пускай он большой и здоровый, но чтобы взять этот пульт, нужны трое таких, как он, и Макмерфи сам это знает. С одного взгляда ясно: не то что от земли оторвать, он даже наклонить его не сможет. Но вот все острые написали долговые расписки, и он подходит к пульту, снимает с него Билли Биббита, плюёт на широкие мозолистые ладони, шлёпает одну о другую, поводит плечами.
- Ладно, отойдите в сторонку. Когда я напрягаюсь, я, бывает, трачу весь воздух по соседству, и взрослые мужики от удушья падают в обморок. Отойдите. Будет трескаться цемент, и полетит сталь. Уберите детей и женщин в безопасное место. Отойдите...
- Ведь может и поднять, ей-богу, - бормочет Чесвик.
- Если языком, то пожалуй, - отвечает Фредриксон.
- Но скорее приобретёт отличную грыжу, - говорит Хардинг. - Ладно, Макмерфи, не валяй дурака, человеку эту вещь не поднять.
- Отойдите, барышни, кислород мой расходуете.
Макмерфи двигает ногами, чтобы принять стойку поудобнее, потом ещё раз вытирает ладони о брюки и, наклонившись, берётся за рычаги по бокам пульта. Тянет за них, а острые начинают улюлюкать и шутить над ним. Он отпускает рычаги, выпрямляется и снова переставляет ноги.
- Сдаёшься? - Фредриксон ухмыляется.
- Только разминка. А вот сейчас будет всерьёз... - Снова хватается за рычаги.
И вдруг все перестают улюлюкать. Руки у него набухают, вены вздуваются под кожей. Он зажмурился и оскалил зубы. Голова у него откинута, сухожилия, как скрученные верёвки, протянулись по напружиненной шее, через плечи и по рукам. Всё тело дрожит от напряжения; он силится поднять то, чего поднять не может, и сам знает это, и все вокруг знают.
И всё же в ту секунду, когда мы слышим, как хрустит цемент под нашими ногами, у нас мелькает в голове: а ведь поднимет, чего доброго.
Потом он с шумом выдувает воздух и без сил отваливается к стене. На рычагах осталась кровь, он сорвал себе ладони. С минуту он тяжело дышит, с закрытыми глазами прислонясь к стене. Ни звука, только его свистящее дыхание; все молчат.
Он открывает глаза и смотрит на нас. Обводит взглядом одного за другим - даже меня, - потом вынимает из карманов все долговые расписки, которые собрал в последние дни за покером. Он наклоняется над столом и пробует их разобрать, но руки у него скрючены, как красные птичьи лапы, пальцы не слушаются.
Тогда он бросает всю пачку на пол - а расписок там на сорок-пятьдесят долларов от каждого - и идёт прочь из ванной комнаты. В дверях оборачивается к зрителям.
- Но я хотя бы попытался, - говорит он. - Чёрт возьми, на это, по крайней мере, меня хватило, так или нет?
И выходит, а запачканные бумажки валяются на полу - для тех, кто захочет в них разбираться.
***
...Макмерфи, наверно, лучше всех понимал, что кураж у нас напускной - ему до сих пор не удалось никого рассмешить. Может быть, он не понимал, почему мы ещё не хотим смеяться, но понимал, что по-настоящему сильным до тех пор не будешь, пока не научишься видеть во всём смешную сторону. И между прочим, он так старался показать нам смешную сторону вещей, что я даже засомневался: а видит ли он вообще другую сторону, может ли понять, что это такое - обугленный смех у тебя в сердцевине? Может быть, и остальные не могли этого понять, а только чувствовали давление разных лучей и частот, которые бьют тебя со всех сторон, гнут и толкают то туда, то сюда, чувствовали работу Комбината - я же её видел.
Перемену в человеке замечаешь после разлуки, а если видишься с ним всё время, изо дня в день, не заметишь, потому что меняется он постепенно. По всему побережью я замечал признаки того, чего добился Комбинат, пока меня тут не было, - такие, например, вещи: на станции остановился поезд и отложил цепочку взрослых мужчин в зеркально одинаковых костюмах и штампованных шляпах, отложил, как выводок насекомых, полуживых созданий, которые высыпались - фт-фт-фт - из последнего вагона, а потом загудел своим электрическим гудком и двинулся дальше по испорченной земле, чтобы отложить где-то ещё один выводок.
Или, к примеру, в пригороде на холмах пять тысяч одинаковых домов, отшлепанных машиной, - прямо с фабрики, такие свеженькие, что ещё сцеплены, как сосиски, и объявление: ЮЖНЫЙ УЮТ - ВЕТЕРАНАМ БЕЗ ПЕРВОГО ВЗНОСА, а ниже домов, за проволочной изгородью - спортивная площадка и другая вывеска: МУЖСКАЯ ШКОЛА СВ.ЛУКИ - там пять тысяч ребят в зелёных вельветовых брюках, белых рубашках и зелёных пуловерах играют в "хлыст" на гектаре гравия. Цепочка ребят извивалась и гнулась на бегу, как змея стегала хвостом, и при каждом взмахе последний маленький мальчик отлетал к изгороди, словно клубок шерсти. При каждом взмахе. И всегда один и тот же маленький мальчик, снова и снова.
Все эти пять тысяч ребят жили в пяти тысячах домов, где хозяевами были мужчины, сошедшие с поезда. Дома были такие одинаковые, что ребята то и дело попадали по ошибке не в свой дом и не в свою семью. Никто ничего не замечал. Они ужинали и ложились спать. Узнавали только маленького мальчика, который бегал последним. Он всегда приходил такой исцарапанный и побитый, что в нём сразу узнавали чужого. Он тоже был зажат, не мог рассмеяться. Трудно рассмеяться, когда чувствуешь давление лучей, исходящих от каждой новой машины на улице, от каждого нового дома на твоём пути.
***
...Мы возвращались не берегом, а свернули вглубь, чтобы проехать через тот городок, где Макмерфи прожил дольше всего в своей кочевой жизни. По лицевому склону горы в каскадной цепи - я уже думал, что заблудились, - мы подъехали к городу величиной раза в два больше, чем наш больничный участок. На улице, куда нас привез Макмерфи, песчаный ветер задул солнце. Он остановился среди бурьяна и показал на другую сторону дороги.
- Там. Вон тот. Как будто его травой подпёрли... беспутной юности моей приют убогий.
На сумеречной стороне улицы стояли голые деревья, вонзившиеся в тротуар, как деревянные молнии, и там, куда они угодили, бетон растрескался; все - в обруче забора. Перед заросшим двором торчал из земли железный частокол, а дальше стоял большой деревянный дом с верандой и упирался дряхлым плечом в ветер, чтобы его не укатило по земле за два квартала, как пустую картонную коробку. Ветер принёс капли дождя, замки на цепи перед дверью громыхнули, и я увидел, что глаза у дома крепко зажмурены.
А на веранде висела японская штука из бечевок и стекляшек, которые звенят и бренчат от самого слабого ветерка; в ней осталось всего четыре стекляшки. Они качались, стукались и отзванивали мелкие осколочки на деревянный пол.
Макмерфи включил скорость.
- Был здесь один раз... чёрт знает когда - когда мы с корейской заварухи возвращались. Навестил. Папаша и мать ещё были живы. Дома было хорошо. - Он отпустил сцепление, тронулся с места и снова затормозил. - Господи, - сказал он, - посмотрите туда, видите платье? - Он показал назад. - Вон, на суку? Тряпка жёлтая с чёрным?
Я поглядел: над сараем высоко среди сучьев трепалось что-то вроде флага.
- Вот это самое платье было на девчонке, которая затащила меня в постель. Мне было лет десять, а ей, наверное, меньше - тогда казалось, что это бог знает какое большое дело, и я спросил, как она думает, как считает - надо нам об этом объявить? Ну, например, сказать родителям: "Мама, мы с Джуди теперь жених и невеста". И я это серьёзно говорил, такой был дурак: думал, раз это произошло, ты теперь законно женат, прямо вот с этого места - хочешь ты или не хочешь, но правило нарушать нельзя. И эта маленькая падла - восемь-девять лет от силы - наклоняется, берёт с пола платье и говорит, что оно моё, говорит: "Можешь его где-нибудь повесить, я пойду домой в трусах - вот и всё тебе обьявление, они сообразят". Господи, девяти лет от роду, - сказал он, и ушипнул Кэнди за нос, - а знала про это побольше иных специалисток.
Она засмеялась и укусила его за руку; он стал разглядывать след от зубов.
- Словом, ушла домой в трусах, а я темноты ждал, вечера, чтобы выкинуть незаметно чертово платье... но - чувствуете? - ветер подхватил платье, как воздушного змея, и унёс за дом неизвестно куда, а утром, ей-богу, вижу, висит на этом дереве, - думал, весь город теперь будет останавливаться и глазеть.
Он пососал руку с таким несчастным видом, что Кэнди рассмеялась и поцеловала её.
***
...Она знала: люди устроены так, что раньше или позже непременно отодвинутся от того, кто даёт им больше обычного, от Дедов Морозов, от миссионеров, от благотворителей, учреждающих фонды для добрых дел, и призадумаются: а ему-то какая выгода? Криво улыбнутся, когда мододой адвокат принесёт в местную школу мешочек орехов - перед самыми выборами, гусь лапчатый, - и скажут друг другу: этому палец в рот не клади.