Просмотров: 95
Комментариев: 7
Тип публикации: публикация
Рубрика: рассказы
Антон Евгеньевич Драгомилов – гений. Да-да, именно так – гений! Причём, гений уровня международного. К примеру, только позавчера он дирижировал в Карнеги Холл Нью-Йоркским симфоническим оркестром, а уже сегодня мы сидим с ним в баре «Мунк» – в том, что на Нижней Сыромятнической улице – в уютном зальчике на шестнадцать гостевых мест, но зато со сценой, на которой несколько малоизвестных московских лабухов весело и дружно пытаются играть джем-сейшен. Впрочем, Антон Евгеньевич – это для посторонних, а для меня он – просто Антон (или Антоша-Дракоша из-за его «драконьего» характера), поскольку мы росли с ним в одном дворе, учились в одном классе, «кадрили» девчонок в одном Дворце Культуры, где играл на танцах в то время джаз-оркестр под управлением Иосифа Вайнштейна. Правда, всё это было не в Москве, а в Питере. В Москве Дракоша обосновался уже значительно позже, став, с годами, художественным руководителем и главным дирижером одного из московских академических симфонических оркестров. Ну, а я наезжаю в Москву периодически, чтобы побегать с новым материалом по московским издательствам и журналам. И тогда, если представляется такая возможность, мы встречаемся, чтобы посидеть рядышком, поговорить «за жизнь», припомнить детство, поплакаться друг другу в жилетку или просто помолчать, ощущая тепло и дружеское расположение. Правда это бывает крайне редко, поскольку он умудряется, блестяще руководя оркестром, постоянно по-драконьи летать то в Японию, то во Францию, то ещё в какой-нибудь Люксембург или Монако, чтобы дирижировать там самыми знаменитыми оркестрами. Да и прозвище международное ему дали – я уж не знаю, совпадение с детским случайно или нет – The Russian Dragon, что, на мой взгляд, вполне естественно, если взять во внимание его авторитарность, принципиальность, сверхтребовательность, нетерпимость к лени и халтуре, вспыльчивость, неуживчивость и многие другие не менее «замечательные» качества.
В прошлый мой приезд мы сидели вот так же в этом же самом баре, за этим же самым столиком, а на сцене изгалялись те же самые, а может быть, и другие сессионные музыканты. Антон Евгеньевич их практически не слушал, пропуская натужные джазовые экзерсисы мимо ушей, и лишь слегка рефлекторно морщился, когда его уникальные локаторы улавливали тот или иной не слишком удачный пассаж.
– Счастливые! – кивнул он тогда в сторону музыкантов. – Дудят себе, кто во что горазд, в свои дудки и воображают, что все они уже не иначе как Диззи Гиллеспи и Чарли Паркеры. Господи!.. До чего же я им завидую!
– Устал? – спросил я, глядя на его осунувшееся лицо и отмечая про себя впалые щёки, тёмные круги под глазами и кривящийся в горькой улыбке рот.
– Смертельно. Нет, правда, я бы сейчас всё что угодно отдал, лишь бы оказаться на их месте. Ты знаешь, старик, мне порой кажется, что я живу какой-то чужой, не предназначенной мне жизнью. Что моя биография – совсем не моя. А если и моя – то совершенно неправильная. Ну, почему… почему, спрашивается, я должен понимать или угадывать замысел Бетховена или Гайдна, интерпретировать его в меру моего разумения, а потом пытаться донести эту интерпретацию, вместе с оркестром, до ушей весьма неподготовленного слушателя?! Почему?.. Помнишь, классе в девятом или десятом мы с Геликоном пристроились играть в джаз-ансамбле на юрфаке питерского университета? Он – на саксе, я – на фоно. Мы играли тогда на танцвечерах в университетской общаге, в кафешке на втором этаже. Геликон, с умным видом, выходил в начале вечера со своим саксом к сидящим за столиками и говорил в микрофон: «Если вы пришли слушать настоящий джаз – вы останетесь здесь, а если вы хотите слушать «А снег идёт» – пожалуйте наверх, к танцующим. Жлобствующих эстетов и эстетствующих жлобов также просим удалится!» – и кафещка взрывалась аплодисментами. Помнишь?.. Ну, а я сейчас испытываю жуткий стыд перед выдающимся, не побоюсь этого слова, композитором Андреем Эшпаем, написавшим когда-то этот самый «А снег идёт». А что касается «настоящего джаза» – мы были так же близки к нему, как и эта лабушня… как и их сегодняшний «джем-сейшен».
– Ну, а чего ты от них хочешь? Они же не Гайдна с Бетховеном пытаются разнообразить. Всего лишь раскладывают на молекулы чью-то вполне заурядную тему.
– Да ничего я от них не хочу! Говорю же: завидую я этим обормотам! Никаких тебе правил. Никакой тебе «школы».А главное – никакой, в связи с этим, ответственности. И затрат эмоциональных и физических – ноль: «играю, что бог на душу положит, и получаю от этого процесса ни с чем не сравнимый кайф»! А эти, – показал он через плечо большим пальцем на сидящих за соседними столиками – эти схавают всё. Для них – лишь бы это безобразие в сегодняшнем тренде было. Они ведь и к моей работе так же относятся: «Подумаешь – модный дирижёр! Надел фрак, залез на «тумбочку», помахал изящно палочкой – и всё. Аплодисменты! Овации! Главное – не увлечься, не размахаться так, что потеряешь равновесие и дербалызнешься с этой самой «тумбочки» на пол». А то, что каждый мой жест – это знак, совершенно определённый знак, понятный только профессиональному музыканту, знак из множества знаков, задающих темп, ритм, метр, интонацию, знаков, которые тренируется годами, – это вздор… То, что я должен слышать и различать каждый из сотни инструментов, играющих одновременно – от литавр до колокольчика, слышать и исправлять малейшую фальшь и неточность в репетиционный период, слышать и уметь спрятать её за другими инструментами во время исполнения на публике – это никому не интересно… То, что листать партитуру, когда это необходимо, приходится не глядя, чтобы не потерять зрительный контакт с оркестром, и поэтому чаще всего дирижируешь по памяти, зная партитуру наизусть – это моё личное дело… А попробовал бы кто-нибудь из них простоять ежедневно, пусть и с перерывами, с десяток часов на одном месте, беспрерывно, до спазмов в пальцах маша при этом руками! Почувствовал бы, какая это колоссальная физическая нагрузка на ноги и плечевой пояс!.. Ну, а то, что мне двадцати четырёх часов в сутках не хватает на заботу, помимо этого, о новом репертуаре, чтение и изучение новых партитур, установление личных контактов и взаимопонимания с музыкантами, каждый из которых – личность и индивидуальность, и, в довершение, – огромную административную работу, потому что приходится держать в голове ставки, категории, надбавки, различные баллы и много-много всего, что касается организации, расписания, финансов и условий труда – всё это просто «издержки производства… Так бы и закричал, как Король, в шварцевской «Золушке»: «Всё! Ухожу! К чёрту, к дьяволу, в клуб «Маяк»! Живите сами, как знаете! Не желаю я больше быть худруком в этом оркестре, если мои музыканты работают еле-еле, да еще и с постными лицами!» ...
Я слушал тогда этот его отчаянный монолог, видел его суховатые жилистые руки с дрожащими пальцами и отчётливо понимал, что он, как говорится, «доведён до ручки», что ещё немного – и с ним произойдёт что-то непоправимое, и что я ровным счётом ничем не могу ему помочь.
– Слушай, Дракоша, уходи-ка ты в отпуск да двигай ко мне в Питер. Возьмём с тобой палатку, затаримся и рванём куда-нибудь на Карельский перешеек. Хочешь – на машине, хочешь – пешедралом. Сядем на «Ласточку» на Ладожском вокзале, вылезем на полпути до Петрозаводска и – в тайгу!
– Да нет, старичок, ничего не получится. У меня план репетиций и концертов на полтора года вперёд расписан.
Но этот разговор наш состоялся примерно год назад, а сейчас в дракошином лице не было той прошлогодней мучительной тоски, глаза его смотрели твёрдо и уверенно, и руки не дрожали, а крепко сжимали ручку объёмистого портфеля, который он принес с собой и держал на коленях даже когда официант, неожиданно для меня назвавший его по имени и отчеству, принес нам холодные закуски и запотевший графинчик.
– Выпейте пока под салатик и рыбку, Антон Евгеньевич, а горячее я вам попозже принесу, – сказал он, аккуратно наливая нам по первой стопке.
– Спасибо, Серёжа!
– Да ты, похоже, без меня тут завсегдатаем стал, – удивился я.
– Популяризируюсь понемногу, – невозмутимо ответил Антон. – Ну что? За встречу?
– За встречу!
Мы чокнулись, выпили, приятное тепло разлилось по телу. Я подцепил вилкой кусочек красной рыбы, положил его в рот и только было хотел что-то сказать, но Антон опередил меня.
– Ну, вот и чудненько, – сказал он, расстёгивая портфель. – А теперь я расскажу тебе одну совершенно невероятную историю. Но для начала, посмотри этот удивительный документ. – Он расстегнул портфель, достал из него весьма увесистую пачку бумаг большого, примерно А3 формата, снял сверху несколько листочков и протянул их мне. – Почитай, почитай!
Я взял эти листочки из его рук и начал читать: «В далёкой-далёкой стране, за тридевять земель, за семьдесят морей, в стране, где горы упираются в облака, а реки поют звонкие песни, жил дракон по имени Зорг».
– Что это?
– Партитура. Всю её я тебе показывать не буду – ты в ней всё равно ни черта не поймёшь, потому что ты ноты, в отличие от меня, только видишь. Я же их слышу. А вот так называемую «программу» ты почитай. Есть такой музыкальный жанр «симфоническая поэма» или «симфоническая сказка», если угодно. Так вот «программа» – это её текстовое изложение. Текстовое, в отличие от музыкального. Да ты читай! Читай!
И я стал читать дальше, время от времени прерывая чтение совершенно вам, уважаемые читатели, не интересными и не нужными вопросами и репликами. Поэтому я временно «вынесу их за скобки», а вам предложу полный текст этой так называемой «программы», сказки или текстового содержания сказки симфонической. Так вот…
«В далёкой-далёкой стране, за тридевять земель, за семьдесят морей, в стране, где горы упираются в облака, а реки поют звонкие песни, жил дракон по имени Зорг. Он был огромен. Чешуя его переливалась днём, как расплавленное золото, а вечером – всеми оттенками заката – от алого до глубокого фиолетового. Крылья его могли заслонить полнеба, и когда Зорг взмахивал ими, гнулись деревья, а реки выходили из берегов.
Казалось бы, быть драконом — это величайшая честь! Ты самый сильный, самый грозный, тебя все уважают или хотя бы боятся. Звери прячутся при твоём приближении, птицы умолкают, а горные козлы в панике мчатся по скалам, стараясь убраться как можно дальше. Но Зорг был несчастен. Он вздыхал так тяжело, что из его пасти вырывались не языки пламени, а клубы густого чёрного дыма.
— Ну, почему… почему я должен всё крушить? — жаловался он своему единственному другу – старому мудрому Филину. — Почему, когда я хочу просто пролететь над цветами, я случайно сжигаю целые луга? Я не хочу быть страшным и грозным!
Филин вздыхал и качал головой:
— Ты дракон, Зорг. Такова твоя судьба.
Но Зорг не хотел мириться с судьбой.
Однажды, сидя на вершине самой высокой скалы, он увидел внизу своими зоркими глазами крошечную птичку. Она была не больше его когтя, вся в изумрудных и рубиновых перьях, и порхала над прекрасным цветком, будто танцевала. Это была колибри. Зорг смотрел на неё, не отрываясь, пока она не исчезла в разнотравье. И в тот же миг в его огромном сердце родилось самое странное желание на свете: он захотел стать колибри! Крошечной, яркой птичкой, которая порхает от цветка к цветку, пьёт сладкий нектар и щебечет весёлые песенки. Ему казалось, что жизнь колибри — это сплошное счастье: никакой ответственности, никаких ожиданий, только солнце, цветы и свобода. И Зорг решил, что если он очень сильно этого захочет, то сработает волшебство, сработает магия. Он закрыл глаза, подтянул под себя свой длинный хвост с острыми шипами, прижал огромные крылья к бокам и прошептал:
— Хочу быть маленьким, лёгким и быстрым. Хочу пить нектар из цветов, а не жечь леса и луга. Хочу быть колибри!
Прошла секунда. Потом другая. Зорг открыл один глаз.. другой... Ничего не изменилось. Он был всё такой же огромный и всё так же занимал половину скалы. Тогда он попробовал ещё раз, вкладывая в желание всю свою драконью тоску. Он взмахнул крыльями и крикнул, что было сил:
— Я больше не хочу быть драконом! Я хочу быть колибри!
Его голос раскатился громом по всей долине. И тут из-за тучки вылетел старый мудрый друг Филин. Он покружил над Зоргом и сел на соседний утёс.
— Ты что это раскричался, великан? — спросил он, склонив голову набок.
— Я… я не хочу быть драконом, – смутился Зорг, – я хочу стать колибри. Это ведь так красиво — быть маленьким, лёгким, порхать среди цветов…
Филин задумчиво почесал клюв.
— А ты знаешь, что колибри машут крыльями так быстро, что воздух вокруг них дрожит? — спросил он. — Их жизнь — это постоянная гонка. Они летают, не зная отдыха, потому что каждый день должны съедать столько нектара, сколько весят сами. И при этом у них нет ни когтей, ни огня, для защиты от хищников.
— Что ж, у каждого есть свои трудности. Но всё равно мне кажется: я родился не тем, кем должен был быть.
Филин вздохнул.
— Знаешь, Зорг, иногда мы думаем, что чужая жизнь легче и красивее, потому что видим только её яркую сторону. Но у каждого своя судьба и подарки судьбы у каждого свои. А давай-ка попробуем кое-что.
Он взмахнула крыльям и исчез в облаках, а через какое-то время вернулся с крошечным зёрнышком в клюве.
– Эт волшебное зёрнышко, – сказал Филин. — Оно не превратит тебя в колибри навсегда, но даст почувствовать, каково это – быть такой птичкой. Но помни: ты должен быть очень осторожен. В этом облике ты станешь невероятно хрупким.
Зорг высунул язык, Филин положил на него зёрнышко, и дракон проглотил его. В тот же миг мир вокруг него словно увеличился в тысячу раз. Скалы стали исполинскими горами, трава — непроходимыми джунглями, а капли росы – целыми озёрами. Сам же Зорг уменьшился до размера колибри. Его крылья стали маленькими и тонюсенькими, а тело — лёгким, как пушинка. Да-да! На камне сидел уже не огромный золотой дракон, а крошечная птичка. Перья её отливали золотом, как прежняя чешуя, а в глазах всё ещё просвечивала его драконья сущность. Зорг-колибри пошевелил крылышками — они были совсем маленькими, но такими лёгкими! Он сделал взмах… потом ещё один… и взмыл в воздух!
Это было невероятное чувство! Он больше не был тяжёлой громадиной. Лёгкий ветерок нежно обнимал его, а цветы кивали ему головками, не боясь быть растоптанными. Зорг подлетел к ближайшему цветку и закружился над ним, вдыхая его аромат, потом, опустив свой клювик в чашечку цветка, попробовал нектар. Нектар оказался невероятно сладким, а полёт — таким свободным, что у Зорга закружилась голова от счастья.
Но вскоре радость сменилась тревогой. Очень скоро он заметил, что другие колибри смотрят на него с подозрением. Они перешёптывались: «Посмотри на его когти — они слишком большие! И глаза у него какие-то… драконьи!» А когда Зорг попытался присоединиться к их танцам, он случайно своим хвостом, который, хоть и стал меньше, всё ещё был длиннее, чем у всех остальных, сбил с ветки сонного жука. К тому же, ветер, который поначалу показался ему лёгким дуновением, неожиданно усилился и начал швырять его из стороны в сторону, словно сухой листок. Паук, прятавшийся в траве, стал казаться огромным чудовищем. А когда над поляной пролетела хищная птица, Зорг-колибри замер от ужаса, понимая, что в этом облике у него нет никакой возможности защититься. Он метался между цветами, прятался в тени, дрожал от каждого шороха. И вдруг понял: быть колибри – это не только порхать, радоваться и пить нектар. Это ещё и бояться, и выживать, и быть беззащитным перед миром, который стал вдруг таким большим и опасным.
Но когда налетела стая голодных скворцов, чтобы разорить маленькие гнёзда колибри, а хозяева гнёзд в ужасе попрятались, Зорг, вспомнив свои прежние способности, расправил крылышки, глубоко вдохнул и… выплюнул крошечную, тоненькую, но очень горячую струйку пламени. И испуганные скворцы с воплями разлетелись. Колибри вылетели из своих укрытий и окружили Зорга, держась от него на почтительном расстоянии..
— Ты спас наши гнёзда, — прошептала самая смелая птичка, — но ты не такой, как мы.
Зорг грустно опустил свой длинный клювик, такой удобный для того, чтобы пить нектар. Он понял, что, даже став колибри, он не перестал быть драконом внутри. Он не мог забыть, как дышать огнём, и его сердце всё ещё было слишком большим для такого маленького тельца. И тогда он полетел к своему другу Филину.
— Я пытался, — печально прочирикал он. — Я хотел быть лёгким и незаметным, но я всё равно остался собой.
Филин улыбнулся, насколько может улыбаться филин, и сказал:
— Зорг, ты пытался убежать от своей природы, потому что думал, что быть большим и сильным — значит быть разрушителем. Но сила — это не только то, что ты ломаешь. Сила — это то, что ты можешь защитить. Ты спас гнёзда колибри от скворцов. И ты сможешь летать над лугами и не жечь их, если будешь осторожен. Ты сможешь быть драконом, который заботится о цветах, а не сжигает их. Ты понял меня?
Зорг медленно кивнул.
– Да. Я понял, что хотел быть колибри не потому, что мне нравилась их жизнь. Я хотел быть кем- то другим, потому что боялся быть собой. Боялся своей силы, своей громадности, своего могущества, боялся того, что все боятся меня… Но теперь я вижу: у каждого свой путь. И мои сила и мощь — это не проклятие. Это подарок судьбы.
И когда действие волшебного зёрнышка начало исчезать, Зорг почувствовал колоссальное облегчение. Он сел на свой утёс, посмотрел на скалу напротив, отполированную дождями и ветром, как зеркало, и увидел своё отражение. На скале снова сидел огромный золотой дракон. Но теперь в его глазах не было грусти. Он улыбнулся, взмахнул крыльями — очень-очень аккуратно, чтобы не сдуть ни один лепесток — и полетел над цветущими полями.
С тех пор Зорг стал самым необычным драконом на свете. Он больше не жаловался на свою судьбу. Он по-прежнему был грозным драконом, но теперь не прятался от мира. Вместо этого он старался использовать свою силу во благо: он не жёг, а охранял леса от пожаров, он помогал путникам перебираться через бурные реки, он согревал замёрзших животных своим дыханием, он даже неуклюже пробовал сажать цветы у подножия гор, чтобы колибри было где отдыхать… и иногда, когда никто не видел, зависал, часто-часто маша крыльями, над самым прекрасным цветком и пытался длинным драконьим языком добыть нектар, вспоминая, каково это — быть маленькой птичкой колибри.
И колибри больше не сторонились его. Они знали: если придёт беда, их большой друг непременно придёт на помощь. По утрам они садились ему на нос, и щебетали, рассказывая новости, а Зорг слушал их, стараясь не дышать слишком сильно, чтобы не сдуть своих крошечных друзей. А вечерами, когда садилось солнце, он смотрел, как эти крошечные птички порхают над лепестками цветов, и улыбался. Ведь теперь он знал: быть самим собой — это самое большое волшебство».
– Что это, чёрт возьми?! Это же… это же о тебе!.. Что за глупая, злая, бестактная шутка?
– Вот-вот!.. И моя первая реакция была именно такой. Но потом я стал листать партитуру и услышал музыку. Настоящую… большую музыку. Понимаешь?.. Текст – ерунда. Конспект. Краткое, адаптированное содержание. Это всё равно, что «Войну и мир» в комиксах представлять. Но музыка!.. Она проникала в меня, она заполняла меня, она погружала меня во что-то, чего я не знал, не знаю и до сих пор не могу понять до конца.
– Чья это музыка?
– Не знаю. И никто не знает. Партитура пришла по почте. Бандеролью. Без обратного адреса, без авторства, но адресована была именно мне. Я её забрал у секретаря.
– Но должна же она быть на кого-то похожа. Ты – дирижёр. Ты – ходячая музыкальна энциклопедия. Ты знаешь всех, пишущих сегодня не попсу, а серьёзную музыку. Неужели по манере, по стилю, по аранжировке, по почерку музыкальному невозможно хотя бы приблизительно догадаться?
– Невозможно. Но это ещё не всё. Это только начало. Я взялся перечитывать текст, сопоставляя его с нотами, а когда дочитал до «волшебного зёрнышка» – как-то непроизвольно подумалось: «А, пожалуй, и я бы от такого зёрнышка не отказался». – И в этот момент из партитуры выпал еще один листок, лежавший очевидно между страницами. Я поднял его и посмотрел. Это был рецепт. Написанный от руки каллиграфическим почерком. И он был написан не на бумаге – на тонком пожелтевшем от старости пергаменте. Но главное – внизу был оттиск печати. Старинной печати. Я вгляделся в её рисунок и с большим трудом прочел девиз: «FUIMUS». В переводе с латыни это означает «Мы были». Да ты подожди… подожди! Ты знаешь, кому принадлежали этот девиз и эта печать? Я уже позже это узнал. Якову Брюсу. Да-да, тому самому Брюсу, сподвижнику Петра, «чернокнижнику» из Сухаревой башни.
– Ну, и где этот рецепт? – недоверчиво протянул я.
– В музее истории «Лефортово», разумеется. Там же, где и сама печать. Я, как эту микстуру провизору заказал – сразу же отвёз рецепт в музей. Содержимое его мы с провизором скопировали. Нормального провизора, кстати, по всей Москве искать пришлось. Сейчас же в аптеках торгуют только готовым, причём, чаще всего отравой зарубежной. Нашей-то почти и нет. А по рецепту в аптеках ничего теперь не делают. Разучились. Профессия «провизор» давно уже анахронизм. Ты, если не веришь – можешь в Лефортово смотаться, на рецепт поглядеть. Там его подлинным признали.
– Ну, почему не верю? Верю. С тобой вечно что-нибудь из ряда вон выходящее происходит. А что за микстура? Для чего? Какой-нибудь эликсир? Или панацея «от всех болезней»?
– А вот этого, брат ты мой, ни я, ни провизор, ни знакомые мои врачи так в то время и не определили. Но его компоненты оказались вполне известными, и сами по себе – абсолютно безвредными. А вот сочетание их было совершенно не поддающимся объяснению и расшифровке. Причём, написаны они – и компоненты и дозировка – были на латыни, а внизу была приписка на русском языке: ««Совершить единожды в один из особливо значимых моментов жизни». Каково, а?!.. Вот я и подумал: «А какие у меня особливо важные моменты жизни? Не иначе, как премьерное исполнение новых оркестровых произведений». И стали мы готовиться к очередной премьере. Расписали по инструментам и размножили эту совершенно невероятную партитуру; раздали ноты музыкантам, которые разучивали дома свои партии до тех пор, пока, как шутят дирижёры, все члены их семей не научились эти партии играть; подготовили премьерную афишу: «Симфоническая сказка “Дракон и колибри”. Автор неизвестен»; провели с десяток сводных репетиций, генеральную… и, наконец, наступил день премьеры. Вот тогда-то, примерно за полчаса до начала я и выпил эту микстуру.
– Да ты с ума сошёл! Как можно было пить чёрт знает, что? А вдруг это отрава какая-нибудь… или наркота.
– Да говорят же тебе – все компоненты микстуры абсолютно безвредны. К тому же, я прекрасно понимал: всё это – и партитура, и сказка, и рецепт – явно не набор случайностей. Кому-то – до сих пор не знаю, кому – очень было нужно, чтобы я это сделал.
– Вот этот «кто-то» и взял тебя на «слабо́».
– Именно. Знал, неверное, что я азартен. Ну, микстурка была на вкус – так себе: густоватая, сладковатая… Короче говоря, я ничего такого особенного не почувствовал. Оркестр занял свои места. Гобоист выдал многократно своё «Ля» первой октавы, чтобы музыканты настроились. Потом это «Ля» по знаку концертмейстера весь оркестр взял одновременно. Маня пригласили на сцену, я вышел, поклонился залу, поднялся на свой подиум, ещё раз поклонился и повернулся к оркестру. Концерт начался. И всё поначалу шло нормально. Как всегда. Разве что какое-то внутреннее ощущение полёта... восторга... не знаю... не могу описать это состояние. Но когда мы добрались до первого оркестрового крещендо и фортиссимо, что-то совершенно постороннее прозвенело в моей голове. Я непроизвольно зажмурился, а когда открыл глаза – случилось невероятное: не было ни концерта, ни оркестра, ни симфонической сказки. Я сидел за фортепиано – здесь, в этом зале, вот на этой самой сцене – и лихо, в компании ударника, гитариста и басиста, играл вампы, задавая битовый ритм и гармоническую структуру для импровизации молодому патлатому парню, играющему соло на саксофоне. Еще несколько музыкантов сидели здесь же, на сцене, ожидая, видимо, своей очереди импровизировать. Парень самозабвенно дул в свой тенор, виртуозно работая при этом всеми десятью пальцами. Он то наклонялся, то выгибался назад, а когда, похоже, выдохся, я, сыграв связующий вамп и видя, что никто не поднялся со стула, начал импровизировать сам.
– Давай, давай, дядя Тоша! – подбадривал меня, не переставая барабанить ударник.
Мы с ритм-группой отыграли несколько квадратов, я подал знак, что пора переходить на коду и, вовремя вступив, все музыканты, не вставая со стульев, сыграли еще один квадрат и дружно завершили тему.
Это было совершенно абсурдное, безумное ощущение. Я существовал здесь, в этом зале и, в то же время, как бы наблюдал за собой со стороны. Наблюдал и никоим образом не мог вмешаться в происходящее. Я общался с музыкантами, я знал их всех по именам, и они знали меня тоже, и называли – кто просто по имени, кто по имени и отчеству. И мы играли джем-сейшен. Играли джазовые стандарты. Играли весь вечер, до самого закрытия бара. А потом, получив от администратора бара причитающийся мне гонорар, я поехал домой. Почему-то на автобусе. Нет-нет… не в мою нынешнюю трёхкомнатную с роялем «Bösendorfer» – куда-то к чёрту на кулички, в другой конец города, в маленькую хрущовку с пустым холодильником и стареньким отечественным пианино.
Я не стану рассказывать подробно, как в течение нескольких дней почти безуспешно мотался, высунув язык по кастингам, по студиям звукозаписи, общаясь с работодателями (знакомыми и незнакомыми) и доказывая им, что именно со мной, а не с каким-то другим сессионным пианистом им необходимо иметь дело и заключать договор. Что именно я способен работать в любом жанре, в любой стилистике, моментально, на лету схватывая и осуществляя пожелания и требования заказчика. Что я смогу сыграть для них всё – от «Собачьего вальса» до любой из рапсодий Листа или «Рапсодии в стиле блюз» Джорджа Гершвина. Что я способен придумывать уникальные музыкальные решения для самых различных проектов. Что я коммуникабелен, как никто другой, и умею найти общий язык с любыми самыми капризными музыкантами. Все эти подробности тебе ни к чему – сам знаешь, каково это – мотаться по издательствам и редакциям журналов. Важно то, что всё это время я наблюдал самого себя со стороны анализируя и оценивая успехи мои и неуспехи.
А потом мне позвонил Витька-барабанщик и спросил: «Ты как, дядя Тоша, придёшь сегодня джем-сейшен играть? Или у тебя на вечер что-то другое намечено?А то я тогда на фоно кого-нибудь другого поищу». «Приду-приду», –успокоил я его, и вечером сел в автобус и снова приехал в этот бар. И опять мы импровизировали до самого закрытия, а когда заканчивали последнюю тему мощным общим аккордам – в моей голове снова прозвенело что-то постороннее, и я вновь оказался на своей «тумбочке», с палочкой в руке, дирижирующим «Дракона и колибри». Понимаешь? В то же время и в том же месте. Выходит, что за какие-то доли секунды моей реальной, нынешней жизни я умудрился прожить целых несколько дней в совершенно другой, противоположной её версии.
Но и это ещё не всё. На следующий день я сел в свою машину и вновь приехал в этот бар. И знаешь, что удивительно? Меня встретили здесь, как старого знакомого. Да-да! Очень хорошо знакомого. «Вы играть сегодня будете, Антон Евгеньевич? – спросил меня, подойдя, администратор, когда я сел за этот столик. – Или сегодня просто решили посидеть, отдохнуть?». Музыканты со сцены приветственно помахали мне руками. Ошарашенный и ничего не понимающий, я сделал жест рукой им в ответ. И тогда барабанщик Витька встал из-за своей ударной установки, подошёл к микрофону и сказал: «Уважаемая публика! Прошу вас поприветствовать только что пришедшего к нам замечательного, я не побоюсь этого слова – выдающегося джазового пианиста Антона Евгеньевича Драгомилова». Сидящие за столиками зааплодировали, и мне ничего не оставалось, как встать и поклониться.
«Это что же получается?» – ломал я себе голову, и ломаю её до сих пор. Выходит, две версии моей жизни – реальная и возможная – совершенно непостижимым образом стали сливаться, взаимопроникая друг в друга. Ну, прямо как у Стивенсона – «Доктор Джекил и мистер Хайд» – помнишь? Только там ипостаси-антагонисты – добро и абсолютное зло. А в моём случае – классика и джаз.
Нет, разумеется я по-прежнему живу своей реальной жизнью: я работаю с оркестром, я дирижирую, я изучаю все последние новинки симфонической музыки… но каждый выходной, с того самого дня, я выбрасываю по вечерам к чёртовой матери все свои проблемы из головы, приезжаю сюда, сажусь за фоно, и чем дольше я играю, тем меньше я ощущаю усталость, тем легче становится на душе, тем здоровее и энергичней я себя чувствую. Ладно, давай ещё по одной, да я пойду за фоно, разомну пальцы.
Антон наполнил стопки, и мы выпили ещё по одной.
– Держи! – положил он, поднимаясь на ноги, свой портфель мне на колени. – Сиди и слушай настоящий джаз. Кстати, копия рецепта там – в партитуре. Подумай: может и тебе пригодится.
Он поднялся на сцену, сел за фортепиано, взял несколько аккордов, чтобы задать тональность и начал играть «Караван» Хуана Тизола и Дюка Эллингтона – такую удивительную, такую знакомую нам с подросткового возраста композицию, которая осталась и по сегодняшний день одним из величайших джазовых стандартов тридцатых годов прошлого века; и музыканты – один за другим – осторожно вступали, делая гениальную мелодию всё более яркой и мощной.
20. 06. 2026.
